355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Симон Вестдейк » Исчезновение часовых дел мастера » Текст книги (страница 1)
Исчезновение часовых дел мастера
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Исчезновение часовых дел мастера"


Автор книги: Симон Вестдейк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Симон Вестдейк
Исчезновение часовых дел мастера

С некоторым преувеличением можно утверждать, что Альбертус Коканж стал часовых дел мастером еще в тот момент, когда его прадед открыл часовую мастерскую. Он стал им еще до своего рождения и был уже тогда часовщиком, отменным мастером своего дела. Прадеду, деду, отцу не оставалось ничего другого, как воссоздать его в этой готовой форме – состоянии его будущего бытия. Впрочем, не часовая мастерская составляла самую ценную часть их наследства, а удивительная способность слить себя воедино с ремонтируемыми часами. Нередко Коканж чинил сложнейшие механизмы, не обращая решительно никакого внимания на клиента, ожидающего у стойки. И в то дождливое утро он тоже был поглощен делом – пытался открыть отверткой крышку необыкновенно массивных старомодных часов, о которых владелец сказал, что они отстают, как вдруг заметил по левую сторону от себя и на таком же расстоянии от края стойки бледную руку, пальцы которой непрерывно сжимались и разжимались, словно стараясь привлечь внимание или подать какой-то знак. Он глянул на нее вполглаза. Что рука эта принадлежала человеку, который только что вошел в мастерскую, едва ли доходило до его сознания, хотя он смутно и припоминал неуклюжую фигуру в широком темном плаще с воротником, поднятым до ушей. Как только посетитель протянул часы, пожаловавшись на их неисправность, Коканж сразу же перестал обращать на него внимание, и теперь бледная рука, так далеко, так бесстыдно далеко вытянутая вперед, казалась скорее принадлежностью стеклянной витрины с разложенными в ней рядами часов, чем частью человеческого тела. Продолжая возиться с часами, он решил не отвлекаться. Вернее сказать, это решение было скорее констатацией факта, что он снова не отвлекся, и это доставило ему чувство удовлетворения. Однако ритмичное движение пальцев не прекращалось; возясь с часами, Коканж не мог этого не замечать. Ему и в голову не пришло, что над ним подшучивают; он подумал, что, вероятно, этими однообразными жестами посетитель пытается что-то объяснить ему насчет своих массивных часов; поэтому пальцы часовщика ни на мгновение не прекращали своих мелких, как у насекомого, движений. Он не испытывал страха, ничто не внушало ему опасений, может быть, это только немного отвлекало от работы. Было бы лучше, конечно, если бы руку все-таки убрали. Он уже собрался высказать такое пожелание, как вдруг его усилия увенчались успехом и крышка часов открылась. Несомненно, созерцание часового механизма заняло бы все его внимание и отвлекло бы от бледной руки, однако вместо обычного латунного механизма под крышкой оказался толстый кусок сложенной бумаги, смятый по четырем углам – там, где он был втиснут в старомодный круглый корпус. А бледная рука тем временем ни на мгновение не прерывала свою гимнастику, и часовщик тут же подумал о студентах, которым его жена сдавала комнаты и которые однажды подняли на флагшток дома стул. Этих обременительных крикунов, ничем не интересующихся, кроме вечеринок, было трое, за ними по очереди бегали с чаем, едой и выутюженными костюмами его жена и две дочери, и, собственно, из-за них Коканж все более и более замыкался в своей работе и днями не покидал мастерской; иногда он даже просил, чтобы ему приносили еду в рабочее помещение или прямо за стойку, и в таких случаях особенно следил за тем, чтобы не оставить отпечатков жирных пальцев на часовых стеклах, а после супружеских ссор он нередко и спал на раскладушке, которую поставил тут же, в мастерской. С толстой брюзгливой женой у него часто случались разногласия из-за студентов; дочерям, особенно младшей, он все меньше доверял, после того как однажды поздно вечером увидел свою младшую, идущую под ручку и под одним зонтом то ли с кем-то из трех своих постояльцев, то ли с кем-то из их гостей: ведь их собиралась целая компания в комнатах наверху, где они курили, шумели и неестественными голосами требовали свежего чаю. Престарелому отцу Коканжа, слепому и почти впавшему в детство, частенько казалось, что гремит гром, но это всего-навсего шумели студенты. Впрочем, поскольку у них был отдельный вход, они еще не докучали Коканжу в самой мастерской. Чтобы убедиться все-таки, не проник ли кто из них в мастерскую с целью подшутить над ним, он медленно поднял голову. В этот момент раздался голос посетителя, явно не принадлежавший никому из студентов.

– Посмотрите-ка лучше на руку.

– Что это все значит, менеер? – спросил Альбертус Коканж, держа отвертку в одной руке, а злополучные часы в другой и направив испытующий взгляд прямо в лицо, которое было так же бледно, пухло и болезненно, как и рука, производившая движения. Лицо ничего не выражало, его мимика ничего не объясняла. То, что человек сказал «рука» вместо «моя рука», только подчеркивало самостоятельность жизни, которую Коканж уже мысленно отметил в этой руке раньше.

– Мне нет никакого дела до вашей руки, – сказал он, – я часовщик, а не содержатель лавки редкостей и принадлежностей для фокусов.

– Вот именно, – согласился человек, его взгляд скользнул по правому рукаву к кисти руки и обратно, – именно потому, что вы часовщик, вам и следовало бы посмотреть на руку, а не вдаваться в рассуждения.

– Но я не хочу смотреть на ваши руки, – сказал Альбертус Коканж.

– Хотите вы или нет, вам этого все равно не избежать, – сказал человек, перестав ласкать взглядом свою руку. Он посмотрел на стену за спиной Коканжа, где тикало по крайней мере четыре десятка часов, и продолжал: – Вам остается только еще сделать выбор – сказать, что вы предпочитаете: писать или издавать звуки.

– Послушайте, – сказал Коканж, принуждая себя к язвительной вежливости, – я могу отсюда позвонить. Если только вы не заберете немедленно свои часы с бумагой и свою руку тоже.

Человек засмеялся.

– Я знал, что часовщики действуют себе во вред, но… – Неожиданно он снова уставился на свою руку с такой неподвижностью во взгляде и с такой значительностью, что часовщик невольно – хотел он этого или нет – стал смотреть вместе с ним, а тот воскликнул с ноткой торжества в голосе:

– Посмотрите теперь! Смотрите же! Смотрите, что происходит с рукой!

– Я не хочу смотреть на вашу руку, – повторил часовщик глухо, будто через силу, уже весь захваченный новыми движениями упомянутой части тела.

Посетитель между тем смотрел на свою вытянутую руку с таким же пристальным вниманием, как и часовщик, которого он все побуждал не упустить ни одной подробности зрелища, по всей видимости столь же необычного, сколь и полного значения для него, Альбертуса Коканжа. За спиной тикали стенные часы; их многократно повторяемый ритм вызывал головокружение; какие-то часы пробили три раза вопреки той очевидности – которой, впрочем, пренебрегли и другие часы, – что было только около половины одиннадцатого утра; это несоответствие сбивало столку, мешало думать, и в то же время он вынужден был смотреть и в самом деле смотрел – да, смотрел и прислушивался; он не заметил, что отвертка выскользнула из его пальцев на стойку и что часы с бумагой, торчавшей из корпуса, он отодвинул в сторону.

Вот что предстало его взгляду: бледная рука, лежавшая ладонью кверху на стеклянном прилавке, лишилась половины кисти. От пальцев не осталось ничего, кроме неясного движения теней, просматривающихся над стеклом, как рентгеновский снимок, а ладонь, которую пересекали, перекрещиваясь, три или четыре линии, в ритмичном движении то сходящиеся, то расходящиеся друг с другом, таяла со стороны мизинца. Этот процесс завершался теперь довольно быстро. Движение схематично намеченных пальцев перестало быть видимым, ладонь приобрела клинообразную форму, обтаяла до неровного треугольника; обрубок большого пальца при этом сохранил дольше всех свою подвижность, словно пытаясь таким образом побудить остаток кисти к скорейшему исчезновению (последует ли за ней запястье, вся рука, туловище, все тело?), но, прежде чем дело зашло так далеко, человек снял руку с прилавка и сунул невидимую кисть в карман плаща. У Альбертуса Коканжа ослабли ноги в коленях.

– Сейчас это и у вас начнется, – сказал человек, который, казалось, совсем не был смущен исчезновением части своей руки, – вы только скажите, чего вы хотите. Писать, мне кажется, более пристало мыслящему существу, чем издавать звуки, особенно если вы думаете остаться в этой часовой мастерской. Здесь уже и так достаточно звуков, и, кроме того, часы здесь показывают неверное время, так что я только наудачу могу предположить, что сейчас половина одиннадцатого. Кроме того, если вы все-таки предпочтете производить звуки, вы должны иметь в виду, что членораздельная речь под этим не подразумевается.

Когда он заметил, что часовщик продолжает смотреть на него с открытым ртом, он подошел вплотную к прилавку и дал еще несколько разъяснений более доверительным тоном.

– Вы могли бы совершенно ослепнуть. Но слепота вашего отца оказалась достаточным основанием, чтобы в вашем случае избрать другой путь. И потом признайтесь, вы устали, дьявольски устали, устали не столько оттого, что вы видите, сколько оттого, что видят вас; подумайте только о всех этих шпионящих глазах: латунных шестеренках, бесконечном и беспокойном подергивании ваших собственных глаз, уставившихся на вас же из бесконечной череды часовых стекол и полированных крышек часов, владельцы которых в свою очередь в это время внимательно наблюдают за вами. Я вам поясню… Я имею в виду следующее: вы постепенно достигли такой общности со всеми этими предметами, что можете быть только объектом наблюдения. – И он окинул взглядом мастерскую, не пропуская ничего, что здесь показывало время. – Ваше тело превратилось постепенно в механизм, ярмарочную забаву, никчемное приложение вещи, что я и пытался довести до вашего сознания демонстрацией своей сейчас уже исчезнувшей руки. Вы думаете, что вы часовщик? Вы были часовщиком! Вы слишком далеко зашли, Альбертус Коканж. Вы служили времени, и теперь вы изгоняетесь из пространства. Вы должны вернуться назад, к великому многообразию и взаимопревращению возможностей и невозможностей…

Его прервал слабый крик. Охваченный гневным возбуждением, Альбертус Коканж хотел остановить поток слов посетителя, швырнуть в его голову если не массивные часы, то их бумажное содержимое, и тут он заметил, что его тело подвергается тому же превращению, что и бледная рука, только что лежавшая на прилавке. Его собственная правая рука уже наполовину исчезла. Левая рука распадалась менее равномерно, с пеноподобным пузырением плоти, выделяя облачка пара. То же самое происходило с одеждой. Его костюм распадался на глазах, но только ли костюм? Он глянул вниз и не увидел ног. Не мерещилось ли ему, что все его тело издавало слабое шипение, словно при окислении кусочка натрия на воздухе? Не удивительно, что он с трудом сохранял равновесие, закрыл глаза и не мог ответить на вопрос, который был задан теперь в третий раз.

– Итак, что вы предпочитаете: писать или изъясняться звуками?

– Писать… или… – косноязычно пролепетал часовщик, который только пытался повторить вопрос своими непослушными, распадающимися в рыхлую массу губами. Посетитель ухватился за первое сказанное слово. Он извлек из кармана грязноватую записную книжку и вытащил из нее пачку квитанций, которые положил на прилавок. Невидимой рукой он нацарапал несколько слов. Альбертус Коканж уже распался до левого бедра, но сам он видел хорошо: как были спрятаны назад квитанции, серебряный карандашик, записная книжка и как посетитель, не прощаясь, повернулся, чтобы выйти из мастерской. В этот момент в коридоре раздались шаги. В комнату вошла довольно массивная женщина с подбородком боксера, злобная, с медлительно-неловкими движениями. Она посмотрела на стойку, затем на посетителя около двери.

– Разве моего мужа нет? – спросила она и, повернувшись к двери, ведущей в рабочее помещение, крикнула:

– Аби! Аби!

– Его нет, – сообщил посетитель, неловко прижимая к телу свою невидимую руку.

Альбертус в панике чуть не столкнулся со своей женой, которая, тяжело топая, ходила взад и вперед за прилавком; в порыве внезапного возбуждения она швырнула под прилавок в мусорный ящик сначала квитанцию, затем кусок бумаги. Альбертус не знал, что произойдет, если он столкнется с женой, но ему подумалось, что наибольшее неудобство при этом, вероятно, испытает она; поэтому он бросился бежать вокруг прилавка, задев при этом бедром – как раз тем, которое еще не достигло полной невидимости, – угол стеклянной витрины. Было больно, но не очень. И поскольку он ни в коем случае не хотел упустить посетителя, ему не оставалось ничего другого, как пойти к двери или, скорее, поплыть по воздуху, так как его движения приобрели такую легкость, что едва ли заслуживали названия ходьбы. Он боялся окликнуть посетителя в присутствии жены, но в случае крайней необходимости он бы его окликнул.

– Это ваши часы? – спросила жена Альбертуса Коканжа. Посетитель отворил дверь.

– Нет, эти часы принадлежат Аби, – сказал он вкрадчивым голосом и посмотрел на нее.

– Вы не возьмете их с собой? – спросила жена.

– Я же сказал, они принадлежат Аби, – ответил посетитель.

– Аби?.. Фамилия моего мужа Коканж, – сказала жена с подозрением в голосе, затем, поколебавшись, она подняла часы вверх: – Возьмите их лучше с собой, мы не покупаем старого золота.

– Старое золото не ржавеет, – сказал посетитель и взялся за ручку двери, – а труд облагораживает человека. – Он открыл дверь и вышел на улицу.

В этот момент часовщик захотел закричать что-нибудь вроде «держи вора!», но, к ужасу своему, обнаружил, что не может произнести ни звука. Подбежав к двери, он увидел посетителя уже на ступеньке около окна. Когда же захотел взяться за дверную ручку, его рука, не встретив сопротивления, скользнула по ручке и вывалилась наружу, не почувствовав боли. И теперь он понял, что не смог бы остановить посетителя, даже догнав его. Это был последний удар. Он издал беззвучный вопль, подняв руки к горлу словно для того, чтобы выжать из него этот несуществующий звук; он скорчился в отчаянии, затем выпрямился, подпрыгнул вверх, испытывая при этом такое чувство, будто он топчет ногами слабо надутый воздушный шар, и столкнулся лбом с часами, стоящими на верхней полке, даже не почувствовав толчка. Он знал только: «Опять часы, даже когда я лечу в преисподнюю – и тут часы», но ничего особенного не случилось; часы показывали без десяти восемь и продолжали тикать, хотя Коканж угодил лбом в то место, где у часов находится пружина, в самое нутро. Он мягко приземлился на кончики невидимых пальцев. Как кошка в смертельной опасности, он снова и снова повторял эти бесцельные прыжки в два, три метра вышиной, все еще сжимая руками горло, во всех направлениях пронизывая своим телом корпуса стенных часов и гирлянды ручных, толстое стекло и даже дерево, но всегда оставаясь в границах кирпичной кладки стен, пока до его сознания не дошло, что он сойдет с ума, если не остановится; он потерял сознание и четверть часа пролежал без движения рядом с половичком. Три посетителя прошли через него, словно вброд.

Его первой мыслью, после того как он с трудом дотащился до середины лестницы, ведущей из мастерской на второй этаж, и сел на ступеньку, уронив голову на руки, вернее, погрузив в руки свою голову, было, как это ни странно, то, что он теперь не может умереть. Впрочем, случившееся с ним казалось хуже смерти, хотя он чувствовал себя довольно спокойно, не испытывая уже того отчаяния, которое охватило его перед обмороком, ему было даже как-то хорошо, если не считать легкого покалывания в левом бедре, которое осталось после столкновения со стеклом. Это бедро, в котором процесс исчезновения видимой плоти, казалось, приостановился, оставалось еще некоторое время местом наибольшей плотности в его теле, как сучок в доске; если внимательно присмотреться, можно было бы, вероятно, обнаружить тенеобразные пучки мускульных связок, но через несколько часов прошло и это, и никакая чувствительная пластинка не могла больше запечатлеть его парящее мимо тело, а бесцельно блуждающая рука – почувствовать сопротивление его плоти. Размышляя о своем бедре, Альбертус Коканж не без тщеславия сравнил себя с Иаковом, единоборствовавшим с ангелом.

Хотя он повсюду был в безопасности и мог бы, собственно говоря, повиснуть, никому не видимый, на люстре в общей комнате, он отправился в мансарду, чтобы спокойно обо всем поразмыслить. Мансарда была разгорожена на несколько комнаток – одна для прислуги и две для гостей; здесь он попытался вжиться в свое новое существование: проходил сквозь стены из одной комнаты в другую или становился так, чтобы его тело оказалось в трех помещениях одновременно. Кроме того, он много прыгал и один раз даже просунул голову сквозь черепичную крышу; на улице шел дождь, и он втянул голову обратно, хотя капли дождя, пролетая сквозь голову, конечно, не могли замочить ее. Он отметил, что закон тяжести еще распространялся на него. Он мог проникнуть куда угодно, через железо с такой же легкостью, как и через дерево (например, старая кровать не воспрепятствовала его передвижению сквозь нее), мог парить в любом угодном ему направлении. Но стоило ему расслабиться, что после некоторой тренировки оказалось не столь трудным, как он опять опускался на прежнее место, если только между ним и этим местом не находилось особенно толстое металлическое препятствие. Все это доставляло ему совершенно детское удовольствие, за которое он с жадностью ухватился, видя в нем хоть какое-то возмещение того, чего он лишился, и тем не менее он решил не делать глупостей и не злоупотреблять своими новыми способностями. Так, уже несколько дней спустя, он, чтобы попасть из одного помещения в другое, пользовался обычным путем; только в тех случаях, когда все двери были плотно закрыты, он проходил сквозь них. И был рад, если видел хотя бы полуоткрытую дверь, через которую можно было еще пройти, тогда он становился боком и протискивался через дверную щель, как будто оставался прежним Альбертусом Коканжем, намеренно не обращая внимания на то, что целые части его тела, размеры которого оставались неизменными, все-таки срезались деревом косяка и двери. Конечно, он ничего такого не мог видеть, но замечал это по чрезвычайно тонкому ощущению, похожему на глухое поскрипывание, которое он с этих пор стал называть «голосом древесного жучка». Только при прохождении через полотно и шерстяные ткани он не ощущал ничего: чтобы установить это раз и навсегда, он как-то проделал несколько танцевальных па в шкафу своей жены. Все эти предметы он видел, как всякий смертный; что же касается проницаемости предметов, то для него не было разницы между одним видом материи и другим. Если он попадал внутрь предмета, то вокруг него просто становилось темно. Он не мог говорить и вообще издавать какие-либо звуки, что вполне совпадало с тем, что сообщил ему в мастерской посетитель. Дышал же он, как обычно, хотя, должно быть, мог обходиться и без этого, так же как и без сна, что при общем атрофировании мускулов, вероятно, не сулило ему ничего особенно хорошего; например, вполне возможно было бы непроизвольное погружение к центру Земли. Потребность в пище вовсе исчезла вместе с вытекающими отсюда последствиями. С прошлым его связывало только – за исключением воспоминаний – непреодолимое подчас желание что-то держать в руках, сверлить, действовать отверткой, напильником да тоска глаз по мелким латунным деталям.

Поскольку он не мог без ужаса думать о часовой мастерской и был в то же время обеспокоен ее судьбой, то разговоры о делах были для него невыносимыми и он оставался большую часть дня в мансарде. Когда же он освоился со своим новым образом жизни, научился передвигаться, не удивляясь тому, что его ничто и никто не в состоянии задержать, и когда он без тени внутреннего протеста смог сказать себе: «Я невидим, я больше не часовщик, я невидимка», как будто самое важное во всем этом было не столько его необыкновенное состояние, сколько несовместимость понятий «невидимка» и «часовщик», – именно тогда он принялся размышлять о начале своего приключения: посетитель в мастерской, часы, бумага, ручка и книжечка с квитанциями. Он хотел бы найти этого человека, но не для того, чтобы получить объяснение своего сверхъестественного превращения, а для того, чтобы призвать его к ответственности. Он хотел бы схватить этого парня за шиворот и привести его обратно в мастерскую, как будто там, на месте, все снова могло вернуться в свое прежнее состояние. Где он и кто он? Может ли он, Альбертус Коканж, снова стать видимым, пусть даже без участия этого человека? Что было написано на квитанции и на листе свернутой бумаги, торчавшей из часов? Но ничто не заставило бы его вернуться в мастерскую, чтобы разузнать все это.

И затем перед ним открылась новая перспектива: ведь он может этого человека пусть не схватить за воротник, но все-таки выследить, а там будь что будет. Ничто не мешало ему покинуть дом: стоило только пройти черепичную крышу, и он в свободном пространстве; а если из пиетета перед прежним Альбертусом Коканжем и его привычками он захотел бы непременно попасть на улицу через дверь, то к его услугам была, в конце концов, дверь студентов, а не только дверь мастерской, которая до сих пор внушала ему страх. В расположении дома, принадлежавшего Коканжу, было нелегко разобраться, потому что он состоял, собственно, из двух домов. Это была странная комнатных размеров вселенная, которую Альбертус Коканж при желании пересекал во всех направлениях; коридоры здесь были той же ширины, что комнаты, и он проходил туда тем же способом: через левый верхний угол или просунув голову через плинтус. Оба дома стояли вплотную друг к другу, посетители могли тотчас же понять это по двойному шраму в виде ступенек, соединяющих два чудовищно длинных коридора; на втором этаже первого дома жили студенты; посредством лестницы эта часть сообщалась с боковым выходом. Посредине дома проходила еще одна лестница, ведущая из общей комнаты в заднюю часть второго этажа и через боковую дверь к студентам, эта лестница предназначалась главным образом для прислуги; дочери, а иногда и жена сбегали по ней или тяжело поднимались с дымящейся едой на подносе; вечером по этой лестнице они пробирались украдкой в свои спальни; не то чтобы они боялись потревожить студентов, которые как раз в это время начинали ходить на головах, просто иначе трудно было проскользнуть незаметно и избежать новых требований чая или грога. Слепого, почти впавшего в детство отца обычно укладывали спать в восемь часов.

Странно, что Альбертуса Коканжа, замышлявшего покинуть дом, все более и более захватывала самодовлеющая сложность этого дома. И не только это. Оказалось, что он очень привязан к дому. И хотя он мог, конечно же, в любое время вернуться домой, было сомнительно, нашел ли бы он силы для возвращения после всех испытаний, которые ожидали его вне дома. Новые помыслы увлекали теперь Коканжа: отыскать не человека, а новые пути, приведут они к нему или нет, пути к свободе, неведомые пути… Собственно говоря, тот человек был не более чем предлог. Коканжа манил внешний мир, манили невероятные приключения, которые он мог бы пережить в качестве человека-невидимки, невидимого часовщика. Да и при чем тут часовщик? Он был когда-то часовщиком, теперь он мог быть всеми и каждым, каждым и никем. Он мог наблюдать за людьми с расстояния, сколь угодно близкого. Сначала бы он взялся за часовщиков, своих прежних конкурентов, потом за остальных, тех, которые раньше сами наблюдали за ним; все, что они говорят, и делают, и пишут, как они плетут интриги – государственные деятели, политика! – как они любят и ненавидят и так далее – короче, дыхание захватывало в груди. А потом – и тут он впервые вспомнил, что сказал ему посетитель о выборе, который-тогда предстояло сделать, – он мог бы, наверное, записать когда-нибудь все, что он узнал, увидел, подслушал…

Воодушевленный этой мыслью, он поспешил к стене комнаты для прислуги, где он находился, и стал водить по ней указательным пальцем правой руки, подчиняясь порыву, который сразу же избавил его от потягивания и ломоты в невидимых мускулах, этого влечения к ювелирной работе, самого злейшего мучения Коканжа со времени его превращения. И попытка увенчалась успехом – он писал. Буквы, словно написанные карандашом, не очень черные, несколько широковатые и хорошо очерченные, возникали перед его глазами и – как подсказывало ему осязание – из его пальцев. Он писал с наслаждением, не слишком много на первый раз, с тщеславным самодовольством выписывая каллиграфические буквы. Он писал; «Альбертус Коканж, часовых дел мастер, Альбертус Коканж, бывший часовщик, в мастерской с ним случилось, в мастерской его уничтожили, в мастерской Альбертуса Коканжа…» – и еще несколько ничего не значащих слов. Затем он глубоко вздохнул и попытался стереть пальцами буквы, но это не удалось: однажды написанные, они ускользнули из-под его власти. Этого он не ожидал. Стук дождя – опять дождь – отвлек его внимание. Он поежился, хотя холода не чувствовал. Он поежился при мысли о мире вне стен этого дома, о вещах, населявших огромное пространство, над которым у него осталось так мало власти. Более чем что-либо другое это упражнение в письме привязало его на первые недели к дому.

Мало-помалу он перестал смущаться, когда при нем заговаривали о мастерской, и теперь часто проводил полчасика в кругу семьи, чаще всего сидя на корточках в углу большой, неправильной формы общей комнаты, которая через садовую дверь сообщалась с мрачным внутренним двориком. Такую особенность своего положения – ведь вполне можно было бы присоединиться к сидящим, даже усесться на стол, задом в суповую миску, хотя подобные мысли не приходили ему в голову, – он оправдывал тем, что отсюда всех хорошо видно: вот здесь его жена, с ее челюстью и несвежей кожей, чаще всего бранящаяся; там дочери – младшая, несмотря на очки, не лишена привлекательности, особенно благодаря своей на редкость соблазнительной фигурке, настолько соблазнительной, что он по мере ее созревания не раз думал о ней с добродушно-стыдливым удовольствием как о женщине, которая сделает своего мужа более счастливым, чем он сам когда-либо был, и, наконец, старый отец, в дымчатых очках, с неравномерно облысевшей головой и дрожащим подбородком; его старческое слабоумие выражалось прежде всего в бессвязности, с которой он, словно посвященный, рассуждал о часах, называя их «часиками». Изучив круг этих людей в целом, полагал Коканж, он с большей легкостью сможет затем, прибегнув к более индивидуализированному наблюдению, выяснить, в каком состоянии находятся дела. В действительности совсем другие причины удерживали его в углу комнаты. Он быстро понял, что его уход ровно ничего не изменил, разве что в самые первые дни чуть-чуть изменил заведенный порядок, вскоре же все вернулось в свою обычную колею: раздавался звонок, оповещавший о поступлении часов в ремонт, выписывались и оплачивались счета, жена, как прежде, занималась кассой. Оборотные суммы свидетельствовали недвусмысленно: предприятие процветало вопреки невидимости его хозяина. Как это все объяснить? Ни жена, ни дочери понятия не имели о часах, а что касается отца, то он находился в таком состоянии, что и шага не мог ступить самостоятельно. Из некоторых высказываний он понял – и сам удивился, как раньше не додумался, – что на его место взяли ассистента или заместителя, вероятно опытного мастера и к тому же работящего, потому что все эти недели Альбертус Коканж его ни разу не видел. Следуя примеру своего предшественника, тот не только проводил в мастерской все свои рабочие часы, но и ел и, может быть, спал там. Единственное, что заставляло Коканжа усомниться в существовании ассистента, было то, что он ни разу не видел свою жену, обычно придирчивую до мелочей и жадную к деньгам, за проверкой конторских книг; казалось, она питала к ассистенту полное доверие, которое было бы удивительно даже по отношению к нему самому, не говоря уже о человеке со стороны. И в другом отношении тоже ничего не изменилось – жена вместе с дочерьми по-прежнему разрывалась в усердии угодить господам студентам: на кухне варилось и жарилось, приносились и снова исчезали бутылки, потом появлялся изгаженный костюм, и младшая или старшая дочь принимались, напевая песенку, за работу. И разговоры за столом тоже были все о студентах. Их проделками восхищались, по крайней мере их оправдывали, и даже жена, в других случаях такая нетерпимая, потакала студентам, мирилась с грязью на лестнице, со скандалами, которые они устраивали. Правда, платили они действительно много. Иногда старик подозрительно косился на потолок, но для этого не было оснований: наверху находились спальни, а студенты жили в передней части дома, их было слышно, только когда они начинали ходить на головах. Старик трясся и ронял на стол кашу; в этом доме ему чудилось много странного; нередко во время обеда ему казалось, что за каждым его плечом стоит по студенту, строгому и высокому господинчику, сейчас они начнут подвязывать ему салфетку, ему нужно поскорее их рассмешить, это-то он может. Он оборачивался назад и, выпуская изо рта тоненькую струйку каши, настолько тоненькую, что раздражительная сноха этого не замечала, говорил блеющим голосом: «Что ж, и я частенько бывал пьян». Ему на помощь приходила одна из дочерей, это чувствовалось по запаху туалетного мыла, который струился навстречу вместо ожидаемого запаха сигарет; их туалетное мыло было старику более знакомо, чем то, которым он – редко – мылся сам. Именно девушки приводили и отводили его обратно в спальню, а теплыми летними вечерами выводили к каналу подышать свежим воздухом. И тогда он чувствовал запах их рук, их лиц – больших невидимых цветов, к которым – хоть и не слишком близко, но все-таки достаточно близко – приближал он свое лицо.

Но был у него заместитель или все-таки нет? Случалось, что дочери или жена употребляли выражения вроде «его там нет», или «он еще не пришел», или «напомни ему об этом, ладно?». Коканж думал сначала, что это относится к одному из жильцов – длинному студенту с тонко очерченным маленьким носом, пользовавшемуся наибольшим расположением женщин, несмотря на свою смехотворную требовательность, которую едва можно было удовлетворить беготней с утра до вечера. Но затем он услышал несколько замечаний о сломанной пружине, стеклянном колпаке для часов, которые отмели последние сомнения. И тут в первый раз было названо его собственное имя, вероятно, речь шла – он вошел в комнату слишком поздно и не слышал начала фразы – о том, как такая работа выполнялась раньше, при нем. Судя по всему, его забыли очень скоро, это и понятно: его отношения с женой были в последнее время более чем прохладными, а девчонки превратились в совершеннейших вертушек. Да и все случившееся – в дело, несомненно, вмешалась и полиция – произвело, надо думать, слишком тягостное впечатление на всех. Вскоре он воочию увидел своего преемника, правда в полутьме, так что он мог только об этом догадываться, но вряд ли это был кто-нибудь другой. Странная была встреча; он испытывал скорее любопытство, чем подозрительность, ходя поведение этого человека – а именно его упорное желание оставаться в мастерской – вызывало как раз подозрение. В мастерской он мог избежать любого контроля, мог безнаказанно бездельничать, присваивать дорогие вещи, утаивать деньги. Справедливости ради следует, однако, сказать, что сам невидимка не испытывал никакого желания выступить в роли надсмотрщика, и не только потому, что мастерская все еще была для него средоточием адских ужасов – местом, где часовщиков, так сказать, стирали с лица земли, – но и потому, что в случае обнаружения обмана он мало что мог изменить, самое большее – сообщить в письменном виде о своем открытии, пребывая затем в неведении, посчитаются ли вообще с его сообщением. Но все-таки он не думал, что мастерская находится в плохих руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю