355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Лем » Абсолютная пустота » Текст книги (страница 3)
Абсолютная пустота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:18

Текст книги "Абсолютная пустота"


Автор книги: Станислав Лем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Да: бездонная бездна этот роман; в любой его точке сходится несчетное множество путей (не случайно топология запятых в VI главе есть аналог карты Рима!), и притом не каких попало – их разветвления гармонически сплетаются в единое целое (что Ханнахан доказывает методами топологической алгебры – см. "Истолкование", Математическое Приложение, стр. 811 и след.). Итак, все обещанное исполнилось. Остается лишь одно сомнение: сумел ли Патрик Ханнахан своим романом сравняться с великим предшественником или хватил через край, поставив под вопрос свое – но и Джойса! – место в царстве искусств. Ходят слухи, будто Ханнахану помогала группа компьютеров, которыми снабдил его концерн IBM. Если даже и так, не вижу тут ничего зазорного: композиторы сплошь и рядом пользуются компьютерами – почему же это непозволительно романистам? Кое-кто полагает, что созданные по этой методе книги доступны одним лишь цифровым машинам, поскольку человеческий ум не в силах объять такой океан фактов и связей между ними. Тогда попрошу вас ответить: а есть ли на свете человек, способный объять целиком "Поминки по Финнегану" или хотя бы "Улисса"? Подчеркиваю: не в плане буквального прочтения, но со всеми отсылками, ассоциациями, культурно-мифологическими соответствиями, со всеми без исключения системами парадигм и архетипов, на которых держатся эти романы и возрастают в славе. Уж верно, в одиночку всякий бы тут спасовал! Ведь никому не по силам даже прочесть всю груду толкований и интерпретаций, уже написанных о прозе Джеймса Джойса! Так что спор о правомочности участия компьютеров в сочинении книг попросту беспредметен.

Зоилы утверждают, что Ханнахан изготовил величайший _логогриф_ литературы, чудовищный семантический _ребус_, поистине адскую _шараду_ или _головоломку_. Что запихивание миллиона или миллиарда всех этих отсылок в беллетристическое произведение, игра в этимологические, фразеологические, герменевтические хороводы, нагромождение все новых слоев значений, нескончаемых и коварных в своей антиномичности, – не литературное творчество, но фабрикация умственных развлечений для узкого круга хоббистов-параноиков, для маньяков и коллекционеров, распаленных библиографическим собирательством. Что, словом, это крайнее извращение, патология культуры, а не свидетельство ее здорового развития.

Простите – но где проходит граница между многозначностью как признаком гениального синтеза и таким приращением значений и смыслов, которое становится чистой шизофренией культуры? Подозреваю, что антиханнахановская партия литературоведов просто опасается безработицы. Ведь Джойс, сочинив свои изумительные шарады, не снабдил их авторскими толкованиями, и каждый может продемонстрировать духовные бицепсы, редкую проницательность и даже интерпретаторскую гениальность, на свой лад толкуя "Улисса" и "Финнегана". Напротив, Ханнахан все сделал сам. Не удовольствовавшись созданием романа, он добавил к нему – вдвое больший – филологический аппарат. Вот в чем коренное различие, а вовсе не в том, что Джойс, дескать, все "выдумал сам", а Ханнахану ассистировали компьютеры, подключенные к Библиотеке Конгресса (23 миллиона томов). Так что я не вижу выхода из западни, в которую загнал нас этот ирландец своей убийственной скрупулезностью: либо "Гигамеш" есть сумма новой и новейшей литературы, либо ни ему, ни повествованию о Финнегане, вместе с джойсовской Одиссеей, нет входа на беллетристический Олимп.

Сексотрясение

Станислав ЛЕМ

СЕКСОТРЯСЕНИЕ

рецензия на роман Симона Меррила "Sexplosion"

издательство "Walker and Company" Нью-Йорк

Если верить автору – а нас все чаще призывают верить сочинителям научной фантастики, – нынешняя волна секса в восьмидесятые годы станет настоящим потопом. Но действие романа "Сексотрясение" начинается двадцатью годами позже – суровой зимой, в засыпанном снегом Нью-Йорке. Не названный по имени старец, увязая в сугробах и натыкаясь на погребенные под снегом автомобили, добирается до вымершего небоскреба, достает из-за пазухи ключ, согретый последними крохами тепла, отпирает железные ворота и спускается в подвальные этажи; его дальнейшие блуждания, перемежающиеся картинами воспоминаний, – это, собственно, и есть роман.

Глухое подземелье, по стенам которого пробегает дрожащий луч карманного фонаря, оказывается то ли музеем, то ли разделом экспозиции (или, скорее, секспозиции) могущественного концерна, свидетельством тех памятных лет, когда Америка еще раз завоевала Европу. Полуремесленная мануфактура европейцев столкнулась с неумолимой поступью конвейерного производства, и постиндустриальный научно-технический колосс быстро одержал победу. На поле боя остались три консорциума – "General Sexotics", "Cybordelics" и "Love Incorporated". Когда продукция этих гигантов достигла пика, секс из частного развлечения и групповой гимнастики, из хобби и кустарного коллекционирования превратился в философию цивилизации. Знаменитый культуролог Мак-Люэн, который дожил до тех времен вполне еще бодрым старичком, доказывал в своей "Генитократии", что в этом и заключалось предназначение человечества, вступившего на путь технического прогресса, что уже античные гребцы, прикованные к галерам, и лесорубы Севера с их пилами, и паровая машина Стефенсона с ее цилиндром и поршнем все они определили ритм, вид и смысл движений, из которых слагается соитие, как основное событие экзистенции человека. Ибо анонимный американский бизнес, усвоив премудрости любовных позиций Запада и Востока, перековал средневековые пояса невинности в противоневинностные пояса, искусства и художества засадил за проектирование копуляторов, сексариев и порнотек, пустил в ход стерилизованные конвейеры, с которых бесперебойно потекли садомобили, любисторы, домашние содомильники и публичные гомороботы, а заодно основал научно-исследовательские институты, чтобы те начали борьбу за эмансипацию обоих полов от обязанности продолжения рода.

Отныне секс был уже не модой, но верой, любовное наслаждение неукоснительным долгом, а счетчики его интенсивности с красными стрелками заняли место телефонов на на улицах и в конторах. Но кто же этот старец, бредущий по подземным переходам? Юрисконсульт "General Sexotics"? Недаром вспоминает он о громких процессах, о битве за право тиражирования – в виде манекенов – телесного подобия знаменитых персон, начиная с Первой Леди США. "General Sexotics" выиграла (что обошлось ей в двадцать миллионов долларов), и вот уже дрожащий луч фонарика отражается в пластмассовых коробках, где покоятся кинозвезды первой величины и прекраснейшие дамы большого света, принцессы и короли в великолепных туалетах – выставлять их другом виде, согласно постановлению суда, запрещалось.

За какой-нибудь десяток лет синтетический секс прошел путь от простейших надувных моделей с ручным заводом до образцов с автоматической терморегулировкой и обратной связью. Их прототипы давно уже умерли или превратились в жалких развалин, но тефлон, найлон, порнолон и сексонил устояли перед всемогущим временем, и, словно из музея восковых фигур, элегантные дамы, выхваченные фонариком из темноты, дарят обходящего подземелье старца застывшей улыбкой, сжимая в вытянутой руке кассету со своим сиреньим текстом (решение Верховного суда запрещало продавцам вкладывать пленку в манекен, но покупатель мог сделать это дома, частным образом).

Медленные, неуверенные шаги одинокого посетителя вздымают клубы пыли, сквозь которую там, в глубине, розовеют сцены группового эроса – порой даже с тридцатью участниками, что-то наподобие огромных струделей или тесно переплетенных один с другим калачей. Уж не сам ли это президент "General Sexotics" шествует подземными коридорами среди гомороботов и уютных содомильников? Или, может быть, главный конструктор концерна, тот, что генитализировал сперва Америку, а потом остальной мир? Вот визуарии с их дистанционными переключателями, программами и свинцовой пломбой цензуры, той самой, из-за которой стороны ломали копья на шести судебных процессах; вот груды контейнеров, готовых к отправке за море, набитых коробочками до– и послеласкательного крема и тому подобным товаром вместе с инструкциями и техпаспортами.

То была эра демократии, наконец-то осуществленной: все могли все – со всеми. Следуя рекомендациям своих штатных футурологов, консорциумы, вопреки антимонопольным законам, втайне поделили между собой земной рынок и пошли по пути специализации. "General Sexotics" спешила уравнять в правах норму и патологию; две другие фирмы сделали ставку на автоматизацию. Мазохистские цепы, бияльни и молотилки появились в продаже, дабы убедить публику в том, что о насыщении рынка не может быть и речи, поскольку большой бизнес – по-настоящему большой – не просто удовлетворяет потребности, он создает их! Традиционные орудия домашнего блуда разделили судьбу неандертальских камней и палок. Ученые коллегии предложили шести– и восьмилетние циклы обучения, затем программы высшей школы обеих эротик, изобрели нейросексатор, а за ним – амортизаторы, глушители, изоляционные массы и звукопоглотители, чтобы страстные стоны из-за стены не нарушали покой и наслаждение соседей.

Но нужно было идти дальше, все вперед и вперед, решительно и неустанно, ведь стагнация – смерть производства. Уже разрабатывались модели Олимпа для индивидуального пользования, и первые андроиды с обликом античных богов и богинь формовались из пластика в раскаленных добела мастерских "Cybordelics". Поговаривали и об ангелах, уже выделен был резервный фонд на случай тяжбы с церковью. Оставалось решить кое-какие технические проблемы: из чего крылья, не будет ли оперение щекотать в носу; делать ли модель движущейся; не помешает ли это; как быть с нимбом; какой выбрать для него выключатель, где его разместить – и т.д. Но тут грянул гром.

Химическое соединение, известное под кодовым названием "Антисекс", синтезировали давно, чуть ли не в семидесятые годы. Знал о нем лишь узкий круг специалистов. Этот препарат, который сразу же был признан тайным оружием, создали в лабораториях небольшой фирмы, связанной с Пентагоном. Его распыление в виде аэрозоля и в самом деле нанесло бы страшный удар по демографическому потенциалу противника, поскольку микроскопической дозы "Антисекса" было достаточно, чтобы полностью устранить ощущения; обычно сопутствующие соитию. Оно, правда, оставалось возможным, но лишь как разновидность физического труда, причем довольно тяжелого, вроде стирки, выжимания или глажения. Рассматривался проект применения "Антисекса" для приостановки демографического взрыва в третьем мире, но это сочли рискованным.

Как дошло до мировой катастрофы – неизвестно. В самом ли деле запасы "Антисекса" взлетели на воздух из-за короткого замыкания и пожара цистерны с эфиром? Или к этому приложили руку промышленные конкуренты трех гигантов, поделивших мировой рынок? А может, тут была замешана какая-нибудь подрывная, ультраконсервативная или религиозная организация? Ответа мы уже не получим.

Устав от блужданий по бесконечным коридорам, старец усаживается на гладких коленях пластиковой Клеопатры (предусмотрительно опустив перед тем ручку тормоза) и в своих воспоминаниях приближается, словно к пропасти, к великому краху 1998 года. Потребители, все как один, с содроганием отвергли товары, наводнявшие рынок. То, что манило еще вчера, сегодня было как вид топора для измученного дровосека, как стиральная доска для прачки. Вечные, казалось бы, чары, биологическое заклятие людского рода, развеялись без следа. Отныне грудь напоминала только о том, что люди существа млекопитающие, ноги – что люди способны к прямохождению, бедра что есть и на чем усесться. И только-то! Как же повезло Мак-Люэну, что он до этой катастрофы не дожил, он, кто неутомимо истолковывал средневековый собор и космическую ракету, реактивный двигатель, турбину, мельницу, солонку, шляпу, теорию относительности, скобки математических уравнений, нули и восклицательные знаки – как суррогаты и заменители того единственного акта, в котором ощущение бытия выступает в чистом виде.

Все это утратило силу в считанные часы. Человечеству грозило полное вымирание. Началось с экономического краха, по сравнению с которым кризис 1929 года показался детской забавой. Первой загорелась и погибла в огне редакция "Плейбоя"; оголодавшие сотрудники заведений со стриптизом выбрасывались из окон; иллюстрированные журналы, киностудии, рекламные фирмы, институты красоты вылетели в трубу; затрещала по швам парфюмерно-косметическая, а за ней и бельевая промышленность; в 1999 году безработных в Америке насчитывалось 32 миллиона.

Что теперь могло привлечь покупателей? Грыжевой бандаж, синтетический гроб, седой парик, трясущиеся фигуры в колясках для паралитиков – только они не напоминали о сексуальном усилии, об этом кошмаре, этой каторге, только они гарантировали эротическую неприкосновенность, а значит, покой и отдохновение. Ибо правительства, осознав надвигающуюся опасность, объявили тотальную мобилизацию во имя спасения человеческого рода. С газетных страниц раздавались призывы к разуму и чувству долга, с телеэкранов служители всех вероисповеданий убеждали паству одуматься, ссылаясь на высшие, духовные идеалы, но публика равнодушно внимала этому хору авторитетов. Уговоры и проповеди, призывавшие человечество превозмочь себя, не действовали. Лишь японский народ, известный своей исключительной дисциплинированностью, стиснув зубы, последовал этим призывам. Тогда решено было испробовать материальные стимулы, премии, поощрения, почетные отличия, ордена и конкурсы на лучшего детопроизводителя; когда же и это не помогло, прибегли к репрессиям. И все равно, население поголовно уклонялось от всеобщей родительской повинности, молодежь разбегалась по окрестным лесам, люди постарше предъявляли поддельные справки о бессилии, общественные контрольно-ревизионные комиссии разъедала язва взяточничества; каждый готов был следить, не пренебрегает ли сосед своими обязанностями, но сам, как только мог, уклонялся от этого каторжного труда.

Катастрофа миновала, и лишь воспоминание о ней проходит перед мысленным взором одинокого старца, примостившегося на коленях Клеопатры. Человечество не погибло; оплодотворение совершается ныне санитарно-стерильным и гигиеничным способом, почти как прививка. Эпоха тяжких испытаний сменилась относительной стабилизацией.

Но культура не терпит пустоты: место, опустевшее в результате сексотрясения, заняла гастрономия. Она делится на обычную и неприличную; существуют обжорные извращения и альбомы ресторанной порнографии, а принимать пищу в некоторых позах считается до крайности непристойным. Нельзя, например, вкушать фрукты, стоя на коленях (но именно за это борется секта извращенцев-коленопреклоненцев); шпинат и яичницу запрещается есть с задранными кверху ногами. Но процветают – а как же иначе! – подпольные ресторанчики, в которых ценители и гурманы наслаждаются пикантными зрелищами; среди бела дня специально нанятые рекордсмены объедаются так, что у зрителей слюнка течет. Из Дании контрабандой привозят порнокулинарные книги, а в них такие поистине чудовищные вещи, как поедание яичницы через трубку, между тем как едок, вонзив пальцы в приправленный чесноком шпинат и одновременно обоняя гуляш с красным перцем, лежит на столе, завернувшись в скатерть, а ноги его подвешены к кофеварке, заменяющей в этой оргии люстру. Премию "Фемины" получил в нынешнем году роман о бесстыднике, который сперва натирал пол трюфельной пастой, а потом ее слизывал, предварительно вывалявшись досыта в спагетти. Идеал красоты изменился: лучше всего быть стотридцатикилограммовым толстяком, что свидетельствует о завидной потенции пищеварительного тракта. Изменилась и мода: по одежде женщину невозможно отличить от мужчины. А в парламентах наиболее передовых государств дебатируется вопрос о посвящении школьников в тайны акта пищеварения. Пока что, ввиду крайнего неприличия этой темы, на нее наложено строжайшее табу.

И наконец, биологические науки вплотную подошли к ликвидации пола бесполезного пережитка доисторической эпохи. Плоды будут зачинаться синтетически и выращиваться методами генной инженерии. Из них разовьются бесполые индивиды, и лишь тогда настанет конец кошмарным воспоминаниям, которые еще живы в памяти всех переживших сексотрясение. В ярко освещенных лабораториях, этих храмах прогресса, родится великолепный двуполый, или вернее, беспольник, и тогда человечество, покончив с позорным прошлым, сможет наконец вкушать разнообразнейшие плоды – гастрономически запретные, разумеется.

Группенфюрер Луи XVI

Станислав Лем

"Группенфюрер Луи XVI"

Alfred Zellermann "GRUPPENFUHRER LOUIS XVI" (Suhrkampf Verlag)

"Группенфюрер Луи XVI" – литературный дебют Альфреда Целлермана, известного историка литературы. Ему почти шестьдесят, он доктор антропологии, гитлеризм пережил в Германии, поселившись в деревне у родителей жены; будучи отстранен в то время от работы в университете, был пассивным наблюдателем жизни третьего рейха. Мы берем на себя смелость назвать рецензируемый роман произведением выдающимся, добавив при этом, что, пожалуй, только такой немец, с таким капиталом жизненного опыта – и такими теоретическими познаниями в области литературы! – мог его написать.

Несмотря на название, перед нами отнюдь не фантастическое произведение. Место действия романа – Аргентина первого десятилетия по окончании мировой войны. Пятидесятилетний Группенфюрер Зигфрид Таудлиц бежит из разгромленного и оккупированного рейха, добирается до Южной Америки, прихватив с собой обитый стальными полосами сундук, заполненный стодолларовыми банкнотами, – малую толику сокровищ, накопленных печальной памяти академией СС ("Ahnenerbe"). Сколотив вокруг себя группу других беглецов из Германии, а также разного рода бродяг и авантюристов, ангажировав для неизвестных пока целей нескольких девиц сомнительного поведения (некоторых Таудлиц лично выкупает из публичных домов Рио-де-Жанейро), бывший генерал СС организует экспедицию в глубь аргентинской территории, блестяще подтвердив тем самым свои способности штабного офицера.

В районе, удаленном на сотни миль от ближайших цивилизованных мест, экспедиция находит руины, которым по меньшей мере двенадцать веков, руины строений, возведенных, вероятно, ацтекскими племенами, и поселяется там. Прельщенные заработками, в это место, нареченное Таудлицем (по неизвестным пока причинам) Паризией, собираются индейцы и метисы со всей округи. Бывший группенфюрер разбивает их на хорошо организованные рабочие команды, за которыми присматривают его вооруженные люди. Проходит несколько лет, и понемногу начинают вырисовываться контуры режима, о котором возмечтал Таудлиц. Он объединяет в своей особе стремление к крайнему абсолютизму с полусумасшедшей идеей воспроизведения – в сердце аргентинских джунглей! – французского государства времен блистательной монархии; себе же он отводит роль новоявленного Людовика XVI.

Хотелось бы сразу отметить, что мы не просто пересказываем содержание романа. Мы сознательно стараемся воссоздать некую хронологию событий, ибо так идея произведения и весь исходный замысел проявляются особенно ярко. Впрочем, мы постараемся в данной работе изложить также главные эпизоды действия, изображенного Альфредом Целлерманом в его эпопее.

Итак, возвращаемся к сюжету: возникает королевский двор с придворными, рыцарями, духовенством, челядью; дворец с часовней и бальными залами, окруженный зубчатыми крепостными стенами, в которые люди Таудлица преобразили почтенные ацтекские руины, перестроив их бессмысленным с точки зрения архитектуры образом. Опираясь на трех беззаветно преданных людей: Ганса Мерера, Иоганна Виланда и Эриха Палацки (они вскоре превращаются соответственно в кардинала Ришелье, герцога де Рогана и графа де Монбарона), новый Людовик ухитряется не только удерживаться на своем поддельном троне, но и формировать жизнь вокруг себя в соответствии с собственными замыслами. При этом – что весьма существенно – исторические познания экс-группенфюрера не просто фрагментарны и полны пробелов; он, собственно, вообще не обладает такими познаниями; его голова забита не столько обрывками истории Франции семнадцатого века, сколько хламом, оставшимся со времен детства, когда он зачитывался романами Дюма, начиная с "Трех мушкетеров". Позже, будучи юношей с "монархическими" (по его собственному разумению, а в действительности лишь садистскими) наклонностями, он поглощал книги Карла Мая. А так как впоследствии на воспоминания о прочитанном наложилась куча низкопробных бульварных романов, он воплощает в жизнь не историю Франции, а лишь грубо примитивизированную, откровенно кретинскую галиматью, которая заменила ему эту историю и стала его символом веры.

Собственно, насколько можно судить по многочисленным деталям и упоминаниям, разбросанным по всему произведению, Таудлиц выбрал гитлеризм только по необходимости: в тогдашней ситуации он максимально ему подходил, наиболее соответствовал его "монархическим" мечтам. Гитлеризм в его глазах приближался к средневековью, правда, не совсем так, как ему хотелось бы. Во всяком случае, нацизм был ему милее любой формы демократического строя. Однако, тайно лелея и пестуя в третьем рейхе свой собственный "сон о короне", Таудлиц никогда магнетизму Гитлера не поддавался, в его доктрину так и не уверовал, а посему и не собирался оплакивать падение "Великой Германии". Просто, будучи достаточно прозорливым, чтобы вовремя предвидеть поражение "тысячелетней империи", Таудлиц, никогда не отождествлявший себя с элитой третьего рейха (хотя и принадлежавший к ней), подготовился к разгрому как полагается. Приверженность культу Гитлера не была самообманом; Таудлиц десять лет разыгрывал циничную комедию, потому что имел свой собственный "миф", который придавал ему иммунитет против мифа гитлеровского. Не секрет, что некоторые приверженцы "Майн кампф", принимавшие доктрину всерьез, позже отшатнулись от Гитлера, как это, например, случилось с Альбертом Шпеером. Таудлиц же, будучи человеком, который каждый день исповедовал предписанные на этот именно день взгляды, никакой ересью заразиться не мог.

Таудлиц до конца и без оговорок верит только в силу денег и насилия; знает, что с помощью материальных благ людей можно склонить к тому, что запланирует щедрый хозяин, лишь бы он сам был достаточно твердым и последовательным в соблюдении единожды установленных порядков. Таудлиц поставил свой фарс так, что любому непредубежденному зрителю с первого взгляда видна вся тупость, пошлость и безвкусица разыгрываемых сцен, но его абсолютно не интересует, принимают ли всерьез это представление его "придворные", эта пестрая толпа, состоящая из немцев, индейцев, метисов, португальцев. Ему безразлично, верят ли эти актеры в разумность двора Людовиков и в какой степени верят или только играют свои роли в комедии, рассчитывая на мзду, а может быть, и на то, что после смерти владыки удастся растащить "королевскую казну". Такого рода проблемы для Таудлица, по-видимому, не существуют.

Жизнь придворного сообщества отдает такой откровенной фальшью, что у наиболее прозорливых людей из прибывших в Паризию позже, а также у тех, кто собственными глазами видел становление псевдомонарха и псевдознати, не остается никаких иллюзий. Поэтому, особенно в первое время, королевство напоминает существо, шизофренически разодранное надвое: то, что болтают на дворцовых аудиенциях и балах, особенно вблизи Таудлица, никак не совпадает с тем, что говорят в отсутствие монарха и трех его наушников, сурово (даже пытками) проводящих в жизнь навязанную игру. А игра эта блистает великолепием отнюдь не фальшивым, потому что потоки караванов, оплачиваемых твердой валютой, позволяют за двадцать месяцев возвести дворцовые стены, украсить их фресками и гобеленами, покрыть паркет изумительными коврами, уставить покои зеркалами, золочеными часами, комодами, проделать тайные ходы и заложить тайники в стенах, оборудовать альковы, галереи, террасы, окружить замок огромным, великолепным парком, а затем – частоколом и рвом. Каждый немец здесь – надзиратель над индейцами-рабами (это их трудом и потом создано искусственное королевство), он одет, как рыцарь семнадцатого века, однако при этом носит за золоченым поясом армейский пистолет системы "парабеллум" окончательный аргумент в спорах между феодализирующимся долларовым капиталом и трудом.

Монарх и его приближенные медленно, но систематически ликвидируют все, что может разоблачить фиктивность двора и королевства: прежде всего возникает специальный язык, на котором разрешено формулировать сведения, поступающие извне. Причем эти формулировки должны скрывать – иначе говоря, не называть – несуверенность монарха и трона. Например, Аргентину именуют не иначе как Испанией и рассматривают как соседнее государство. Понемногу все настолько вживаются в свои роли, привыкают так свободно чувствовать себя в роскошных одеяниях, так ловко пользоваться мечом и языком, что фальшь как бы уходит вглубь, в основы и корни этого здания, этой живой картины. Она по-прежнему остается бредом, но теперь уже бредом, в котором пульсирует кровь подлинных желаний, ненависти, споров, соперничества, ибо на фальшивом дворе разворачиваются подлинные интриги – одни придворные пытаются одолеть других, чтобы занять их места подле короля; то есть сплетня, яд, донос, кинжал начинают свою скрытую, совершенно реальную деятельность. Однако монархического и феодального элемента во всем этом по-прежнему содержится ровно столько, сколько Таудлиц, этот новоявленный Людовик XVI, сумел втиснуть в свой сон об абсолютной власти, реализуемый ордой бывших эсэсовцев.

Таудлиц предполагает, что где-то в Германии живет его племянник, последний отпрыск рода – Бертран Гюльзенхирн, которому в момент поражения Германии было тринадцать лет. На поиски юноши (теперь ему двадцать один) Людовик XVI отправляет герцога де Рогана, то бишь Иоганна Виланда, единственного "интеллектуала" в свите: Виланд в свое время был эсэсовским врачом и в концлагере Маутхаузен проводил "научные работы". Сцена, в которой король дает врачу секретное поручение отыскать юношу и доставить его ко двору в качестве инфанта, одна из лучших в романе. Почти сумасшедший привкус ее состоит в том, что король сам себе не признается в обмане: он как будто озабочен своей бездетностью. Ему удается удержать взятый тон. Правда, он не знает французского, но, пользуясь немецким, утверждает в нужных случаях (как и все следом за ним), что говорит именно по-французски, на языке Франции семнадцатого века.

Это не сумасшествие: теперь сумасшествием было бы признаться, что ты немец, пусть даже только по языку; Германии вообще не существует; единственным соседом Франции является Испания (то есть Аргентина)! Тот, кто отважится произнести что-либо по-немецки, дав при этом понять, что говорит именно на этом языке, рискует жизнью: из беседы архиепископа Паризии и дюка де Салиньяка можно понять (т.1, стр.311), что герцог Шартрез, обезглавленный по обвинению в государственной измене, всего-навсего по пьянке назвал дворец не просто борделем, но борделем немецким. Кстати, обилие в романе французских фамилий, живо напоминающих названия коньяков и вин – взять, к примеру, маркиза Шатонеф дю Папа, церемониймейстера! – несомненно, следствие того, что (хотя автор нигде об этом не говорит) в памяти Таудлица по вполне понятным причинам засело больше названий ликеров и водок, нежели фамилий французских дворян.

Обращаясь к своему посланцу, Таудлиц разговаривает с ним так, как, по его представлениям, обращался бы к доверенному лицу Людовик, отправляя его с подобной миссией. Он не приказывает скинуть фиктивные одежды герцога, но "рекомендует" переодеться англичанином либо голландцем, что попросту означает – принять нормальный современный вид. Слово "современный", однако, не может быть произнесено – оно принадлежит к разряду тех, что могут раскрыть фиктивность королевства. Даже доллары здесь всегда называют талерами.

Прихватив солидное количество наличных, Виланд едет в Рио, где действует торговый агент "двора"; достав добротные фальшивые документы, посланец Таудлица плывет в Европу. О перипетиях поисков племянника роман умалчивает. Мы узнаем только, что одиннадцатимесячные труды увенчиваются успехом, и роман, в сущности, начинается со второй уже беседы между Виландом и молодым Гюльзенхирном, который работает кельнером в ресторане крупного гамбургского отеля. Бертран (это имя ему будет разрешено сохранить: по мнению Таудлица, оно звучит хорошо) вначале слышит только о дяде-крезе, который готов усыновить его, и этого достаточно, чтобы он бросил работу и поехал с Виландом. Путешествие этой оригинальной пары, как интродукция романа, отлично выполняет свою задачу, поскольку речь идет о таком перемещении в пространстве, которое одновременно является как бы отступлением во времени: путешественники пересаживаются с трансконтинентального реактивного самолета в поезд, потом в автомобиль, из автомобиля в конный экипаж и, наконец, последние 230 километров преодолевают верхом.

По мере того как ветшает гардероб Бертрана, "исчезают" его запасные рубашки, и он облачается в архаичные одежды, предусмотрительно припасенные и при случае подсовываемые ему Виландом, причем сам Виланд постепенно преображается в герцога де Рогана. По мере того как Виланд, явившийся в Европу под именем Ганса Карла Мюллера, трансформируется в вооруженного псевдорыцаря герцога де Рогана, аналогичное превращение, по крайней мере внешнее, происходит и с Бертраном.

Бертран ошеломлен и ошарашен. Он ехал к дяде, о котором знал, что это хозяин огромных владений; он бросил профессию кельнера, чтобы унаследовать миллионы, а взамен ему приходится разыгрывать не то комедию, не то фарс, суть и цель которых он не в состоянии уразуметь. От поучений Виланда Мюллера – де Рогана сумбур в его голове только возрастает. Иногда ему кажется, что спутник просто смеется, приоткрывая перед ним фрагмент за фрагментом непонятной аферы, полный объем которой Бертран пока ни охватить, ни понять не может; придет час, когда юноша будет близок к сумасшествию. При этом поучения ни о чем не говорят "в лоб", не называют вещи своими именами; эта инстинктивная мудрость является общим свойством двора.

"Надо, – заявляет Мюллер, преображаясь в герцога, – придерживаться формы, соблюдения которой требует дядя ("ваш дядюшка", потом "Его Светлость", наконец, "Его Величество"!), имя его Людовик, а не Зигфрид последнее запрещено произносить. Он отверг его – и быть по сему". "Имение" превращается в "латифундию", а "латифундия" в "государство" – и так шаг за шагом в долгие дни верховой езды сквозь джунгли, а в последние часы в золоченом паланкине, который несут восемь нагих мускулистых метисов, Бертран видит из-за занавески колонну конных рыцарей в шишаках и убеждается в правильности слов загадочного спутника. Потом Бертран начинает подозревать в сумасшествии самого Мюллера и уповает уже только на встречу с дядей, которого, кстати, почти не помнит – последний раз он видел его, будучи девятилетним мальчонкой. Но встреча оборачивается изумительным, эффектным торжеством, неким конгломератом церемоний, обрядов и ритуалов, о которых Таудлиц начитался в детстве. Поет хор, играют серебряные фанфары, появляется король в короне, предваряемый лакеями, которые протяжно возглашают: "Король! Король!" – и распахивают перед ним резные двустворчатые двери. Таудлица окружают двенадцать "пэров королевства" (которых он по ошибке позаимствовал не там, где следовало), и, наконец, наступает возвышенная минута – Луи XVI осеняет племянника крестом, нарекает инфантом и дает облобызать перстень, руку и скипетр. Когда же они вдвоем усаживаются завтракать и их обслуживают выряженные в ливреи индейцы, Бертран, изумленно глядя на эту роскошь, на далекую полосу дивно зеленых джунглей, окружающих владения "короля", просто не решается спросить дядю о чем-либо и, выслушивая его мягкие поучения, начинает именовать дядю "Ваше Величество". "Так надо... того требуют высшие соображения... в этом заинтересованы и я и ты..." – милостиво объясняет ему группенфюрер СС в короне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю