355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Лем » Магелланово Облако. Человек с Марса. Астронавты » Текст книги (страница 14)
Магелланово Облако. Человек с Марса. Астронавты
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:57

Текст книги "Магелланово Облако. Человек с Марса. Астронавты"


Автор книги: Станислав Лем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Попробую… – Тембхара задумался. – Лучше всего, может быть, это удастся на конкретном примере. Наше бюро перед вылетом с Земли разработало концепцию большого астрогиромата для Симеизской обсерватории. Это гигант особого назначения: он умеет создавать «математические модели звезд». Ему сообщают величины и факты, полученные в астрономических обсерваториях, а он на их основе воспроизводит жизнь звезды с момента ее возникновения до гибели, воссоздавая ее историю, форму, размеры, температуру, протекающие внутри звезды атомные реакции, ее орбиту, влияние на нее других небесных тел и, в свою очередь, ее влияние на эти тела – словом, может проследить за эволюцией любой звезды с абсолютной точностью и чрезвычайно быстро. Миллиард лет существования звезды машина «переживает» за какие-нибудь двадцать секунд. Конечно, такой гиромат не смог бы построить ни один человек в мире. Чтобы сделать необходимые расчеты и приготовить чертежи проектов, потребовалось бы не меньше тысячи лет, а может, и больше. Можно использовать счетные машины, но и это излишне, потому что есть несравненно более простой способ. Способ такой: прежде всего строится система автоматов, называемая базисной; этой системе мы ставим общую задачу постройки гиромата, то есть условия и сферу его действия и другие данные. Все это называется «направляющей установкой технологической программы гиромата». Затем снабжаем базисные автоматы строительным материалом и пускаем их в ход. Через небольшое время, а именно через пару месяцев, гиромат готов. Естественно, мы, проектировщики, не знаем ничего о тысячах и миллионах монтажных операций, анализах и расчетах, проделанных базисными автоматами. И не только не знаем, но совершенно ими не интересуемся. Так же нас не интересует в деталях и конструкция самого гиромата: он есть, действует, выполняет наши приказы, и все – больше нам ничего не нужно.

– Знаешь, профессор, – сказала стоявшая рядом со мной Майя Молетич, – я думаю, что тысячу лет назад инженер-конструктор назвал бы сумасшедшим человека, который сказал бы, что в будущем будут сооружать самые сложные конструкции без проектов.

– Не думаю. Я попытался бы разъяснить принцип такого строительства на понятном для него примере. Тогда применялись первые примитивные счетные машины. Так вот, инженера, который перемножал две цифры при помощи такой машины, совершенно не интересовали промежуточные этапы арифметического действия. Ему нужен был конечный результат – и ничего больше. Уже тогда стал применяться – правда, в зародыше – принцип, который можно сформулировать так: «Следует избегать бесполезных знаний». Таким бесполезным было бы детальное знакомство со всеми соединениями проводов в астрогиромате. Если бы кто-нибудь захотел составить список этих соединений, ему пришлось бы заполнить тысячи томов или трионов. Бессмысленная и никому не нужная работа. Наша техническая культура изобилует такой массой приборов, что, если бы мы хотели их изучить и знать так же детально, как люди знали раньше, например, конструкцию часов, мы бы утонули в океане совершенно ненужных описаний. Если бы не автоматизация, человечество уже тысячу лет назад вступило бы на путь все более узкой специализации каждой личности. Люди превратились бы в муравьев, и каждый выполнял бы крошечную часть общей работы, совершенно не представляя себе ее объема в целом. А автоматы не только усиливают человеческую мысль, как рычаги – силу руки человека, но и разгружают его от бремени излишних, нетворческих исследований и наблюдений, от их систематизации. Автоматы оставляют ему только самое важное, неповторимое, для чего нужны изобретательность, находчивость, сообразительность, интуиция, и так помогают создать новый тип человека, который, как главнокомандующий в древности, намечает главные направления атаки на неисследованные области, не отягощая свой ум балластом мелочей.

Тембхара умолк. Я сказал в наступившей тишине:

– Знаете, совсем маленьким мальчиком я бесконечно жалел о прошлом, когда произведения человеческих рук, подобно парусным судам, обладали индивидуальностью. Каждое было непохоже на остальные; я думал, что механизация производства навсегда устранила из нашего бытия уникальность человеческого творчества, но из слов Тембхары следует, что индивидуальность восстанавливается теперь – на другом, более высоком уровне! Если ты даешь базисной системе лишь основные принципы постройки, то любая построенная ею машина будет отличаться от другой в несущественных деталях, не предусмотренных инструкцией, не так ли?

– Конечно, так, – ответил Тембхара. – Это может относиться ко всяким частностям – например, к внешнему виду машины, монтажным особенностям, взаимному расположению агрегатов и так далее. Об одном из моих коллег, Иорисе, человеке очень рассеянном, рассказывают, что, строя гиромат, он сообщил базисной системе все данные, кроме одного – величины аппарата. Возвратившись через месяц на строительную площадку, он издали заметил какой-то массив, напоминавший пирамиду Хеопса и господствовавший над окружающей местностью. Немного обеспокоенный, он спросил у первого встречного автомата, закончен ли гиромат, и услышал в ответ: «Где там, только начали строить: изготовлен первый шуруп!»

Все рассмеялись.

– Это, конечно, шутка, – сказал я, – но теперешние машины отличаются друг от друга так же, как отличаются от подобных себе деревья, цветы и люди: рисунком листьев, оттенком лепестков, цветом глаз, волос – чертами малосущественными, однако придающими физическую индивидуальность.

– Ты прав, – отозвался один из собеседников, – и все же эта индивидуальность – нового типа, прежде она проистекала из отсутствия знания, а теперь, скорее, из избытка.

В тишине, наступившей после его слов, от столика, где сидел Гообар, донесся взрыв смеха. Мне стало интересно, что развеселило астрофизиков, я подошел к их столику и услышал голос Тер-Аконяна:

– Слово имеет профессор Трегуб.

– Что здесь происходит? – шепотом спросил я Зорина, стоявшего у пальмы.

– Это такая игра: выдумывание «возможных миров», – так же тихо ответил он мне. – После Трегуба будет говорить Гообар.

Наступила полная тишина. Мне предстояло услышать что-то вроде состязания знаменитых ученых в остроумии и находчивости.

Трегуб покачал головой, насупил брови и очень серьезно начал:

– Можно себе вообразить, что мир, в котором мы живем, существует не непрерывно, а периодически, что материя, из которой он образован, «мигает» подобно прерывистому лучу света. Материя соседнего мира в периоды его существования может «разместиться» в промежутках существования нашего мира. Оба эти мира мы можем назвать «взаимно совмещенными» в одном и том же пространстве. Если могут быть два таких мира, их может быть и значительно больше – тысячи и даже миллионы. Все они могут сосуществовать в пространстве и обладать физическими законами, совершенно независимыми, за исключением того, который регулирует их частоты, чтобы не могло произойти «столкновение» материи двух или нескольких миров. Таким образом, можно представить себе, что через пространство, которое занимают наши тела, в данный момент проникают вереницы существ из Вселенной N_5678934, существ, которые обсуждают выдвинутую мной в настоящее время возможность.

Раздались аплодисменты и смех, которые, однако, быстро смолкли. Все с интересом ожидали выступления Гообара.

Он стоял, расставив ноги и слегка покачиваясь, как бы испытывая прочность пола. Наконец сказал:

– Предположим, что какая-то метагалактика встала на путь последовательного усложнения своей структуры, выражающегося в том, что отдельные звезды начинают соответствовать нервным клеткам мозга. Через определенное время эта метагалактика, объединяющая несколько миллиардов галактик, становится как бы единым «мозгом» шарообразной формы, диаметром, скажем – мы люди смелые, – миллиарда в четыре световых лет…

– Ужасная фантазия… – прошептала сидевшая недалеко от меня Калларла. – Какой это был бы гениальный урод из пылающей материи…

– Ты ошибаешься, моя дорогая, – очень спокойно возразил Гообар. – Я боюсь, что это был бы – по крайней мере, по нашим критериям – кретин из кретинов. – Он достал карманный анализатор и, произведя небольшой подсчет, продолжал: – В таком «мозгу» галактики соответствовали бы нервным ядрам, а световые лучи – нервным импульсам. Чтобы представить мысленно самое простое понятие, например «я существую», понадобилось бы около 10^19, то есть свыше ста триллионов лет… Я полагаю, что такое замедленное мышление трудно назвать гениальным.

Все рассмеялись; одна Калларла была разочарована.

– Значит, это невозможно, – сказала она. – Жаль…

Мне уже несколько минут казалось, что в зале слышно какое-то низкое ворчание или гул, но я не обращал на него внимания. Теперь, когда после слов Калларлы наступила тишина, отдаленный гром усилился. Он доносился как будто из-под земли, несколько раз я ощутил тяжелые удары. Пол затрясся под ногами. Все вскочили с мест и стали всматриваться в открытые настежь двери террасы. Из мрака, пронизываемого холодным ветром, теперь доносился непрерывный грохот.

– Ого, там происходит что-то интересное, – сказал Гообар и первым двинулся на террасу.

За ним поспешили все.

Здесь стояла такая густая тьма, что казалось, она обрушивается на нас, как огромная тяжесть. Над горизонтом вспыхнуло багровое зарево: из конуса вулкана вырвался короткий сноп пламени. Воздух заколебался, задрожали каменные плиты террасы. Над вулканом стояла туча, ее пронизывали молнии, один за другим раздавались удары грома. Вдруг эти низкие звуки заглушило пронзительное шипение, клубы пара, словно окрашенного кровью, вырвались из океана: лава попала в воду.

Первую секунду все молчали, потом послышались возгласы:

– Великолепно!

– Кто это придумал?

– Конечно, Ирьола!

– Смотрите, как все дрожит!

Ирьола был найден, к нему потянулись десятки рук: каждый хотел поздравить и похлопать его по плечу. Он уверял, что не имеет к этой выдумке никакого отношения.

– Бывает, конечно, что вулканы начинают извергаться, но при чем здесь я?

Зарево все росло, над вулканом появились огненные змеи и зигзаги – это взлетали ввысь вулканические бомбы. Над нашими головами несколько раз слышался пронзительный вой.

– Пойдемте отсюда, друзья! – послышался вдруг чей-то молодой голос. – Вы не знаете видеопластиков: для усиления иллюзии они готовы обрушить нам на головы дождь из огня и серы!

Вулкан грохотал так сильно, что заглушал наши голоса и смех.

Наконец Тер-Аконян от имени всех присутствующих обратился к конструкторам этого зрелища, и те, поспорив с нами, на минуту исчезли. Вскоре извержение начало ослабевать, и мы вернулись в зал. Прежние группы распались – одни подзывали автоматы и, столпившись вокруг их серебристых фигур, поднимали бокалы с игристым вином, другие устроились в креслах под пальмой и забавлялись какой-то игрой. Смех раздавался все чаще, кое-где послышались песенки, появилось несколько огромных светящихся баллонов, которые перелетали с одного конца зала на другой.

Я нерешительно потоптался около столика, на котором пилоты, руководимые Аметой, расставляли сложные телевизионные приборы для игры в «погоню за ракетой», и наконец пошел на галерею. Она опоясывала весь зал. Огромные насекомые, изваянные из драгоценных камней, производили вблизи ужасающее впечатление. Я уже хотел уйти, когда услышал голос, доносившийся из-за скульптуры, у которой я стоял. Прошло некоторое время, пока я сообразил, что скульптура, как и морской пейзаж, – дело рук видеопластиков, однако, чтобы двинуться прямо на искрящуюся шероховатую поверхность, мне пришлось преодолеть в себе инстинктивное сопротивление. Перед глазами вспыхнули, потом исчезли огромные бриллиантовые глаза паука. Я прошел через пустоту и очутился в полумраке. У гладкой стены сидели Соледад и Анна. Устремив на меня невидящий взгляд, Анна говорила:

– Скажи, был ли у тебя когда-нибудь в жизни вечер, который, как тебе казалось, закрывает дорогу к завтрашнему дню, – совершенно бесполезный, который нужно убить, уйти от него, словно сняться с мели? Вечер, когда тебя охватывает сомнение во всем, к чему ты стремишься, вечер, когда ты оставляешь все, за что принималась раньше, и, если приходит человек, совершенно тебе безразличный, ты рада, потому что его приход снимает с тебя последнюю ответственность за время, которое ты не знаешь, как убить?

– Если такой вечер случается раз-другой в год, это ничего, – ответила Соледад. – Но если это происходит часто, смотри!.. Тебе тяжело с ним?

– Очень, – ответила Анна. Она все еще смотрела на меня.

В этот момент я понял, что она говорит обо мне, но не видит меня: я, вероятно, не вышел из зоны миража.

– Тут тебе никто не поможет, – продолжала Соледад, – но ты и он…

Сдерживая дыхание, стараясь шагать как можно тише, я поспешно отошел и снова очутился перед искрящейся мозаичной скульптурой. Мне не хотелось думать о случайно подслушанном разговоре.

На противоположном конце галереи стояли сотрудники Гообара Жмур и Диоклес. Они смотрели на ту часть зала, где не было столиков и ходили десятки людей. Там была видна большая группа, в центре которой стояла девушка в светло-голубом платье. Время от времени оттуда доносились взрывы смеха. Потом девушка запела. Это была забавная, веселая песенка; пропев первый куплет, она показала пальцем на одного из соседей – на него пал выбор, ему надо было продолжать. Так, перебрасываясь от одного к другому, песенка под шутки и смех кочевала по всему залу, пока наконец не забралась под колонны. Там, в нише, из которой ушел автомат, стоял Гообар. Какой-то юноша, только что закончивший свой куплет, встал перед ним и указал на него пальцем. Мгновение царила тишина. Потом ученый запел хрипловатым баритоном следующий куплет. Слушатели наградили его бурей рукоплесканий, он, в свою очередь, указал на кого-то, и песня ушла в глубь зала. Гообар, все еще сохраняя на лице улыбку, с которой он выполнял свою обязанность певца, незаметным движением достал карманный автомат и стал что-то вычислять.

– Вот он, Гообар, – сказал Диоклес. – Ты можешь с ним играть, танцевать, петь, говорить про рай и ад, но он никогда не будет целиком с тобой.

– Но ведь он действительно любит веселиться, – заметил Жмур.

– Я знаю, что он не притворяется, ну и что же? Он любит людей, но сам не такой, как мы все. Когда новый сотрудник оказывается вблизи него, – продолжал Диоклес, – он не может отделаться от желания задать Гообару кучу разных, в том числе довольно смешных, вопросов. Эти наивные попытки ни к чему не ведут, потому что он – неразрешимая загадка. Не раз я удивлялся старательности, с какой он пытался отвечать…

– Например? – спросил я.

Мы продолжали смотреть на великого ученого – он как раз остановил проходивший мимо автомат, снял с подноса бокал и начал пить вино маленькими глотками.

– Начиная с вопроса, как он добивается великих результатов…

– Да, это действительно не очень умный вопрос, – согласился я. – Ну, и что же ответил Гообар?

– Он отвечал долго и серьезно и под конец сказал: «Может быть, потому, что я неустанно думаю…» В этой фразе, несмотря на ее кажущуюся банальность, есть великая и простая истина: его ум непрерывно создает мысленные конструкции и сталкивает их одну с другой; это похоже на вечные попытки грандиозного синтеза, растянутые на многие месяцы и годы; у него хватает смелости додумывать до конца гипотезы, кажущиеся совершенно абсурдными, и делать из всего этого необходимые выводы. Я никогда не пойду с ним больше в горы. Я не хочу погибнуть.

– Что общего между твоим инстинктом самосохранения и Гообаром?

– Есть общее. Мы как-то ходили на восточный траверс Памирского заповедника…

– Извини, – прервал его я, – а он хороший альпинист? Как он ведет себя в горах?

– Ты сейчас услышишь, я к этому подхожу. Конечно, альпинист он неплохой. Там было небольшое, но дрянное ущелье. Прежде чем мы вошли в него, Гообар вдруг остановился и сказал, что у него возникла идея. Я сказал ему, чтобы он записал ее, но он возразил, что и так не забудет. Он не забывал о своей идее; он только забыл, где находится и что делает. Из-за этого он едва не сломал себе шею и не убил нас. Он не видел ни гор, ни пропасти, вообще ничего. Когда закончил в голове подсчеты – уже по дороге к лагерю, – стал просить у нас извинения, но я видел, что он делал это, так сказать, по обязанности, не ощущая при этом ни малейших угрызений совести, не говоря уж о страхе. Я говорю вам: этот человек совершенно лишен инстинкта самосохранения.

Последние слова Диоклес произнес с нескрываемым раздражением.

Пение внизу оборвалось, несколько минут оттуда доносился неясный шум, отдельные голоса еще пытались продолжать песню, но их заглушал общий гул. Наконец прекрасный женский альт запел протяжную песню, похожую на колыбельную.

– Он всегда и везде остается самим собой, – сказал Диоклес, как бы не имея силы уйти от темы. – Ты слышал, как он начал свою деятельность? Бабка обычно оставляла его – тогда шестилетнего мальчика – дома под присмотром дяди. Его дядя, Клавдий Гообар, довольно известный математик, в то время работал над созданием теории магнитного поля. Дядя сажал его где-нибудь в уголке, давал игрушки, а сам продолжал работать. Ребенок тихонько играл; он в детстве был очень молчалив. Однажды вечером, решая какую-то трудную задачу, старый Клавдий яростно заспорил с автоматом. Вдруг ребенок сказал из угла: «Надо ввести матрицу линейных операторов…» – и продолжал играть, будто не сказал ни слова. Дядя, словно пораженный молнией, раскрыл рот: это было искомое решение задачи…

– Редко случается, – заметил я, – чтобы так называемые гениальные дети действительно оправдывали потом возлагаемые на них надежды. А он не только оправдал, он превзошел все ожидания.

Около нас остановился автомат. Диоклес выпил подряд два бокала вина. У него покраснели щеки, на виске забилась жилка. Я хотел ему сказать, чтобы он больше не пил: во всем, что он говорил о Гообаре, ощущались тревога и горечь. Не только в словах, но и в выражении лица, в голосе. Жмур оставил нас, его высокая фигура мелькнула на фоне мозаики и исчезла за колоннами галереи. Какое-то время мы молчали. Внизу напевали плясовую, в середине группы кто-то начал хлопать в ладоши в такт мелодии, затем послышалось ритмическое притопывание: один из юношей принялся танцевать в широком круге – вдруг выхватил из круга девушку и так закружил ее, что видно было только мелькающее светлое платье да золотистые волосы. Диоклес смотрел на танцы невидящими глазами; внезапно он повернулся ко мне, лицо его исказилось в гримасе. Он, видимо, пил и до этого; похоже, вино плохо подействовало на него. Я взял его за руку, пытаясь проводить, домой, но он вырвался и тоном спонтанного признания проговорил:

– Поверь, я не какой-нибудь тупица: в научный оборот вошло шестнадцать моих работ, две были действительно хороши, но про меня никогда не скажут: «А, знаем, это тот Диоклес, который разрабатывал вопросы мнемоники», а всегда говорят: «Диоклес? Это который ассистент Гообара?» Да я бы и сам поговорил с грядущими поколениями, я бы сам им представился: биотензоры реальных объемов, инерция отраженной памяти – мои создания. Есть у меня и другие, еще не законченные работы, ведь вся моя радость – в работе. Однако все это не имеет никакого значения. Я – ассистент Гообара и войду в историю лишь как один из его группы, у которого нет ничего своего, – пустой звук, тень одного из ста тысяч листьев в кроне дерева. И я знаю, что тут ничего не поделаешь… Так должно быть…

– Что ты говоришь?

Я был ошеломлен. На лице этого низенького человека вдруг выразилось такое страдание…

– Но ты бы мог работать самостоятельно или в какой-нибудь другой группе. Во всяком случае, ты можешь в любое время уйти от Гообара…

– Что?! – воскликнул Диоклес. Лицо его сжалось и стало похоже на темный кулак. – Уйти от Гообара? Уйти? – повторил он. – Да что ты говоришь?! Мне – добровольно уйти?! Где же я найду другого такого?

– Ну если ты не можешь смириться с тем, что он тебя так подавляет… – осторожно начал я.

– Да ты что говоришь? – спросил пораженный Диоклес и, притянув меня к себе, лихорадочно зашептал: – Да, он превосходит меня, превосходит нас всех. Ну и что же? Мы идем все дальше, за семь лет в институте выполнили огромную работу, я не хвалюсь, это подтвердит каждый. И теперь я способен сделать больше, чем вначале, мои горизонты расширились, но, когда я дохожу до точки, где только что был Гообар, он уже опять далеко. Он всегда опережает нас на несколько этапов. Я атакую, но каждый раз оказываюсь побежденным. Горько ли это? Бесспорно, да! Но каждый раз меня побеждает что-то более значительное по сравнению с предыдущим!

Он улыбнулся виновато, кивнул мне и удалился легкими и как всегда быстрыми шагами. Я стал смотреть в зал.

Ниша, в которой только что стоял Гообар, пустовала. Я спустился по лестнице и вышел на террасу. Здесь никого не было видно, только откуда-то сбоку доносились приглушенные голоса. Я подошел к балюстраде и с минуту, прикрыв глаза, вдыхал свежий соленый воздух. Ветерок охлаждал разгоряченную голову. Горизонта не было видно; его можно было только лишь угадать по тоненькому пурпурному излому, очерчивавшему верхушку вулкана. Усталость, как бы таившаяся прежде где-то в укрытии, проступила наружу, разливаясь по всему телу. Я повернулся спиной к балюстраде и, широко расставив руки, оперся об ее холодный каменный край. И тут заметил женщину, одиноко стоявшую между двумя притворенными дверями. Ее фигура сливалась с царившей здесь темнотой, и только лицо, на которое падал голубоватый отблеск платья, едва проступало из мрака. Не предполагая, что кто-нибудь может ее видеть, она стояла неподвижно, повернувшись в ту сторону, откуда доносились голоса. Я проследил за ее взглядом – как следуют за тенью, чтобы обнаружить отбрасываемый ею предмет, – но ничего не увидел: было слишком темно. Пару минут стояла тишина, а потом донесся голос Гообара, низкий и сильный.

Я снова перевел взгляд на женщину. Только теперь я узнал ее. Это была Калларла. Она казалась бесплотной и нереальной, сосредоточенной и в то же время отсутствующей; полуоткрытые губы словно пили что-то невидимое. Так, наверное, выглядели много веков назад лица людей, вдохновленных религиозной идеей, когда, уверовав в возможность чуда, они, раскинув руки как крылья, устремлялись ввысь с огромной скалы в надежде воспарить в воздухе – и тут же падали вниз. Калларла явно не слышала того, что говорил Гообар, хотя как будто и вслушивалась в его низкий голос; она просто вверяла ему себя.

Она любила его. Любила за то, что он был именно таким – с непредсказуемостью его поступков и слов, с его неожиданными порывами деликатной нежности, которой он одаривал ее почти безотчетно; любила его пальцы, вечно холодные от соприкосновения с металлическими клавишами, упрямый поворот его головы и улыбку, с которой он спорил со своими автоматами; любила его манеру молча щуриться, словно его потешало, что эти машины ничего не понимают. Иногда он привлекал ее к себе, и его голова замирала у нее на груди, но вдруг резко отстранялся и смотрел отсутствующим взором; так прорывалась наружу вызревшая в нем мысль. Тогда он переставал видеть Калларлу, и улыбка, которую она посылала ему, не достигала цели; их разделял один из безграничных миров, которыми он играл. Минуту спустя он как будто снова начинал видеть, но прежде чем вспомнить о ней, подходил к столу и что-то записывал. Естественная легкость, с которой он отрывался от нее, причиняла ей боль. Она страдала от приступов его внезапной слепоты, понимая, что ее любовь – лишь несмелый, падающий издали свет, который лишь четче обозначает его непроницаемое одиночество.

Но она научилась любить даже его взгляд, проходящий сквозь нее; она полюбила боль, которую он ей причинял, потому что могла ею измерять огромность своей любви. В череде бесконечных потерь и обретений, хаоса и тревоги, посреди всего этого случалась какая-то минута, когда, вызволившись от раздумий, он чуть дыша, одними губами произносил ее имя, словно бы звал ее, хотя она уже была так близко, что их не разделяло ничего – кроме их мыслей.

Вспоминая свою девичью пору, светлую и спокойную, как ожидание музыки, она внезапно понимала, как ей тогда недоставало того, что сейчас приносит каждый новый день. Если бы можно было выбирать и все начать сначала, она еще раз отдала бы свое сердце этим бесконечным поражениям и снова с открытыми глазами принимала бы удары, которые он неосознанно наносил ей, и делила бы с ним все, кроме своих страданий, которые так хорошо умела скрывать. Но хоть она не могла завладеть им целиком, как парус не может вобрать в себя весь ветер, веющий в пространстве, она любила его, и больше всего то, что было в нем от наивного ребенка, удивленно смотрящего на мир; любила, когда он, засыпая, дышал, согревая теплом ее шею, любила слабое движение его губ, что-то шепчущих во сне. Она любила больше всего именно то, что было в нем и могло существовать, лишь пока он был жив, – она любила в нем человеческое и смертное. Поэтому она не спала по ночам, как будто оберегала его сон, как будто боролась за бессмертие – не его мыслей, а его дыхания, и, хотя это было неразумно и непосильно, она должна была так поступать, потому что этого требовала любовь. Так проходили годы.

Голоса из темноты зазвучали громче и сразу стихли; слышно было, как Гообар и Калларла двинулись к дверям. Когда они подошли к залу, лучи света как бы отделили друг от друга их черные силуэты. Гообар еще на миг задержался у каменной балюстрады. Я взглянул на часы – было около трех пополуночи. Гообар отошел в сторону, заговорив с коллегами. В этот момент я увидел улыбку Калларлы, которая сказала мне все. И я закрыл лицо руками, чтобы уже ничего не видеть после этой прекрасной улыбки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю