Текст книги "Велимир Хлебников"
Автор книги: София Старкина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Окружающие, разумеется, не понимали этого, а Хлебников нередко оказывался идеалистом. «Я победил! – с гордостью заявляет он в стихотворном экспромте после выхода книги „Учитель и ученик“. – Теперь вести / Народы серые я буду. / В ресницах, вера, заблести, / Вера, помощница чуду…» Родные не разделили его радости. Вот что вынужден был писать им Виктор: «Я был сердечно рад получить ваше письмо (обращаюсь пока к Кате и Шуре). Оно меня порадовало неподдельно льющейся искренностью. Но в ответ на него я тоже отвечу всей полнотой откровенности: оно пропитано трусостью, желаньем прибегать к уловкам, – вещи, которых я избегаю. Уверяю вас, что там решительно нет ничего такого, что бы позволяло трепетать подобно зайцам за честь семьи и имени. Наоборот, я уверен, будущее покажет, что вы можете гордиться этой скатертью-самобранкой с пиром для духовных уст всего человечества, раскинутой мной. Но все же хорошо, что средина и конец понравились… Я тронут, что Вера не присоединилась к семейной дрожи за потрясение основ, и благодарю за письмо, похороненное рукой зайца».
Хлебников не сердился на родных. С родителями, братом и сестрами он всегда был искренен, нежен и серьезен. А вот Борис Лаврентьевич и Зинаида Семеновна, эти добропорядочные обыватели, которые так хорошо знали, как надо жить, как надо правильно жить, раздражали его безумно. Заложив семейную реликвию, Хлебников пишет родственникам издевательски-вежливое письмо: «Сообщаю некоторые частности, милый Борис Лаврентьевич, относительно вещей, кои могут показаться достойными внимания. Адрес часов: Таврическая губ., село Малая Маячка, деревня Чернянка, Давиду Федоровичу Бурлюку для Давида Давидовича Бурлюка, долг 20 р., еще 2 рубля на расходы. 100 страниц, написанные для изумления мира, принадлежат мне». Там же Хлебников сообщает, что книжка, которою он собирается печатать, будет называться «Пощечина общественному мнению». Как видим, еще до выхода книги эту увесистую оплеуху получили родственники.
У Виктора были основания сердиться на них. Зинаида Семеновна, решив, что он должен прилично выглядеть, перешила для него несколько старых рубашек мужа и дала кое-что из его белья. Когда «дары» были приняты, она хотела перешить ему и костюм Бориса, но это было уже слишком. Виктор отказался. Когда Виктор рассказывал об этом брату, тот подумал сначала, что Виктор отказался из гордости. «Нет, – сказал Витя, – знаешь, он такой серый с полосками…» Брат понял его. После этого отношения Виктора с родственниками становятся все хуже и хуже. Он продолжал сознательно действовать им на нервы. Они же совершенно не поняли его и смотрели на него с «довольно гнусной, обывательской точки зрения», как сообщает родителям Шура. На именины Зинаиды Семеновны Виктор вышел в некой вызывающего вида рубашке, но окончательно их отношения расстроились, когда Виктор сказал, что «Живой труп» – отвратительная вещь и что он пишет лучше Толстого. После этого упрямый родственник подвергся опале и его постель была перенесена в столовую. Это было приглашением поторопиться с отъездом, и Виктор не заставил себя долго ждать. Его даже не пришли проводить.
О Викторе окончательно решили, что он недостойный сын достойного отца, и об этом, как пишет Шура, «принято говорить с печалью, так как папины акции стоят очень высоко». Борис говорил: «Прежде всего нужно быть джентльменом». Это он говорил так часто и внушительно, что Витя приписал на свой счет. «Джентльменом» в понимании обывательской четы Хлебниковых он быть не хотел. Шура Хлебников относился к старшему брату иначе. «Я думаю, – говорит он об астраханских родственниках, – что после отъезда они разберутся и, может быть, полюбят внечеловеческую, но милую душу Вити». Это, пожалуй, самая меткая характеристика поэта. Внечеловеческая, но милая душа. Блюстители хорошего вкуса едва ли поняли это.
Но младшему брату тоже нелегко приходилось со старшим. Виктор из Астрахани едет в Петербург через Москву, в Москве он на несколько дней остановился у Шуры. Тот учился в Московском университете на естественном отделении физико-математического факультета. За два дня, проведенных вместе, братья успели поссориться. Виктор так накурил в комнате, что Шура спрятал от него папиросы (совсем как Борис Лаврентьевич!). Старший брат возмутился и собрался идти ночевать в гостиницу. «Кажется, – сказал он Шуре, – ты бы мог потерпеть, ведь я ночую у тебя всего одну ночь». Шура уступил старшему брату. Расстались они очень нежно.
К этому времени Виктора уже отчислили из университета. В личном деле студента Хлебникова появилась последняя запись: «По постановлению Правления Императорского С.-Петербургского Университета от 17 июня 1911 года Хлебников Виктор Владимирович уволен из числа студентов Университета, как не внесший плату за осень 1910 года». Теперь у родителей не осталось никакой надежды, что сын образумится и займется делом. Первое время Виктор еще поговаривал о том, чтобы держать экзамены экстерном, но из этого ничего не вышло. Последние экзамены, которые он держал, были выпускные экзамены в гимназии. Позже Хлебников признавался врачу В. Я. Анфимову, что никогда не мог заставить себя держать экзамены.
Отныне, за исключением очень коротких периодов времени, Виктор Хлебников ведет жизнь литературной богемы. Но если многие другие представители богемы довольствовались жизнью на одном месте, совершая лишь воображаемые путешествия, то Хлебников, постоянно испытывающий «голод пространства», становится еще и странником, дервишем, как назовут его позже в Персии. С этих пор у него нет своего жилья, он скитается по гостиницам, по друзьям, по случайным знакомым.
Хлебников вернулся в Петербург не столько для того, чтобы улаживать дела в университете, сколько для того, чтобы заняться делами литературными, встретиться с друзьями и вновь включиться в литературную борьбу. Именно как борьбу он понимал свою миссию:
Сегодня снова я пойду
Туда – на жизнь, на торг, на рынок
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок.
(«Сегодня снова я пойду…»)
После выхода «Садка судей» прошло уже почти два года, и за это время произошло много событий, появилось много новых имен, а группа гилейцев никак себя не проявляла. Надо было действовать. Это понимал Бурлюк, главный организатор всего движения, это понимал Каменский, который два года не занимался литературой. Он ушел в авиацию, но после крупной авиакатастрофы, в которой чудом остался жив, прекратил полеты. То, что необходимо продолжать начатое дело, понимал и Хлебников и тоже рвался в бой. Кроме того, полку «будетлян» прибыло: Давид Бурлюк привлек на свою сторону двух новых бойцов, Владимира Маяковского и Алексея Крученых.
Маяковскому было всего девятнадцать лет, и он только начинал писать стихи, а пока учился, как и Бурлюк, в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Сначала они очень не понравились друг другу, но вскоре подружились, а еще через некоторое время их вместе с Бурлюком из училища выгнали. Маяковский тогда находился под сильным влиянием Давида Бурлюка. Тому было уже тридцать лет, и по сравнению с остальными гилейцами он казался стариком. Помимо того, Бурлюк умел развернуть кипучую деятельность, и, как признавался Маяковский, «тихая гениальность» Хлебникова была заслонена от них бурлящим Давидом. Позже, вспоминая это время, Хлебников посвятил Бурлюку стихотворение:
С широкой кистью в руке ты бегал рысью
И кумачовой рубахой
Улицы Мюнхена долго смущал,
Краснощеким пугая лицом.
Краски учитель
Прозвал тебя
«Буйной кобылой
С черноземов России».
……………………….
Горы полотен могучих стояли по стенам.
Кругами, углами и кольцами
Светились они, черный ворон блестел синим клюва углом.
Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты,
Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь,
Своей поверхности шероховатой, неровной —
В них блестели кусочки зеркал и железа.
Краску запекшейся крови
Кисть отлагала холмами, оспой цветною.
То была выставка приемов и способов письма
И трудолюбия уроки,
И было всё чарами бурлючьего мертвого глаза.
…………………………
Странная ломка миров живописных
Была предтечею свободы,
Освобожденьем от цепей.
Так ты шагало, искусство,
К песне молчанья великой…
(«Бурлюк…»)
То, что духовным вождем группы на самом деле является Хлебников, понимали и признавали все «будетляне». Даже внешность поэта отличалась оригинальностью. Алексей Крученых, новый боец-будетлянин, описывает свое первое впечатление так: «Бурлюк познакомил меня с Хлебниковым где-то на диспуте или на выставке. Хлебников быстро сунул мне руку. Бурлюка в это время отозвали, мы остались вдвоем. Я мельком оглядел Хлебникова. В начале 1912 года ему было приблизительно 27 лет. Поражали: высокий рост, манера сутулиться, большой лоб, взъерошенные волосы. Одет был просто – в темно-серый пиджак. Я еще не знал, как начать разговор, а Хлебников уже забросал меня мудреными фразами, пришиб широкой ученостью, говоря о влиянии монгольской, китайской, индийской и японской поэзии на русскую». [47]47
Крученых А.Наш выход. М., 1996. С. 49.
[Закрыть]
Во внешности Хлебникова многие современники находили сходство с птицей. В своем неизменном сером костюме, сукно которого свалялось настолько, что, приняв форму тела, стало его оперением, он и в самом деле, как пишет Б. Лившиц, был похож на задумавшегося аиста. Это впечатление хорошо передано в рисунке Бориса Григорьева, сделанном в Куоккале в 1915 году. Кроме того, всех, кто был знаком с Хлебниковым, поражали удивительные голубые глаза поэта. «У него глаза, как тернеровский пейзаж», – сказал не склонный к сентиментальности Д. Бурлюк Лившицу о Хлебникове. Лившиц же добавляет: «Какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке со зрачком, казалось, неспособным устанавливаться на близлежащие предметы. Это, да голова, ушедшая в плечи, сообщали ему крайне рассеянный вид, вызывавший озорное желание ткнуть его пальцем, ущипнуть и посмотреть, что из этого выйдет. Ничего хорошего не вышло бы. Хлебников видел и замечал все, но охранял, как собственное достоинство, пропорцию между главным и второстепенным, неопифагорейскую иерархию числа, которого он был таким знатоком. В сознании своей „звездной“ значительности, он с раз навсегда избранной скоростью двигался по им же самим намеченной орбите, нисколько не стараясь сообразовать это движение с возможностью каких бы то ни было встреч. В сфере личной жизни он снисходительно-надменно разрешал случаю вторгаться в его собственную, хлебниковскую судьбу».
Возможно, взгляд Б. Лившица не совсем верный, хотя в своих мемуарах он всеми силами старается быть объективным. Не может быть, чтобы Лившиц не понял причин этой отстраненности. Сознание Хлебникова было поглощено непрерывной творческой работой. Он мог сесть и тут же написать стихотворение. Он признавался, что, например, пьесу «Девий бог» он написал без малейшей поправки в течение двенадцати часов, с утра до вечера. Курил и пил крепкий чай. Лихорадочно писал. Часто не имея под рукой библиотеки, Хлебников вынужден был запоминать огромное количество дат и событий, необходимых ему для вычисления «законов времени». Зато когда библиотека была рядом, он работал там тоже с утра до вечера, забывая поесть. Живя в Петербурге, он целыми днями просиживал в Публичной библиотеке. Матюшин пишет, что оттуда Хлебников возвращался измученный, серый от усталости и голода, в глубокой сосредоточенности. Его с трудом можно было оторвать от вычислений и засадить за стол. Ел он быстро, торопливо.
«Помню, обедая у нас, – пишет Матюшин, – он задумался и поднес ко рту коробку со спичками вместо хлеба и тут же начал высказывать замечательные мысли о новом слове. В эти минуты внешней рассеянности он был глубоко собран внутренне. Его огромный лоб всегда производил впечатление горы. Уходя, он часто забывал надеть шапку. Иногда заходил в чужие квартиры. Его молчаливость и замкнутость были невероятны. Он приходил к едва знакомым людям и сидел, не говоря ни слова, час, два и так же молча уходил.
Случалось, что о нем, молчавшем в углу, забывали, запирали на ключ. Возвращаясь поздно ночью, с удивлением находили Хлебникова сидевшим в том же углу, голодным и иззябшим.
Его спрашивали:
– Виктор Владимирович, вы здесь? Ели ли вы что-нибудь?..
Он отвечал с большой неуверенностью:
– Да… нет… я, кажется… ни…чего… не… ел.
Ложась спать, он постепенно стаскивал все покрытия себе на голову, мало заботясь об остальном теле, и на рассвете дрог, но оставался верен своей привычке.
Он постоянно терял свои вещи, табак, деньги и поэтому нередко попадал в затруднительное положение.
Вместе с тем он был упорно настойчив. Помню, как он целый час дергал ручку звонка у моей входной двери, желая войти во что бы то ни стало. Но я решил проявить такое же упрямство и не открывать. На другой день, обедая вместе, мы смеялись над нашей выдержкой и радовались, как щенки». [48]48
Цит. по: Харджиев Н. Статьи об авангарде. М., 1997. Т. 1. С. 157.
[Закрыть]
Из новых сподвижников «будетлян» Хлебников больше всего подружился с Алексеем Крученых. Их взгляды на искусство были тогда во многом сходными. Крученых, как и Хлебников, был великим экспериментатором. Он не боялся показаться смешным, он был бесстрашен в исследовании границ искусства, возможностей художественного слова. Надо было иметь немалое мужество, чтобы напечатать совершенно серьезно в качестве стихов такие строки:
Дыр-бул-щыл
убещур
скум
вы-со-бу
р-л-эз —
и после утверждать, что в этих пяти строчках больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина. Конечно, обыватели, приверженцы здравого смысла и хорошего вкуса не могли понять, что это не тупик, это не подрыв устоев, а выход в новую, неизведанную художественную реальность. Зато своего нового друга сразу оценил Хлебников, и более того – Хлебников становится соавтором Крученых.
Тогда Крученых начал писать поэму «Игра в аду», где издевался над архаическим чертом. Однажды к нему зашел Хлебников, увидел рукопись, прочитал ее и тут же стал дописывать, исправлять, приписывать новые строки. Так родилось их первое совместное произведение. Сюжет поэмы прост: грешники играют с чертями в карты, один из них обманывает чертей и выигрывает, авторы рассуждают о бренности нашего мира.
И взвился вверх веселый туз,
И пала с шелестом пятерка,
И крутит свой мышиный ус
Игрок суровый, смотрит зорко.
И в муках корчившийся шулер
Спросил у черта: «Плохо, брат?»
Затрепетал… «Меня бы не надули!»
Толкнул соседа: «Виноват!»
И содержание, и форма поэмы были достаточно традиционны, только издать ее друзья решили необычным способом.
«Как печатается обычная книга?» – спросили себя и читателей Крученых и Хлебников. Автор отдает свое произведение наборщику, и в результате слова и буквы поэтического произведения облекаются в серый арестантский халат и стоят вытянутые в ряд, обиженные, подстриженные и все одинаково бесцветные и серые. А на самом деле почерк очень влияет на восприятие текста, настроение писателя может через почерк передаться читателю. Поэтому, говорят Крученых и Хлебников, надо отдавать свое произведение не наборщику, а художнику.
Именно так они поступили с «Игрой в аду». Книгу сделали в технике литографии, а иллюстрации к книге выполнила Наталья Гончарова. Текст на литографском камне написал сам Крученых.
Так, помимо двух изданий «Игры в аду», Крученых напечатал книги «Мирсконца», «Помаду», «Тэ ли лэ», «Бух лесиный», «Взорваль» (во всех были помещены стихи Хлебникова) и ряд других в основанном им издательстве «ЕУЫ». Все они состояли из небольшого числа страниц и были нарочито небрежно оформлены, что позволило критикам назвать их «скоморошьими альбомчиками». Издание книг подкреплялось такими же издевательскими манифестами. Алексей Крученых писал: «Ужасно не люблю бесконечных произведений и больших книг – их нельзя прочесть зараз, нельзя вынести цельного впечатления. Пусть книга будет маленькая, но никакой лжи; все – свое, этой книге принадлежащее, вплоть до последней кляксы». «Издания „Грифа“, „Скорпиона“, „Мусагета“… большие белые листы… серая печать… так и хочется завернуть селедочку… И течет в этих книгах холодная кровь» («Заметки об искусстве»).
Хлебников и Крученых провозглашали:
«Чтоб писалось туго и читалось туго неудобнее смазанных сапог или грузовика в гостиной… Живописцы будетляне любят пользоваться частями тел, разрезами, а будетляне речетворцы разрубленными словами, полусловами и их причудливыми хитрыми сочетаниями (заумный язык). Этим достигается наибольшая выразительность, и этим именно отличается язык стремительной современности, уничтоживший прежний застывший язык» (из манифеста «Слово как таковое»).
«Есть два положения:
1) Что настроение изменяет почерк во время написания.
2) Что почерк, своеобразно измененный настроением, передает это настроение читателю, независимо от слов. Так же должно поставить вопрос о письменных, зримых или просто осязаемых, точно рукою слепца, знаках. Понятно, необязательно, чтобы речарь был бы и писцом книги саморунной, пожалуй, лучше, если бы сей поручил это художнику» (из манифеста «Буква как таковая»).
Впечатление «скоморошьих альбомчиков» усиливалось эпатажными названиями книг. Это было характерно для издательской деятельности многих футуристов. Эпатирующие названия «Пощечина общественному вкусу», «Затычка», «Дохлая луна» сразу предупреждают читателей, что ждет их внутри книги. [49]49
Подробнее о названиях книг кубофутуристов см. в работе: Поляков Вл.Книги русского кубофутуризма. М., 1998.
[Закрыть]
На этом фоне и куда менее шокирующие названия («Молоко кобылиц», «Изборник стихов»), если они выходили под маркой «Гилея» или «ЕУЫ», приводили читателей и критиков в негодование.
На самом деле за этими эпатажными выходками стояла очень серьезная работа.
Представители авангарда бесстрашно исследовали границы культурного пространства, изменяли и расширяли эти границы. Изменения коснулись самого «образа» книги, которая, с тех пор как появилась письменность, становится одним из важнейших элементов культуры. Давно отмечено, что если в XIX веке литература «вела» за собой живопись, то в ХХ веке соотношение поменялось. Пространственные и временные искусства стремятся проникнуть в те области, куда путь им закрыт, казалось бы, по определению. Представители литературного и художественного авангарда обращаются в поисках первоосновы к своему материалу, к тому, из чего сделаны их произведения: в живописи это был цвет, линия, в поэзии – слово, произнесенный звук, написанная буква. В творчестве художников книги материал подчеркнут, выпирает. Литографии наклеивают на обложку, обложки делают из мешковины, листы – из обоев, в большом количестве используют аппликации. И у поэтов, и у художников на первом плане ощущение материала, буквально – материального носителя слова и изображения. Ощущение материала передает и текст – не набранный типографским шрифтом, а переписанный художником вручную, причудливо расположенный на странице. Впрочем, авангард питала мощная традиция фигурных стихов, уходящая в глубокую древность, пережившая расцвет в эпоху барокко и возродившаяся в творчестве Аполлинера и Малларме. В дальнейшем Хлебников экспериментировал с формой книги. Его манифест «Труба марсиан» был сделан в виде свитка.
Эксперименты, начатые Хлебниковым и его друзьями, продолжили следующие поколения футуристов. Так, в 1920-е годы, предвосхищая современный жанр перформанса, представитель русского литературного конструктивизма Алексей Чичерин напечатал поэму «Во веки веков» в виде пряника «тиражом» пятнадцать экземпляров. Поэма-пряник была съедена теми, кто ее купил. Интересно, что в этих опытах представители авангарда следуют древнейшим традициям в символике книги. Мотив поедания книги восходит к Апокалипсису: проглоченная книга сладка в устах и горька во чреве. [50]50
Ср. известную гравюру А. Дюрера «Иоанн, глотающий книгу» из серии «Апокалипсис».
[Закрыть]
Хлебников нередко использует средневековый образ «мир как книга», особенно ярко это проявилось в стихотворении 1919 года «Единая книга». Поэт призывает
…ускорить приход
Книги единой,
Чьи страницы – большие моря,
Что трепещут крылами бабочки синей,
А шелковинка закладка,
Где остановился взором читатель, —
Реки великие синим потоком…
…………………………
Род человечества – книги читатель,
А на обложке – надпись творца,
Имя мое – письмена голубые.
Да ты небрежно читаешь.
Больше внимания!
Слишком рассеян и смотришь лентяем,
Точно уроки Закона Божия.
Эти горные цепи и большие моря,
Эту единую книгу
Скоро ты, скоро прочтешь!
В этих страницах прыгает кит
И орел, огибая страницу угла,
Садится на волны морские, груди морей,
Чтоб отдохнуть на постели орлана.
Итак, «Игра в аду» явилась первым из футуристических экспериментов, в которых принимал участие Хлебников.
К тому времени Ларионов и Гончарова поссорились с остальными «Бубновыми валетами» и устроили свою выставку под названием «Ослиный хвост». Название было еще более эпатирующим, чем прежнее. За два года до этого группа французских художников выставила в Салоне независимых картину и опубликовала соответствующий манифест от имени художника Бороналли. Как выяснилось позже, они к хвосту осла привязали кисть, и, таким образом, картина была написана ослиным хвостом. Ничего не подозревавшие критики серьезно разбирали достоинства и недостатки картины.
Выставки «Бубнового валета» и «Ослиного хвоста» открылись почти одновременно (соответственно в январе и марте 1912 года). Хлебников, разумеется, побывал и там и там. В числе «бубновалетовцев» остались Давид Бурлюк и другие хорошо знакомые Хлебникову люди. Выставки сопровождались грандиозными диспутами в Политехническом музее. В качестве докладчиков выступали Н. Кульбин («Новое искусство как основа жизни») и Д. Бурлюк («О кубизме и других направлениях в живописи»), оппонентом был приглашен Волошин, в прениях участвовали Ларионов и Гончарова. Хлебников тоже мог бы выступить, но у него, при его высоком росте, был очень тихий голос, поэтому выпускать его на сцену было бессмысленно. Позже Бурлюк несколько раз попытался это сделать, но ничего хорошего не получилось. Хлебников дочитывал тихим голосом стихотворение до середины и говорил: «Ну и так далее…» На диспутах нужны были ораторы, способные увлечь за собой аудиторию. Ораторским талантом Хлебников не обладал, зато Бурлюк и Маяковский были им наделены в достаточной мере. Все диспуты имели скандальный успех. У дверей аудитории происходила настоящая давка. На кассе вывешивалось объявление, что все билеты проданы, но публика, преимущественно учащаяся молодежь, упорно не желала расходиться, так что для наведения порядка не раз приходилось вызывать особый наряд полиции. Эти вечера остались в памяти современников…
«В громадном зале яблоку негде было упасть: на хорах, на скамьях амфитеатра, вдоль боковых стен, в проходах и даже на эстраде, где разместился президиум, народу набилось до отказа. Публика ожидала стычки между валетами и хвостами. После обстоятельного и серьезного доклада Кульбина выступил Д. Бурлюк. В зале потушили электричество.
На экране появилась серая фотография каких-то сугубо провинциальных супругов, типа мелких торговцев.
Раздался хохот:
– Кто это?
Бурлюк, не поворачиваясь к экрану, умышленно сладеньким голосом начал:
– Перед вами – картина кисти Рафаэля. Снова хохот:
– Неужели?
Тогда Бурлюк, кокетливо повернувшись к экрану, посмотрел в лорнет:
– Ах, виноват. Это карточка одного уездного фотографа из Соликамска. Ну, право же, эта милая супружеская чета вам понятнее и ближе икон Рафаэля.
Голос из темноты:
– Рафаэль лучше. (Смех.) Бурлюк:
– В самом деле? (Смех.) Но ведь Рафаэль занимался искусством, а искусство – вещь спорная, условная и жестокая. Рафаэль был одержим религиозными чувствами и делал картины для Ватикана. Четыреста лет тому назад разрешалось быть Рафаэлем и Леонардо да Винчи: ведь тогда, кроме римского папы да нескольких мадонн, вообще ничего хорошего не было, но теперь?.. Позвольте опомниться! Где мы, кто мы? Позвольте представиться.
Голос:
– Позволяем. Бурлюк:
– Мерси за любезность. (Смех.) Теперь, ныне, сегодня, сейчас перед вами, современниками, выступают ваши апостолы, ваши поэты, ваши футуристы, воспевающие культуру городов, мировую динамику, массовое движение, изобретения, открытия, радио, кино, аэропланы, машины, электричество, экспрессы – словом, все, что дает нового современность. И мы полагаем, что вы должны требовать от искусства смелого отраженья действительности. А когда мы даем вам не Рафаэля, а динамическое построение картины, невиданную композицию красочных линий, сдвиги и разложенье плоскостей, опыты конструктивизма, введение новых материалов в работу, когда даем вам на показ всю лабораторию наших исканий, вы заявляете, что футуристические картины малопонятны. Еще бы! После Айвазовского и Репина увидеть на полотне бегущего человека с двенадцатью ногами – это ли не абсурд! Голоса:
– Абсурд! Правильно!
– У меня только две ноги. Бурлюк:
– У вас две ноги, если вы сидите и считаете свои ноги. (Смех.) Но если бежите, то любой зритель увидит, что мелькающие комбинации ног составляют впечатленье двенадцати. И никакого тут абсурда нет. Искусство – не колбасная. Художник – не торговец сосисками! (Аплодисменты.) Право художника – право изобретателя, мыслителя, мастера своего станка. А право зрителя смотреть на произведение нового искусства новыми глазами современника». [51]51
Цит. по: Каменский В.Путь энтузиаста. С. 145. Реакцию газет на диспуты о современном искусстве см. в книге: Крусанов А. В.Русский авангард. СПб., 1996. Т. 1. Боевое десятилетие. С. 50–51.
[Закрыть]
Так выступал на первом диспуте Давид Бурлюк.
Затем говорили оппоненты, а после этого на сцену вышла Наталья Гончарова. Гладко зачесанные волосы, пылающий взор и резкие, угловатые движения придавали ей сходство с экзальтированными эсерками. Звонким, сухим голосом она протестовала: среди картин, показанных Давидом Бурлюком в качестве продукции «Бубнового валета», были две ее вещи. Это подтасовка, ибо она, Гончарова, принадлежит к другой группе, к «Ослиному хвосту». Слова эти вызвали невообразимый смех зрителей. Гончарова выдержала напряженную паузу и укоризненно возразила: «Над названием смеяться нечего. Посмотрите сначала выставку, тогда и смейтесь». Это было сказано так внушительно, что хохот умолк. Гончарова стала рассказывать о своей работе и возражать Бурлюку. Ее проводили рукоплесканиями. После этого выступил Михаил Ларионов, но его публика уже не захотела слушать. Сквозь шум, свист и возгласы «долой!» он выкрикивал бессвязные фразы о консервативности «Бубнового валета», об оригинальности французов и ослинохвостцев, обкрадываемых «Бубновым валетом». И, с ожесточением ударив кулаком по кафедре, сошел с эстрады под вой и улюлюканье всего зала. «Господин председатель! Избавьте нас от ослиных копыт!» – завопил в публике какой-то студент. Ларионов бросился в публику. «Кто это сказал! Я его вызову на дуэль!» Его с трудом удержали, успокоили и кудато оттиснули.
Скандалы и самые настоящие потасовки сопровождали выступления поэтов и художников-футуристов, представителей левых радикальных течений. Надо сказать, что провоцировали скандалы чаще всего сами выступающие. Ларионов призывал своих соратников «орудовать всеми средствами вплоть до графина по голове». А в 1913 году Ларионов был оштрафован за потасовку на диспуте «Мишени». Ларионов обжаловал постановление суда, утверждая, что «стулом и лампой он будто бы в публику не бросал» и «Бонч-Томашевского не бил», а Гончарова заявила в ответ на вопрос, бросали ли чем-нибудь в публику во время скандала: «Я не видела, чтобы кидали, но осколки стакана поднимала».
Неутомимый, вездесущий Бурлюк не довольствовался только художественными выставками и диспутами. Под его руководством поэты-гилейцы стали готовить новый сборник. Поэтического материала уже накопилось на несколько сборников, но надо было написать манифест, а главное – найти деньги на издание. Ни у кого из гилейцев денег на это не было. Сначала помочь с изданием вызвалось общество художников «Бубновый валет», но из этого сотрудничества ничего не вышло. Тогда Маяковскому удалось найти двух человек, не имеющих никакого отношения к литературе, но страстных почитателей нового искусства. Это были летчик Георгий Кузьмин и музыкант Сергей Долинский. С ними Маяковский и Крученых познакомились летом на даче возле Петровско-Разумовского. Кузьмин и Долинский финансировали издание «Пощечины общественному вкусу» и еще нескольких футуристических книг.
Штаб-квартирой футуристов стала гостиница «Романовка» в Москве на углу Тверского бульвара и Малой Никитской, где в девятом номере жил Бурлюк. Манифест сочинили в один день. Вернее, первоначальный текст написал Давид Бурлюк, а затем все вместе дорабатывали. В тот день в 10 утра у Бурлюка собрались Маяковский, Крученых и Хлебников. Все четверо энергично принялись за работу. Спорили из-за каждой фразы, слова, буквы. Крученых предложил: «Выбросить Толстого, Достоевского, Пушкина». Маяковский добавил: «С парохода современности». Кто-то: «Сбросить с парохода». Маяковский: «Сбросить – это как будто они там были, нет, надо бросить с парохода». В манифесте была фраза: «Парфюмерный блуд Бальмонта». Исправление Хлебникова: «Душистый блуд Бальмонта» не прошло. Хлебникову принадлежит фраза: «Стоим на глыбе слова мы». По поводу другой фразы Хлебников чуть не поссорился с остальными участниками. В первоначальном варианте было: «С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество». Дальше расшифровывалось, чье ничтожество имеется в виду. Следовали фамилии: Л. Андреев, А. Куприн, М. Кузмин и другие. Хлебников заявил: «Я не подпишу этого. Надо вычеркнуть Кузмина. Он нежный».
Дело было, конечно, не в «нежности» Кузмина, а в том, что он являлся одним из учителей Хлебникова, и с ним, и с Вячеславом Ивановым Хлебников по-прежнему сохранял теплые, дружеские отношения, по-прежнему дорожил их мнением и даже в литературной полемике не хотел их обижать понапрасну. Сошлись на том, что Хлебников пока подпишет манифест, а потом отправит письмо в редакцию, где сообщит о своем особом мнении. Но это письмо им так и не было написано.
Манифест писали целый день, непрерывно курили. Узкая комната наполнилась дымом. Сквозь дым можно было видеть стол с листами черновиков новых, небывалых идей. Все четверо были настроены победно и празднично. Расходились уже поздно, уставшие, но сделавшие дело, как пишет Крученых. Далее он говорит, что сразу поспешил обедать и съел два бифштекса сразу – так обессилел от совместной работы с великанами. Вот каков был результат совместного творчества:
«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашегоВремени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. с Парохода современности.
Кто не забудет своей первойлюбви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня?