412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сим Симович » Актер из 69г (СИ) » Текст книги (страница 11)
Актер из 69г (СИ)
  • Текст добавлен: 11 апреля 2026, 14:30

Текст книги "Актер из 69г (СИ)"


Автор книги: Сим Симович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Глава 12

В четверг вечером квартира пахла не уютом, а тревогой и почему-то железом.

Юра сидел в своей комнате за столом, обложенный книгами. Перед ним лежал раскрытый томик Островского, но буквы плясали перед глазами, не желая складываться в реплики купцов-самодуров. Взгляд то и дело убегал к окну, за которым сгущались душные, предгрозовые сумерки. Воздух в Москве стоял плотный, неподвижный, как вата.

Хлопнула входная дверь.

Юра вздрогнул. Обычно отец возвращался с работы тихо, уставший после смены, шаркая ногами. Сегодня шаги были быстрыми, тяжелыми, решительными. Так ходит человек, который несет весть.

– Юрка! – голос отца прозвучал из прихожей громко, с непривычной, форсированной бодростью. – А ну, выходи! Разговор есть!

Юра закрыл книгу. Сердце почему-то ёкнуло и пропустило удар. Это была интуиция – та самая, взрослая, натренированная годами ожидания подвоха от судьбы.

Он вышел в коридор.

Павел Григорьевич стоял под вешалкой, даже не сняв кепку. Глаза его блестели, лицо раскраснелось. От него пахло проходной: мазутом, дешевым табаком и той специфической кисловатой пылью, которой пропитаны стены любого большого завода.

– Смотри, сын! – он хлопнул ладонью по тумбочке.

На полированной поверхности, рядом с телефоном, лежал серый картонный бланк.

– Что это? – спросил Юра, чувствуя, как внутри разливается холод.

– Путевка в жизнь! – отец снял кепку, бросил ее на полку. – Был у начальника цеха. У Иваныча. Еле уговорил, у них план горит, учеников брать не хотят, возни много. Но я надавил. Сказал: парень толковый, руки из плеч, мой сын.

Он шагнул к Юре, положил тяжелые руки ему на плечи.

– С понедельника выходишь. Учеником токаря во второй цех. К Петрову в бригаду. Он мужик строгий, но справедливый. Через полгода разряд получишь. Зарплата – восемьдесят рэ для начала, плюс прогрессивка. А там, глядишь, и на вечерний в МАИ направим.

Отец сиял. Он искренне верил, что принес сыну дар. Он решил проблему. Он обеспечил будущее. Он спас сына от химеры театра и дал ему в руки настоящий, весомый кусок хлеба.

Юра смотрел на серый бланк. «Направление в отдел кадров завода „Знамя Труда“…». Буквы были отпечатаны на плохой бумаге, смазались.

– Пап, – сказал он тихо. – Мы же договаривались.

Улыбка сползла с лица отца, как штукатурка со старой стены.

– О чем? – голос его сразу сел, стал глухим.

– О шансе. Ты обещал. У меня экзамены через неделю. Я готовлюсь. Я не могу на завод.

Отец отступил на шаг. Его руки упали. В глазах, только что сиявших гордостью, плеснулась такая боль и обида, что Юре стало физически стыдно. Словно он ударил ребенка, который принес ему свой лучший рисунок.

– Экзамены… – повторил отец. – Все играешься? Я думал, это так… блажь. Лето, каникулы. А ты уперся?

– Я не уперся. Я выбрал.

– Выбрал он! – голос отца начал наливаться металлом. – Сопляк! Что ты выбрать можешь? Ты жизни не видел! Ты пороха не нюхал! Я тебе судьбу устраиваю, я перед людьми унижаюсь, прошу, а он нос воротит? «Знамя Труда» ему не подходит? Интеллигенция!

– Паша, тише, соседи услышат! – из кухни выбежала мама, вытирая руки полотенцем. Она была бледной, глаза испуганные. – Ну что ты кричишь с порога? Давайте поужинаем, поговорим спокойно…

– Не о чем говорить! – отрезал отец. Он прошел на кухню, тяжело ступая, словно к ногам привязали гири. – Накрывай. Жрать хочу.

Ужин был похож на поминки.

На столе дымилась картошка с укропом, котлеты – любимые, домашние, – источали аромат чеснока и мяса. Но аппетита не было ни у кого. Вера сидела, вжав голову в плечи, и ковыряла вилкой в тарелке, боясь поднять глаза. Мама суетилась, подкладывала отцу хлеб, наливала чай, пытаясь заполнить звенящую, электрическую тишину мелкими заботами.

– Паш, возьми огурчик, свежие, малосольные…

– Спасибо, – буркнул отец, не глядя на нее.

Он ел механически. Жевал, глотал, не чувствуя вкуса. Челюсти его двигались с усилием, на скулах ходили желваки.

Юра сидел напротив. Он не притронулся к еде. Внутри у него все сжалось в тугой, горячий комок. Он понимал отца. Понимал его страх. Понимал, что тот желает ему добра. Но от этого было только больнее.

– Значит, так, – отец отложил вилку. Звук удара металла о фаянс прозвучал как выстрел. – Слушай меня, Юрий. И запоминай. Я отец. Я за тебя отвечаю. Пока ты в моем доме, ты будешь делать то, что я говорю.

Юра поднял глаза.

– Я не могу, пап. Это моя жизнь.

– Твоя жизнь⁈ – отец грохнул кулаком по столу. Чашка с чаем подпрыгнула, выплеснув бурую лужицу на клеенку. Вера пискнула и закрыла лицо руками. – Да что ты знаешь о жизни, щенок⁈ Ты знаешь, почем фунт лиха? Ты знаешь, как на карточки жить? Как в очередях стоять? Ты в театре своем в куклы играть хочешь, пока другие страну строят?

– Я не в куклы играю! – Юра тоже повысил голос, хотя обещал себе сдерживаться. – Искусство – это работа! Это труд! Почему ты считаешь, что только у станка – это работа?

– Потому что станок кормит! А твое искусство – это паразитизм! На шее у народа сидеть и рожи корчить! Паяц! Клоун!

Слова били наотмашь. Обидные, несправедливые, злые слова человека, который не умеет выразить свой страх иначе как через агрессию.

– Я не клоун, – сказал Юра тихо, но твердо. В нем проснулся тот, взрослый, тридцатилетний. Который знал цену себе и своему выбору. – И я не буду токарем. Прости. Я уважаю твой труд, пап. Но это не мой путь.

– Не твой путь… – отец встал. Он был страшен в своем гневе. Огромный, нависший над столом, с побелевшими губами. – Ну тогда и хлеб этот – не твой. Жри свои стишки! Сыт будешь!

Он развернулся и вышел из кухни. Хлопнула дверь спальни.

В наступившей тишине было слышно только, как всхлипывает Вера.

Мама сидела, закрыв лицо руками. Ее плечи мелко тряслись.

– Мам… – Юра потянулся к ней.

– Иди, Юра, – сказала она глухо, не отнимая рук от лица. – Иди. Дай ему остыть. Он… он не со зла. Он просто боится за тебя.

Юра встал.

Ему вдруг стало нечем дышать. Стены кухни, оклеенные веселыми обоями в цветочек, начали давить, сжиматься. Воздух стал вязким, как кисель.

– Спасибо за ужин, мам.

Он вышел в прихожую. Обулся. Кеды налезли с трудом – руки дрожали. Схватил куртку – на улице, несмотря на духоту, могло быть свежо, или дождь пойдет.

Щелкнул замок.

Он вывалился на лестничную клетку, как из горящего танка.

Москва встретила его лиловыми сумерками и запахом надвигающейся грозы.

Юра шел быстро, почти бежал, не разбирая дороги. Мимо знакомых лавочек, мимо песочницы, мимо гаражей, где отец проводил выходные. Ему нужно было движение. Нужно было сжечь адреналин, который кипел в крови.

Он был зол.

Чертовски зол. Не на отца даже – на ситуацию. На этот барьер непонимания, который невозможно пробить словами. Как объяснить человеку из поколения победителей, человеку, привыкшему к четким и ясным категориям «фронт – тыл», «завод – дом», что мир сложнее? Что есть вещи, которые нельзя измерить тоннами чугуна или метрами ткани?

«Паяц… Паразит…» – эхом отдавалось в голове.

Он выскочил на Ленинградский проспект.

Город жил своей вечерней жизнью. Зажигались фонари, бросая желтые пятна на асфальт. Редкие такси с зелеными огоньками проносились мимо, шурша шинами. Парочки гуляли под ручку. Милиционер на перекрестке лениво помахивал жезлом.

Юра замедлил шаг.

Куда идти?

В 2024 году он бы пошел в бар. Заказал бы виски, сел в углу, уткнулся в телефон. Или поехал бы к другу, пожаловался на жизнь. Или снял бы номер в отеле, чтобы побыть одному.

Здесь у него не было ничего.

Ни денег (пара копеек в кармане не в счет). Ни паспорта (его паспорт лежал у родителей). Ни друзей, к которым можно завалиться в десять вечера с драмой (к Лёне? Смешно. К Свете? Не поймет, испугается). К Вершинину? Старик спит или читает, нечего его тревожить.

Он был абсолютно, стерильно одинок в этом огромном городе. Попаданец. Чужак. Человек без корней, привязанный только к этой семье, которая его сейчас отвергла.

Он дошел до Песчаной площади.

Здесь было тихо. Фонтан уже выключили, но вода в чаше еще рябила от ветра. Юра сел на холодный бетонный бортик.

Достал из кармана пачку сигарет «Ява» (купил тайком, на всякий случай, хотя курить бросил еще в той жизни). Чиркнул спичкой. Затянулся.

Дым обжег горло, ударил в голову легким головокружением.

Он смотрел на темные окна домов. Там, за занавесками, люди пили чай, смотрели телевизор, ругались, мирились. Жили. А он сидел здесь, как дурак, и жалел себя.

«А чего ты ждал? – спросил он себя жестко. – Что отец тебя в лобик поцелует? „Конечно, сынок, иди в актеры, будь нищим и свободным“? Он войну прошел. Он знает, что такое голод. Для него завод – это крепость. А ты ему предлагаешь замок на песке».

Пошел дождь.

Сначала редкие, крупные капли, шлепающие по асфальту как монеты. Потом – сплошная стена воды. Гроза, копившаяся весь день, наконец разразилась.

Юра не сдвинулся с места. Он сидел, мок, курил размокшую сигарету и чувствовал, как злость уходит. Смывается дождем. Остается только усталость и понимание.

Отец любит его. Как умеет. Как научила его жизнь. Он кричит не потому, что хочет сломать, а потому что боится. Боится, что сын пропадет. Что останется без куска хлеба в этом жестком мире.

«Я должен доказать ему, – подумал Юра. – Не словами. Делом. Я должен поступить. И стать таким актером, чтобы он пришел на спектакль и сказал: „Да, это работа. Это не кривляние“».

Он выбросил окурок в лужу. Встал.

Рубашка прилипла к телу. Вода текла с волос за шиворот. Холодно.

Пора домой. Другого дома у него нет. И другого отца тоже не будет.

Дождь, смывший с Москвы дневную духоту, к полуночи превратился в мелкую, назойливую морось. Город затих. Окна в домах погасли, превратив фасады пятиэтажек в темные крепостные стены, за которыми спали, видели сны и копили силы для нового рабочего дня тысячи людей.

Юра шёл домой.

Его кеды хлюпали при каждом шаге, рубашка прилипла к спине ледяным компрессом, а с козырька кепки, которую он натянул на самые глаза, стекали холодные капли. Но ему было всё равно. Физический дискомфорт даже помогал – он отрезвлял, сбивал градус внутренней истерики, возвращал в реальность.

Он шёл по пустынным улицам Сокола, и этот район, днем такой уютный и домашний, сейчас казался чужим. Декорации сменились. Вместо солнечной идиллии шестидесятых – нуар. Блестящий черный асфальт, желтые круги фонарей, в которых вилась мошкара, и тишина, нарушаемая только шумом его собственных шагов.

«А если он не пустит? – кольнула предательская мысль. – Если дверь заперта на цепочку? Что тогда? Ночевать на вокзале? Идти к Вершинину?»

Нет. Отец не такой. Он может орать, может стучать кулаком, но он не выгонит сына на улицу. Это не по-советски. Не по-людски.

Юра подошёл к своему подъезду.

Дверь была приоткрыта – кто-то подложил камень, видимо, проветривали подъезд от запаха кошек и сырости. Внутри горела тусклая лампочка под закопченным потолком.

Он начал подниматься по лестнице.

Первый этаж. Почтовые ящики с криво намалеванными номерами квартир. Запах жареной картошки, пробивающийся сквозь двери.

Второй этаж. Здесь жил алкоголик дядя Вася, и от его двери тянуло перегаром и старым тряпьем.

Третий этаж. Тишина.

Четвертый.

Юра остановился перед родной дверью, обитой коричневым дерматином с декоративными гвоздиками. Сердце колотилось где-то в горле. Он протянул руку к звонку, но замер. Звонить в час ночи? Будить маму, Веру?

Он осторожно нажал на ручку.

Дверь подалась бесшумно.

Не заперто.

Отец оставил замок открытым. Ждал.

Юра выдохнул, чувствуя, как с плеч свалилась бетонная плита. Он проскользнул в прихожую, стараясь не шуметь. Тихо прикрыл за собой дверь, щелкнул собачкой замка.

В квартире было темно и тихо, но тишина эта была не сонной, а напряженной, вибрирующей. И пахло…

Пахло не ужином. Пахло корвалолом – тяжелый, мятно-спиртовой дух, который всегда ассоциировался с болезнью и старостью. И сквозь него пробивался сизый, едкий запах табачного дыма.

Юра стянул мокрые кеды. Поставил их на газетку в углу. Снял куртку, повесил на крючок. Прошел по коридору на цыпочках.

Дверь в комнату родителей была закрыта. Дверь в детскую приоткрыта – оттуда доносилось ровное сопение Веры.

А на кухне кто-то был.

В проеме двери виднелся тусклый красный огонек. Он разгорался, освещая на секунду кончик носа и густые брови, и снова гас, растворяясь в темноте.

Отец не спал.

Юра замер на пороге кухни.

Павел Григорьевич сидел у окна, на табурете, ссутулившись. Он был в майке, его мощные, увитые венами руки лежали на подоконнике. Перед ним стояла пепельница, полная окурков – целая гора «бычков», смятых с остервенением.

Он смотрел в темноту двора.

– Пришел? – спросил он, не оборачиваясь. Голос его был хриплым, прокуренным, лишенным той звенящей ярости, что была за ужином. Просто усталый голос очень уставшего человека.룹– Пришел, – ответил Юра так же тихо.

– Мать спит, – сказал отец. – Валерьянки напилась и уснула. Извелась вся. «Где он? Что с ним? А вдруг хулиганы?».

В этих словах не было упрека, только констатация факта. Но Юре стало больно. Он представил, как мама металась по квартире, как пила капли дрожащими руками, как смотрела на часы.

– Прости, пап. Я не хотел. Просто… нужно было пройтись. Остыть.

Отец глубоко затянулся. Огонек папиросы осветил его профиль – резкий, словно высеченный из гранита, с глубокой складкой у рта.

– Остыл?

– Остыл.

– Ну, заходи. Чего в дверях стоишь. Воды налей. А то дыма тут… хоть топор вешай.

Юра прошел на кухню. Не включая свет, на ощупь нашел графин, налил воды в стакан. Выпил залпом. Вода была теплой, невкусной, но горло пересохло так, словно он бежал марафон.

Он сел на табурет напротив отца.

Между ними, в темноте, лежала та самая невидимая граница, которую они пытались нащупать весь вечер.

Отец затушил окурок. Долго давил его в пепельнице, крутил пальцем, словно хотел стереть в порошок.

– Я ведь почему орал, Юрка… – начал он глухо, глядя на свои руки. – Я ведь не потому, что мне завод этот нужен. Или план. Плевать мне на план. Я за тебя боюсь.

Он поднял глаза на сына. В темноте они блестели влажно и тревожно.

– Время сейчас… хитрое. Вроде тихо все, сыто. Магазины работают, кино крутят. А нутро у времени гнилое. Я это чую. Шкурой чую. Люди другими становятся. Мягкими. Принципов нет. Сегодня он друг, а завтра за карьеру продаст. А театр твой… это же змеиное гнездо. Там зависть. Там интриги. Там слабых едят.

Юра молчал. Он знал, насколько отец прав. Прав даже больше, чем думает. Он помнил девяностые. Помнил, как ломались судьбы, как народные артисты торговали сигаретами в переходах, как спивались гении.

– Я думал: дам тебе ремесло, – продолжал отец. – Токарь – он везде нужен. Хоть при коммунизме, хоть при царе горохе. Железо точить – это честно. Сделал деталь – получил рубль. Никому кланяться не надо. А ты… ты в пекло лезешь. Без бронежилета.

– Пап, – Юра подался вперед. – Я знаю. Я не маленький. Я понимаю, что там не рай. Что там зубами грызть надо. Но… если я не попробую, я себе этого не прощу. Я буду всю жизнь на заводе стоять и думать: а что, если бы? И возненавижу я этот завод. И тебя. За то, что не пустил.

Отец вздрогнул. Слово «возненавижу» ударило его.

– Не хочу я, чтобы ты меня ненавидел, – сказал он тихо. – Хватит с меня и того, что я сам себя иногда ненавижу. За то, что мало дал вам. Что квартиру эту государственную ждали десять лет. Что машину только к сорока купил, и ту подержанную. Хочется ведь, чтобы у детей лучше было. Легче.

– А мне не надо легче, пап. Мне надо мое.

Они помолчали. Тишина была плотной, густой, как дым «Беломора».

Отец потянулся за новой папиросой, но потом отдернул руку.

– Ладно, – выдохнул он. Тяжело, со свистом, словно выпуская воздух из пробитого колеса. – Упрямый ты. В деда пошел. Тот тоже, бывало, упрется рогом – трактором не сдвинешь.

Он посмотрел на Юру в упор.

– Договор такой. Я тебе не мешаю. Иди на свои экзамены. Поступай. Но если провалишься… или если вылетишь после первой сессии…

– То иду на завод. Сам. Без разговоров. К Петрову в бригаду.

– И в армию пойдешь, если призовут. Бегать не будешь.

– Не буду.

Отец кивнул. Медленно, весомо. Словно подписывал мирный договор после тяжелой, кровопролитной войны.

– Добро. Руки у тебя есть. Голова на месте. Может, и выплывешь. А если нет – завод никуда не денется. Он, брат, вечный.

Отец встал. Потянулся, хрустнув суставами. Огромная тень метнулась по стене, накрыв собой полкухни.

– Иди спать, артист. Завтра вставать рано. Тебе – репетировать, мне – страну кормить.

Он подошел к Юре, и на секунду его рука зависла над плечом сына. Юра замер, ожидая удара или объятия. Но отец просто коротко, сильно сжал его плечо – жест скупой, мужской, означающий больше, чем любые слова любви.

– И мать пожалей. Не доводи ее больше. Она у нас одна.

– Хорошо, пап. Спокойной ночи.

– Спокойной.

Юра вышел из кухни.

В своей комнате он упал на кровать, даже не раздеваясь. Сил не было. Эмоциональная пружина, сжатая до предела за этот вечер, наконец лопнула, оставив после себя опустошение.

Он лежал в темноте и слушал дождь за окном.

Конфликт не исчез. Пропасть между поколениями никуда не делась. Отец никогда до конца не поймет его тягу к театру, а он никогда не сможет стать тем простым, понятным «инженером с верным куском хлеба», которого хотел видеть в нем отец.

Но сегодня они построили мост. Хлипкий, шаткий, но мост. Они договорились уважать выбор друг друга.

Юра закрыл глаза.

Перед внутренним взором стояло лицо отца – освещенное красным огоньком папиросы, усталое, изрезанное морщинами. Лицо человека, который любит так сильно, что готов отпустить.

«Я не подведу тебя, батя, – подумал Юра, проваливаясь в сон. – Я стану таким мастером, что ты будешь мной гордиться. Даже если я буду просто стоять на сцене и молчать».

Дождь за окном убаюкивал, смывая следы тяжелого дня, смывая обиды, смывая страх. Завтра будет новый день. И новая битва. Но теперь он знал: у него есть тыл. Крепкий, надежный, пахнущий мазутом и «Беломором» тыл.

Глава 13

Суббота, двадцать восьмое июня, выдалась на редкость свежей. Ночная гроза, та самая, под которую Юра возвращался домой после ссоры с отцом, сбила пыль с московских тополей и наполнила дворы запахом мокрой коры и озона.

В семь утра двор на Соколе был пуст. Стол для домино, отполированный локтями местных пенсионеров до зеркального блеска, сиротливо мок под раскидистым кленом. Качели, на которых обычно висели гроздьями дети, замерли. Даже вездесущие голуби еще не начали свой утренний рейд по помойкам, а сидели на карнизах, нахохлившись, как серые горгульи.

Юра сидел на спинке скамейки, поставив ноги в «Ботасах» на сиденье (привычка из двадцать первого века, с которой он безуспешно боролся). В руках у него была тонкая книжка в серой обложке – Иван Андреевич Крылов. Басни.

Он готовился.

Первый тур, тот самый «штурм Измаила», когда он взял комиссию нахрапом, остался позади. Впереди маячил второй тур. И Юра, как опытный стратег (или как человек, считающий себя таковым), решил не менять победную тактику.

– «У сильного всегда бессильный виноват…» – произнес он вслух, обращаясь к пустой песочнице.

Голос звучал низко, с металлической хрипотцой. Он снова включил того самого «следователя НКВД». Холодного, циничного бюрократа, который подписывает приговор, не отрываясь от обеда.

– «Тому в Истории мы тьму примеров слышим…»

Ему нравилось, как это звучит. Весомо. Страшно. В этом была правда жизни, которую он, человек из будущего, знал лучше всех этих наивных советских граждан. Он знал, что справедливости нет. Что закон – это дышло. Что Волк всегда съест Ягненка, какими бы правами тот ни прикрывался.

Он повторил басню три раза. С каждым разом он добавлял все больше металла, все больше презрения в голос. Он оттачивал интонации, фиксировал жесты. Здесь – пауза. Здесь – тяжелый взгляд исподлобья. Здесь – сжать кулак.

Ему казалось, что он строит несокрушимую крепость.

– Мертвечина, – раздался голос за спиной.

Юра вздрогнул, чуть не выронив книгу. Обернулся.

У подъезда стоял Дима Воронов. Студент ГИТИСа, местный гуру и старший товарищ по драмкружку. Он выглядел как поэт-декадент, случайно забревший в спальный район: длинные волосы, черный растянутый свитер (и это летом!), в зубах – неизменная сигарета «Родопи».

– Привет, Дим. Ты чего так подкрадываешься?

– Я не подкрадываюсь, я иду в булочную за кефиром. Лечу похмелье духа, – Дима подошел ближе, сел на скамейку (нормально, не на спинку). – Слышал, как ты читаешь.

– И как? – Юра спрыгнул со спинки, ожидая похвалы. Все-таки он прошел первый тур с этим номером.

Дима выпустил струю дыма в небо. Посмотрел на Юру своими черными, глубоко посаженными глазами, в которых плескалась вековая печаль еврейского народа и усталость второкурсника театрального вуза.

– Плохо, Юра. Очень плохо.

– Почему? – Юра набычился. – Комиссии понравилось. Захава молчал. Этуш очки снял.

– Это было в прошлый раз, – спокойно парировал Дима. – В прошлый раз это было живое. Ты был на нерве, ты их ненавидел, ты боялся. Это рождалось здесь и сейчас. А сейчас ты что делаешь? Ты консервируешь.

– В смысле?

– Ты запомнил, где у тебя получилось удачно, и теперь пытаешься это повторить. Ты фиксируешь результат. «Ага, здесь я рыкнул – сработало. Значит, надо рыкнуть еще раз». Это смерть, Юра. Это штамп.

Дима щелчком отбросил окурок в урну. Попал.

– Самое страшное в профессии – это стать копией самого себя. Ты сейчас звучал не как живой человек, а как заезженная пластинка. С пафосом. С жирным таким, театральным нажимом. «Смотрите, какой я злой дядя». Не верю.

Юра молчал. Внутри закипала обида. Взрослое эго, которое и так страдало от нахождения в теле подростка, взбунтовалось. «Да что ты понимаешь, студент? Я жизнь прожил! Я знаю, как работает система!»

– А как надо? – спросил он сухо. – Каждый раз по-новому? Текст-то один.

– Текст один. А ты – разный. Сегодня солнце светит – Ягненок один. Завтра дождь – другой. Ты не интонации учи, Юра. Ты суть ищи. Ты сейчас Волка играешь, как будто ты уже знаешь, что съешь его. А ты не знаешь! Ты голодный! У тебя живот сводит! А ты стоишь, как сытый барин, и мораль читаешь.

Дима встал, поправил свитер.

– Ладно, не дуйся. Я тебе добра желаю. Если ты с этим «следователем» на второй тур придешь – тебя срежут. Второй раз шутка не смешная. Им глубина нужна, а не маска. Подумай об этом.

Он похлопал Юру по плечу и побрел в сторону булочной, шаркая стоптанными ботинками.

Юра остался один.

Слова Димы засели в голове как заноза. «Мертвечина». «Штамп».

Он посмотрел на книгу Крылова. Серый томик казался теперь не оружием победы, а кирпичом, который тянул его на дно.

К двум часам дня, когда Юра добрался до Староконюшенного переулка, жара снова взяла свое. Утренняя свежесть испарилась, уступив место душному, пыльному мареву. Асфальт плавился, тополя стояли недвижно, как часовые в карауле.

Квартира Вершинина встретила его привычным полумраком и запахом старой бумаги.

Константин Борисович был не в духе. Он сидел в своем вольтеровском кресле, обмахиваясь веером, сделанным из газеты «Правда», и напоминал старого, уставшего льва.

– Опоздал на две минуты, – буркнул он вместо приветствия. – Точность – вежливость королей и обязанность актеров.

– Трамвай встал, Константин Борисович. Авария на линии.

– Оправдания – удел слабых. Мог бы и пешком добежать. Ладно, не стой столбом. Что принес?

– Басню. Ту же. «Волк и Ягненок».

Вершинин поднял бровь. Кустистую, седую бровь, которая жила своей отдельной жизнью.

– Опять? Решил заездить классика до дыр? Ну-ну. Показывай. Удиви меня.

Юра вышел на середину комнаты. «Лобное место», как он его про себя называл.

Он помнил слова Димы. «Не играй результат». Но как не играть, если тело уже запомнило? Если мышцы лица сами складывались в ту самую, удачную гримасу?

Он набрал воздуха. Попытался сбросить «маску следователя». Попытался почувствовать голод, как советовал Дима.

– «У сильного всегда бессильный виноват…»

Нет. Не то. Голос предательски соскользнул в привычную колею. Он снова начал «давить». Снова включил низы. Снова начал чеканить слова, как монеты.

Он читал и чувствовал: не летит. Тяжело идет. Как телега по грязи.

Вершинин слушал молча. Он даже перестал обмахиваться газетой. Просто смотрел на Юру своими выцветшими, водянистыми глазами, и в этом взгляде читалась смертельная скука.

– «…Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать», – закончил Юра и замолчал, ожидая вердикта.

Пауза затянулась. Слышно было, как тикают ходики на стене и жужжит муха, бьющаяся о стекло.

– Все? – спросил наконец Вершинин.

– Все.

– Садись. Два.

Юра почувствовал, как кровь приливает к щекам.

– Почему два? Я же…

– Что ты же? – Вершинин отшвырнул газету. – Ты мне показал плохую пародию на самого себя недельной давности. Юра, это пошлость.

– Но на первом туре…

– Забудь про первый тур! – рявкнул старик так, что хрусталь в серванте звякнул. – Первый тур – это смотрины. Там смотрят на фактуру, на голос, на наглость. Ты был наглым – тебя взяли. На втором туре смотрят в душу. А там у тебя – пустота. Ты мне картонку подсунул. Раскрашенную, яркую, но картонку.

Вершинин встал, прошелся по комнате, опираясь на трость.

– Ты Волка играешь. Палача. Это легко. Зло играть приятно, оно эффектное. А ты мне Ягненка сыграй.

– Ягненка? – Юра скривился. – Жертву? Блеять жалобно? «М-м-м, не ешь меня, дяденька»?

– Вот! – Вершинин ткнул в него тростью. – Слышишь, сколько презрения? Ты презираешь свою роль. Ты считаешь Ягненка слабаком. А актер должен быть адвокатом своей роли. Даже если играет Гитлера. Или Чикатило. Или Ягненка.

– А что там защищать? – фыркнул Юра. – Он терпила. Пошел пить, нарвался на гопника, позволил себя съесть. Слабый.

– Слабый, говоришь? – Вершинин прищурился. – А ты представь. Жара. Тридцать градусов. Как сейчас. Ручей пересох. Ты идешь по лесу уже три дня. У тебя язык к небу прилип. У тебя в глазах круги плавают. Ты знаешь, что у ручья могут быть волки. Знаешь! Но ты идешь. Потому что если не попьешь – сдохнешь. Это не слабость, Юра. Это мужество отчаяния.

Старик подошел к нему вплотную. От него пахло старым табаком и лекарствами.

– Сыграй мне жажду. Не «хочу пить», а «умру, если не попью». Сыграй мне человека, который знает, что этот глоток может быть последним. Но он ему нужен больше жизни.

Юра молчал.

Задача перевернулась с ног на голову. Вместо привычной роли сильного, циничного хозяина жизни ему предлагали влезть в шкуру существа, которое стоит на краю гибели. Существа зависимого. Уязвимого.

Ему, режиссеру из 2024 года, привыкшему контролировать процесс, это было физически неприятно. Он не хотел быть уязвимым. Он построил броню из цинизма именно для того, чтобы никто не мог его съесть.

– Я не могу, – сказал он тихо.

– Не можешь или не хочешь?

– Не хочу. Мне это… противно. Я не люблю слабых.

– А ты себя вспомни, – голос Вершинина стал вкрадчивым, тихим. – Вспомни, когда ты был слабым. Когда тебя били. Когда тебя бросали. Когда ты стоял перед закрытой дверью и скулил. Было такое?

Юра закрыл глаза.

Было.

Развод. Год назад. Пустая квартира. Вещи жены в коробках. И тишина, от которой хотелось лезть на стену. Он тогда не был сильным. Он сидел на полу и выл, зажимая рот рукой, чтобы соседи не вызвали ментов. Он был Ягненком, которого сожрала жизнь.

Или тот момент, когда он очнулся здесь, в шестьдесят девятом. В чужом теле. В чужом времени. Без права голоса. Без права вернуться. Разве это не тотальная беспомощность? Разве он здесь не жертва обстоятельств?

– Было, – выдохнул он.

– Вот оттуда и доставай. Из этого шрама. Не из головы, Юра. Из кишок доставай.

Вершинин отошел к окну. Встал спиной к нему.

– Давай. Ягненка. С самого начала.

Юра стоял посреди комнаты. Ему было страшно. Снять броню – это страшно. Это значит обнажить нерв.

Он представил жару. Не московскую, а ту, внутреннюю. Пустыню. Когда ты идешь по выжженной земле, и впереди только миражи. И ты знаешь, что там, у воды, сидит Смерть. Но ты идешь. Потому что жажда жизни сильнее страха смерти.

Он опустил плечи. Руки повисли плетьми. Голова чуть наклонилась – не от унижения, а от усталости.

– «Ягненок… – начал он. Голос дрогнул. Не специально. По-настоящему. – В жаркий день… зашел к ручью напиться…»

Это был не голос подростка. Это был голос человека, который прошел через ад и просто хочет глоток воды.

– «И надобно ж беде случиться…»

Он говорил тихо. Без пафоса. Без театральных пауз. Он просто рассказывал историю своей фатальной невезучести.

– «Что около тех мест голодный рыскал Волк…»

Он увидел этого Волка. Не как врага. А как неизбежность. Как рак у сестры. Как развод. Как смерть. Волк просто был. И Ягненок это принял.

– «Ягненка видит он, на добычу стремится…»

Юра поднял глаза на Вершинина. Старик не оборачивался. Но его спина напряглась.

Юра продолжал. Теперь он говорил и за Волка тоже, но Волк изменился. Он перестал быть «следователем». Он стал стихией. Равнодушной, холодной силой, которая убивает не потому, что злая, а потому что таков закон природы.

– «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».

Эта фраза прозвучала страшно. Не угрозой, а констатацией. Приговором врача: «У вас четвертая стадия».

– «Сказал – и в темный лес Ягненка поволок».

Тишина.

Юра стоял, чувствуя, как по спине течет холодный пот. Его трясло. Он только что пережил собственную смерть.

Вершинин медленно повернулся.

Его лицо было серьезным. Морщины казались глубже обычного.

– Ну вот, – сказал он тихо. – А говорил – не можешь.

Он подошел к столу, налил воды в стакан.

– Пей. Заслужил.

Юра взял стакан дрожащей рукой. Вода расплескалась. Он пил жадно, глотая воздух, как тот самый Ягненок.

– Это было… больно, – признался он, ставя стакан.

– Искусство – это всегда больно, Юра. Если не больно – значит, ремесло. Сегодня ты был художником.

Вершинин сел в кресло, тяжело опустившись на подушки.

– Запомни это состояние. Эту «память чувств». На втором туре ты должен выйти именно с этим. Не с наглостью. А с этой обнаженной кожей. Они там, в комиссии, садисты. Они любят, когда абитуриент сдирает с себя кожу.

Юра кивнул. Он чувствовал себя опустошенным, выжатым, но странно легким. Словно нарыв, который мучил его с самого попадания в прошлое, наконец вскрылся.

– Иди, – махнул рукой Вершинин. – Мне надо отдохнуть. Ты меня утомил сегодня. Вампир.

– Спасибо, Константин Борисович.

Юра вышел из квартиры.

На лестнице он прислонился к прохладной стене. Ноги подгибались.

«Два полюса, – подумал он. – Я был Волком. Теперь я был Ягненком. Теперь я целый».

Он начал спускаться вниз, в московский зной, чувствуя, как внутри него рождается что-то новое. Что-то настоящее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю