Текст книги "Звездные дневники Ийона Тихого (сборник)"
Автор книги: Станислав Лем
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я оттачивал про себя ответы на вопросы, откуда я тут взялся и куда намереваюсь следовать далее, а меж тем никто меня об этом не спрашивал. Следователь, небольшого роста рыбит, вошел в кабинет, смерил меня строгим взглядом, после чего, поднявшись на цыпочки так, чтобы рот его оказался над водой, спросил:
– Когда ты начал свою преступную деятельность? Много ли получал ты за нее? Кто твои сообщники?
Я возразил, что доподлинно никакой я не шпион; разъяснил также обстоятельства, приведшие меня на планету. Когда же я заявил, что на Пинте очутился ненароком, следователь разразился смехом и сказал, что мне лучше бы придумать что-нибудь поумнее. Затем он погрузился в изучение протоколов, поминутно бросая мне всякого рода вопросы. Давалось ему это непросто, ибо всякий раз приходилось вставать, дабы глотнуть воздуху, а как-то, забывшись, он захлебнулся и долго кашлял. Потом я подметил, что с пинтийцами такое случается довольно часто.
Рыбит мягко внушал мне, чтобы я во всем сознался, а поскольку в ответ я продолжал твердить о своей невиновности, он в конце концов вскочил и, указывая на банку шпрот, спросил:
– А это что значит?
– Ничего, – ответил я в изумлении.
– Посмотрим. Увести провокатора! – закричал он.
На этом допрос был окончен.
В помещении, куда меня заперли, было совершенно сухо. Я с искренним удовлетворением отметил это, ибо вечная сырость порядочно мне опротивела. Помимо меня, здесь, в крохотной комнатенке, находились семеро пинтийцев, которые встретили меня с неподдельным радушием и, как чужестранцу, уступили место на скамье. От них узнал я, что шпроты, найденные в ракете, представляют собою в согласии со здешними законами чудовищное оскорбление самых святых пинтийских идеалов посредством так называемого «преступного намека». Я допытывался, о каком намеке идет речь, они, однако же, не умели, а скорее, не хотели (так мне показалось) этого открыть. Сообразив, что расспросы о сем предмете неприятны им, я умолк. Еще я узнал от них, что застенки наподобие того, в котором пребывал я, – единственные сухие места на всей планете. Я поинтересовался, всегда ли на протяжении своей истории существовали они в воде, мне ответили, что когда-то на Пинте было много суши и мало морей и планета изобиловала омерзительными сухими просторами.
Нынешним правителем планеты был Великий Водяной Рыбон Эрмезиний. За три месяца пребывания моего «в сухой», меня обследовали восемнадцать различных комиссий. Они определяли форму, каковую приобретал туманный след на зеркальце, на которое мне предлагалось подышать, подсчитывали число капелек, стекавших с меня после погружения в воду, примеряли мне рыбий хвост. Я обязан был также рассказывать экспертам свои сны, которые тотчас же классифицировались и группировались в соответствии с параграфами уголовного кодекса. К осени доказательства моей вины занимали уже восемьдесят огромных томов, а вещественные доказательства забили до отказа три шкафа в кабинете с рыбьей чешуей. Наконец я сознался во всем, в чем меня обвиняли, а в особенности в перфорировании хондритов и систематической обильной трипежи в пользу Панты. Я по сей день не знаю, что бы это могло означать. Принимая во внимание смягчающие обстоятельства, а именно: мою тупость, мешавшую мне постичь благодати подводной жизни, а также приближавшиеся именины Великого Водяного Рыбона Эрмезиния, мне вынесли умеренный приговор – два года свободного ваяния условно, то есть с заменой их погружением в воду на шесть месяцев, после чего меня должны были отпустить.
Я решил устроиться со всеми удобствами на те полгода, которые суждено мне было провести на Пинте, и, не нашедши места ни в одной гостинице, снял угол у старушки, зарабатывавшей себе на жизнь дрессировкой улиток, то есть обучением их располагаться в известном порядке, составляя определенные узоры в дни национальных торжеств.
В первый же вечер по выходе из «сухой» отправился я на концерт столичного хора, который разочаровал меня совершенно, ибо пел хор под водою – булькая.
Внимание мое вдруг привлек дежурный рыбит, выпроваживавший какого-то господина, который после того, как зрительный зал погрузился в темноту, стал дышать через тростниковую трубку. Сановники, расположившиеся в наполненных водою ложах, без устали поливались из душа. Я не мог побороть удивления, заметя, что всем это по меньшей мере не доставляет удобства. Я попробовал было также заговорить о сем предмете с моею хозяйкою, но она не соблаговолила поддержать разговор; спросила лишь, до какого уровня предпочел бы я иметь воду в комнате. Когда же я ответил, что предпочел бы не видеть воды нигде, кроме как в ванной, она стиснула губы, пожала плечами и удалилась, не дослушав меня.
Стремясь всесторонне изучить пинтийцев, я старался принимать участие в их культурной жизни. Как раз когда я прибыл на планету, в местной печати велась оживленная дискуссия по вопросу о бульканье. Специалисты высказывались в пользу приглушенного бульканья, как наиболее перспективного.
Одну комнату у моей хозяйки занимал весьма приятный молодой пинтиец, редактор популярной газеты «Рыбий голос». В прессе мне часто попадались упоминания о бальдурах и бадубинах; судя по всему, речь шла о каких-то живых существах, но я не мог взять в толк, что общего у них с пинтийцами. Лица, каковых я об этом расспрашивал, обыкновенно погружались в воду, заглушая меня бульканьем. Я вознамерился справиться у редактора, но он был чем-то весьма расстроен. За ужином в неописуемом возбуждении он признался мне, что с ним приключилась ужасная история. По недосмотру он написал в передовице, что в воде мокро. В связи с этим он ожидал самого худшего. Я попытался успокоить его, полюбопытствовал, разве, по их понятиям, в воде сухо; он задергался и ответил, что я ничего не смыслю. На все следует смотреть с рыбьей точки зрения. Так вот, рыбам не мокро, ergo – в воде не мокро. Спустя два дня редактор исчез.
С особыми трудностями сталкивался я, посещая публичные собрания. Когда я впервые пришел в театр, следить за представлением мне мешал неумолкающий шепот. Полагая, что перешептываются мои соседи, я силился не обращать на это внимания. В конце концов, выведенный из терпения, я пересел в другое кресло, но и там шепот преследовал меня. Как только на сцене зашла речь о Великом Рыбоне, тихий голос зашелестел: «Члены твои охватывает дрожь ликования». Я заметил, что все в зале принялись потихоньку трястись. Позднее я убедился, что повсюду в общественных местах размещены специальные шептуны, подсказывающие присутствующим правильные переживания. Желая получше узнать обычаи и характер пинтийцев, я приобрел множество книг – и романов, и школьных хрестоматий, и ученых сочинений. Некоторые из них и по сию пору сохранились у меня, к примеру: «Маленький Бадубин», «О чудовищности засухи», «Как рыбно под водой», «Бульканье вдвоем» и т. п. В университетской книжной лавке мне рекомендовали труд об эволюции путем убеждения, однако же и из него не вынес я ничего путного, кроме весьма подробных описаний бальдуров и бадубинов.
Хозяйка моя, когда я попробовал было расспросить ее, затворилась в кухне с улитками, так что я опять отправился в книжную лавку и поинтересовался, где можно увидеть хотя бы одного бадубина. Услыша такие слова, все продавцы нырнули под прилавок, а случайно оказавшиеся в лавке молодые пинтийцы доставили меня в Рыбицию как провокатора. Брошенный в «сухую», я встретил там трех своих давних приятелей. И только от них узнал, что ни бальдуров, ни бадубинов на Пинте еще нет. Это благородные, совершенные в своей рыбности формы, в которые со временем обратятся пинтийцы, согласно учению об эволюции путем убеждения. Я полюбопытствовал, когда это произойдет. Все в ответ затряслись и попытались нырнуть, что ввиду отсутствия воды явно не имело ни малейших шансов на успех, а самый пожилой, члены которого были невообразимо искривлены, проговорил:
– Слушай-ка, водяной, такие вещи даром у нас не проходят. Узнай Рыбиция о твоих вопросах, она не пожалеет набросить тебе срок.
Огорченный, предался я невеселым размышлениям, от которых оторвала меня беседа товарищей моих по несчастью. Они рассуждали о своих провинностях, взвешивая их тяжесть. Один попал в «сухую», поскольку, уснув на омываемом водою диване, захлебнулся и вскочил на ноги, вопя: «Сдохнуть от этого можно». Другой носил ребенка на закорках вместо того, чтобы сызмальства приучать его к жизни под водой. Наконец, третий, самый пожилой, имел неосторожность во время лекции о трехстах водяных героях, которые погибли, устанавливая рекорд жизни под водой, забулькать таким способом, каковой компетентные лица сочли многозначительным и оскорбительным.
Вскоре меня вызвали к рыбиту, который сообщил мне, что повторный позорный проступок, мною совершенный, вынуждает его приговорить меня по совокупности к трем годам свободного ваяния. Наутро в компании тридцати семи пинтийцев отправился я на лодке знакомым уже образом, то есть по шею в воде, в места ваяния. Располагались они вдали от города. Работа наша состояла в изготовлении статуй рыб из семейства пышноусых. На моей памяти выдолбили мы их около 140 000. По утрам мы плыли на работы, распевая песни, из которых я лучше всего запомнил одну, начинавшуюся словами: «Ой ты доля, моя доля, ой-ой, силы для ваяния удвой». После работы мы возвращались в свои помещения, а перед ужином, который надлежало съедать под водой, ежедневно приезжал докладчик и читал научно-популярную лекцию о подводных свободах; желающие могли записаться в клуб созерцателей плавниковости. Заканчивая лекцию, докладчик неизменно допытывался, не пропала ли у кого охота к ваянию? Поскольку никто почему-то не отзывался, молчал и я. Впрочем, размещенные в зале шептуны заявляли, что мы намерены ваять очень долго и по возможности подводным способом.
Однажды начальство наше охватило чрезвычайное волнение, а за обедом мы узнали, что мимо наших мастерских сегодня проплывет Великий Водяной Рыбон Эрмезиний, который отправляется на воплощение бальдурьей налимности. Посему до самого вечера в ожидании высочайшего прибытия мы плавали по стойке смирно. Шел дождь и было ужасно холодно, мы все продрогли. Шептуны, размещенные на плавающих буях, сообщали, что нас трясет от энтузиазма. Кортеж Великого Рыбона на семистах лодках следовал мимо нас чуть ли не до темноты. Находясь совсем близко, я имел случай увидеть самого Рыбона, который, к моему удивлению, ни в малейшей степени не напоминал рыбу. Это был зауряднейший на вид, правда, совершенно седой пинтиец с необыкновенно изуродованными конечностями. Восемь сановников, одетых в пурпурную и золотую чешую, поддерживали правителя под его высочайшие ручки, когда он высовывал голову из воды, дабы набрать воздуху; он при этом так отчаянно кашлял, что мне даже сделалось его жалко. В ознаменование сего события мы сверх плана изваяли восемьсот пышноусых рыб.
Примерно неделю спустя впервые почувствовал я неприятнейшую ломоту в руках; сотоварищи мои разъяснили, что у меня просто-напросто начинается ревматизм, самый страшный бич Пинты. Однако же нельзя называть его болезнью, следует говорить: «симптомы безыдейного сопротивления организма орыбению». Теперь только стало мне понятно, отчего все пинтийцы такие скрученные.
Каждую неделю нас водили на представления, изображавшие перспективы подводной жизни. Я спасался тем, что закрывал глаза, ибо при одном воспоминании о воде мне делалось дурно.
Так влачил я свое существование пять месяцев. К этому времени я сдружился с одним пожилым пинтийцем, университетским профессором, которого отправили свободно ваять за то, что как-то на лекции он заявил, будто вода хотя и необходима для жизни, однако же в ином смысле, нежели это повсеместно практикуется. Во время бесед, которые, как правило, вели мы по ночам, профессор рассказывал о древней истории Пинты. Планете досаждали когда-то суховеи, и ученые доказали, что это грозит ей превращением в сплошную пустыню. В связи с этим они разработали великий план обводнения. Дабы претворить его в жизнь, были образованы соответствующие институты и руководящие учреждения; но, когда сеть каналов и водохранилищ уже была построена, учреждения не пожелали исчезнуть и продолжали функционировать, все более и более заливая Пинту. И в результате, сказал профессор, то, что должно было быть покорено, покорило нас. Никто меж тем не хотел в этом сознаться, и следующим, теперь уже неизбежным шагом стала констатация, что все именно так, как и должно быть.
Однажды в нашей среде поползли слухи, необычайно всех взбудоражившие. Говорили, будто ожидаются какие-то радикальные перемены, кое-кто решался даже утверждать, что, мол, сам Великий Рыбон вот-вот установит квартирную, а не исключено и повсеместную сухость. Начальство незамедлительно развернуло борьбу с пораженчеством, предложив новые проекты рыбьих изваяний. Вопреки этому слухи упрямо продолжали распространяться, один фантастичнее другого; я собственными ушами слышал, как кто-то рассказывал, будто видел Великого Водяного Рыбона Эрмезиния с полотенцем в руках.
Раз ночью из начальственного здания донеслись до нас звуки буйного веселья. Выплыв во двор, я увидел, как начальник вместе с докладчиком, горланя во все горло, огромными ведрами вычерпывают из помещения воду, выливая ее в окно. Чуть рассвело, появился докладчик; сидя в законопаченной лодке, он сообщил нам, будто все, что делалось до сих пор, было недоразумением; что разрабатывается новый, истинно свободный, а не такой, как прежде, образ существования, а пока суть да дело, отменяется бульканье – как мучительное, вредное для здоровья и совершенно излишнее. В продолжение всего выступления он опускал ногу в воду и моментально выдергивал ее, перекашиваясь от отвращения. Заключил он тем, что всегда был против воды и, как мало кто, понимал, что ничего путного из нее не выйдет. Два дня мы не ходили на работы. Затем нас направили к готовым уже скульптурам; мы отбивали у них плавники и взамен приделывали ноги. Докладчик стал разучивать с нами новую песню «Разгоню тоску я, заживу всухую!», и повсюду говорили, что на днях привезут помпы для откачивания воды.
Однако же после второго куплета докладчик был вызван в город и более не возвращался. Наутро приплыл к нам начальник, едва выставляя голову из воды, и роздал всем непромокаемые газеты. В них сообщалось, что бульканье – как вредное для здоровья и не способствующее бальдурению – раз и навсегда отменяется, что, однако, не означает возвращения на губительную сушу. Совсем напротив. Дабы приклимить бадубины и спентвить бальдуры, на всей планете устанавливается исключительно подводное дыхание как в высшей степени рыбье, причем, принимая во внимание интересы общества, вводится оно постепенно – то есть каждый день всем гражданам вменяется в обязанность пребывать под водою чуть-чуть дольше, нежели накануне. Имея в виду облегчить им это, общий уровень воды повсеместно будет поднят до одиннадцати глубинников (мера длины).
Действительно, вечером вода поднялась настолько, что нам пришлось спать стоя. Поскольку шептунов залило, их разместили чуть выше прежнего, а новый докладчик принялся за тренировку в подводном дыхании. Спустя несколько дней в ответ на единодушную просьбу граждан всемилостивейшим распоряжением Эрмезиния уровень воды подняли еще на полглубинника. Все мы стали ходить исключительно на цыпочках. Особы пониже ростом вскоре куда-то исчезли. Так как подводное дыхание ни у кого не выходило, сложилась практика еле видного выскакивания из воды для забора воздуха. Не прошло и месяца, как все более или менее наладилось, причем все притворялись, будто и сами так не поступают, и других, подобным же образом поступающих, не замечают. Печать сообщала об огромном прогрессе подводного дыхания во всем государстве, а на свободное ваяние прибывало множество лиц, булькавших по-старому.
Все это, вместе взятое, причиняло столько неудобств, что в конце концов я решился покинуть места свободного ваяния. После работы я спрятался за постаментом нового памятника (запамятовал сказать, что мы отбивали приделанные рыбам ноги и возвращали плавники на прежнее место), а когда все опустело, поплыл в город. В этом отношении у меня было значительное превосходство перед пинтийцами, которые вопреки всему, что можно было бы ожидать, вовсе не умеют плавать.
Намаялся я порядочно, но все же мне удалось доплыть до космодрома. Ракету мою стерегли четверо рыбитов. К счастью, кто-то поблизости забулькал, и рыбиты кинулись в ту сторону. Тогда я сорвал печати, вскочил в ракету и с быстротою, на какую только был способен, стартовал. Спустя четверть часа планета уже мерцала вдали крохотной звездочкой, на которой столь многое довелось мне пережить. Я лег в постель, наслаждаясь ее сухостью; увы, счастливый отдых этот продолжался недолго. Меня вдруг разбудил энергичный стук в люк. Еще спросонья я проорал: «Да здравствуют пинтийские свободы!» Восклицание это дорого обошлось мне, ибо в ракету рвался патруль Пантийской Ангелиции. Тщетны были мои разъяснения, что меня плохо расслышали, что я кричал «свободы пантийские», а не «пинтийские». Ракету опечатали и взяли на буксир. На мою беду, в кладовке осталась еще одна банка шпрот, которую я открыл перед тем, как отправиться ко сну. Заметив открытую банку, ангелиционеры затряслись, а затем, испуская торжествующие вопли, составили протокол. Вскоре мы опустились на планету. Когда меня усаживали в поджидавший экипаж, я облегченно вздохнул, увидя, что на планете, куда ни обрати взор, воды нет. После того как мой эскорт снял скафандры, я убедился, что имею дело с существами, как две капли воды напоминающими людей, но лица у них были словно у близнецов, а вдобавок все они улыбались.
Хотя спускались сумерки, в городе от огней было светло, как днем. Я обратил внимание на то, что, кто бы из прохожих ни посмотрел на меня, всякий непременно с ужасом или состраданием покачает головой, а какая-то пантийка, завидя меня, упала в обморок, и это казалось тем необычнее, что она и тогда не перестала улыбаться.
Вскоре мне пришло в голову, что все жители планеты носят своего рода маски, хотя вполне в этом я все же уверен не был. Путешествие завершилось перед зданием с вывеской: «СВОБОДНАЯ АНГЕЛИЦИЯ ПАНТЫ». Ночь провел я в одиночестве в небольшой комнатенке, прислушиваясь к доносившимся через окно отголоскам жизни большого города. Назавтра в кабинете у следователя мне зачитали обвинительное заключение. В вину мне вменялись проявление ангелофагии по пинтийскому наущению, а также преступная индивидуализация личности. Вещественных доказательств, свидетельствовавших против меня, было два: первое представляла собой открытая банка из-под шпрот, а второе – зеркальце, в которое позволил мне посмотреться следователь.
Это был Ангелит IV Ранга в белоснежном мундире с пересекавшими грудь бриллиантовыми молниями; он растолковал мне, что за мои прегрешения мне угрожает пожизненная идентификация, после чего прибавил, что суд предоставляет мне четыре дня для подготовки к защите. С назначенным адвокатом я мог видеться по первому требованию.
Поскольку на собственном опыте я уже познакомился с методами судебного разбирательства в этой части Галактики, мне прежде всего захотелось выяснить, в чем состоит грозившее мне наказание. И вот, исполняя мое желание, привели меня в небольшую зальцу янтарного цвета, в которой уже дожидался адвокат, Ангелит II Ранга. Он оказался чрезвычайно снисходительным и не скупился на объяснения.
– Знай, пришелец из чужих сторон, – заговорил он, – что мы постигли саму суть всяческих забот, страданий и бед, которым подвергаются существа, собирающиеся в сообщества. Источник их коренится в личности, в ее частной индивидуальности. Коллективные организмы вечны, они подчиняются законам постоянным и неизменным, как подчиняются им гигантские солнца и звезды. Индивид характеризуется шаткостью, нечеткостью решений, нелогичностью поступков, а прежде всего бренностью. Так вот, мы совершенно уничтожили индивидуализм в пользу коллективизма. На нашей планете существует исключительно сообщество, а индивидов нет вовсе.
– Как же так, – изумился я, – то, что ты говоришь, должно быть, не более чем риторическая фигура, ведь ты же сам индивид…
– Ни в малейшей степени, – ответствовал он с неизменной улыбкой. – Ты, наверное, заметил, что мы все на одно лицо. Точно так же мы добились и полной социальной взаимозаменяемости.
– Не понимаю. Что это такое?
– Я сейчас все тебе растолкую. В каждый данный момент в обществе существует определенное количество функций, или, как мы говорим, должностей. Это должности профессиональные – правителей, садовников, техников, врачей; есть также единицы семейные – отцов, братьев, сестер и так далее. Так вот, каждую подобную должность пантиец занимает лишь в течение суток. В полночь во всем нашем государстве происходит одно движение, говоря образно, все делают по одному шагу – и в результате лицо, которое вчера было садовником, становится сегодня инженером, вчерашний строитель – судьей, правитель – учителем и так далее. Аналогичным образом обстоит дело и в семье. Каждая семья состоит из родственников, стало быть, из отца, матери, детей – только эти функции неизменны, – существа же, их исполняющие, через каждые сутки меняются. Итак, неизменным остается лишь сообщество, понимаешь? Всегда одно и то же количество родителей и детей, врачей и медицинских сестер, и так во всех сферах жизни. Могучий организм нашего государства из века в век остается неколебимым и неизменным, прочнее скалы, а прочностью этой мы обязаны тем, что раз и навсегда покончили с эфемерной природой индивидуального существования. Вот почему я говорил, что мы абсолютно взаимозаменяемы. Ты скоро в этом убедишься, ведь после полуночи, если ты позовешь меня, я приду к тебе в новом образе…
– Но зачем все это? – спросил я. – И неужели каждый из вас умудряется владеть всеми профессиями? Можешь ли ты быть не только садовником, судьею или защитником, но также, по желанию, отцом или матерью?
– Многих профессий, – ответствовал мой улыбающийся собеседник, – я хорошо не знаю. Прими все же в расчет, что служению одной профессии отводится всего лишь день. Помимо того, во всяком обществе старого типа подавляющее большинство лиц исполняет свои профессиональные обязанности небрежно, а ведь общественный механизм из-за этого функционировать не перестает. Некто, будучи бездарным садовником, запустит у вас сад, неумелый правитель доведет до плачевного состояния все государство, ведь и у того, и у другого на это есть время, которого у нас им не отпущено. Сверх того, в обыкновенном обществе, кроме профессиональной непригодности, дает о себе знать отрицательное и даже губительное влияние личных устремлений индивидуумов. Зависть, высокомерие, эгоизм, тщеславие, жажда власти подтачивают жизнь сообщества. Подобного негативного воздействия у нас нет. По самой сути своей нет у нас стремления сделать карьеру, никто также не руководствуется личными интересами, поскольку личный интерес у нас отсутствует совершенно. Я не могу сделать сегодня в своей должности ни одного шага в надежде, что он принесет мне выгоду завтра, ибо завтра я буду уже кем-то другим, а сегодня я не знаю, кем стану завтра.
Смена должностей происходит в полночь по принципу всеобщей лотереи, на исход которой не может повлиять никто из живых. Начинаешь ли ты постигать глубокую мудрость нашего строя?
– А чувства? – спросил я. – Можно ли любить что ни день иного человека? И как обстоит дело с отцовством и материнством?
– Известным недостатком такой системы, – отвечал мой собеседник, – в давние времена бывала ситуация, когда лицо в должности отца рожало ребенка, ибо случалось, что в должности отца оказывалась женщина, которой как раз приходила пора разрешиться от бремени. Трудность эта, однако, исчезла, как только законом было установлено, что отец может родить. Что же касается чувств, то тут мы утолили две на первый взгляд друг друга исключающие разновидности жажды, иссушающие всякое разумное существо: жажду постоянства и жажду перемен. Привязанность, уважение, любовь омрачались когда-то неутихающим беспокойством, страхом перед утратой любимого существа. Мы победили этот страх. В самом деле, какие бы потрясения, хвори, катаклизмы ни обрушивались на нас, у каждого из нас всегда есть отец, мать, супруг (супруга) и дети. Но и это еще не все. То, что постоянно, спустя какое-то время наскучивает, независимо от того, вкушаем ли мы от добра или от зла. Однако вместе с тем мы стремимся к постоянству судьбы, хотим уберечь ее от случайностей и трагедий, мы хотим существовать и при этом не быть бренными, изменяться и сохранять постоянство, быть всем, не рискуя ничем. Противоречия эти, казалось бы, непримиримые, у нас обыденность. Мы уничтожили даже антагонизм между социальными верхами и низами, ибо всякий в любой день может стать верховным правителем, ибо нет такой сферы жизни, такой области деятельности, которая перед кем-либо была бы закрыта.
Теперь я могу разъяснить тебе, что означает нависшая над тобой кара. Она несет с собой величайшее несчастье, какое только может обрушиться на пантийца; она означает – отлучение от всеобщей лотереи и перевод на одиночное индивидуальное существование. Идентификация – это акт уничтожения индивида посредством возложения на него жестокого и беспощадного бремени пожизненной индивидуальности. Поторопись, коли хочешь задать мне еще какой-нибудь вопрос, ибо близится ночь; мне вот-вот придется покинуть тебя.
– Как же вы относитесь к смерти? – спросил я.
Наморща лоб и улыбаясь, адвокат разглядывал меня, как будто силясь уразуметь смысл этого слова. Наконец он произнес:
– Смерть? Это устаревшее понятие. Нет смерти там, где нет индивидов. У нас никто не умирает.
– Но это же вздор, в который ты и сам не веришь! – вскричал я. – Ведь каждое живое существо должно умереть, стало быть, и ты!
– Я, то есть кто? – перебил он, улыбаясь. Воцарилось молчание.
– Ты, ты сам!
– Кто же я такой, я сам, вне сегодняшней должности? Фамилия, имя? У меня их нет. Лицо? Благодаря биологическим операциям, которые столетия назад проделаны у нас, лицо мое точно такое же, как и у всех. Должность? Она изменится в полночь. Что же остается? Ничего. Подумай, что такое смерть? Это утрата, трагичная из-за своей невосполнимости. Кого теряет тот, кто умирает? Себя? Нет, ибо умерший – это не существующий, а тот, кого нет, не может ничего утратить. Смерть – дело живых; она – утрата кого-то близкого.
Так вот, мы никогда не теряем своих близких. Я ведь уже говорил тебе об этом. Каждая семья у нас вечна. Смерть у нас означала бы сокращение должностей. Законы этого не допускают. Мне пора уходить. Прощай, пришелец из чужих стран.
– Постой! – закричал я, видя, что мой адвокат встает. – Есть же у вас, не могут не быть различия, хотя бы вы и были похожи друг на друга словно близнецы. Должны же у вас быть старики, которые…
– Нет. Мы не ведем учета количества должностей, которые кто-нибудь занимал. Не ведем и подсчета астрономических лет. Никто из нас не ведает, сколько он живет. Должности безвозрастны. Мне пора.
С этими словами он ушел. Я остался один. Спустя минуту двери растворились и адвокат появился вновь. На нем был тот же лиловый мундир с золотыми молниями Ангелита II Ранга и все та же улыбка.
– Я к твоим услугам, обвиняемый пришелец с иной звезды, – проговорил он, и мне показалось, что это новый голос, которого я еще не слышал.
– А все-таки есть у вас кое-что неизменное: должность обвиняемого! – воскликнул я.
– Ты ошибаешься. Это касается лишь посторонних. Мы не можем допустить, чтобы, прикрываясь должностью, кто-нибудь попытался изнутри взорвать наше государство.
– Ты знаком с юриспруденцией? – спросил я.
– С ней знакомы книги законов. Впрочем, процесс твой состоится лишь послезавтра. Должность будет защищать тебя…
– Я отказываюсь от защиты.
– Хочешь защищаться сам?
– Нет. Хочу быть осужденным.
– Ты легкомыслен, – улыбаясь, проговорил защитник. – Помни о том, что ты не будешь индивидом среди индивидов, но в пустоте, более страшной, нежели межзвездная…
– Ты слышал когда-нибудь об Учителе Ох? – спросил я. Сам не знаю, как у меня сорвался с языка этот вопрос.
– Да. Это он основатель нашего государства. Тем самым он создал свое величайшее детище Протез Вечности.
Так окончилась наша беседа. Через три дня я предстал перед судом и был приговорен к пожизненной идентификации. Меня отвезли на космодром, откуда я незамедлительно стартовал, взяв курс на Землю. Не знаю, появится ли у меня когда-нибудь еще охота встретиться с Благодетелем Вселенной.