355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильвен Жюти » Запах высоты » Текст книги (страница 2)
Запах высоты
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:26

Текст книги "Запах высоты"


Автор книги: Сильвен Жюти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Через два часа появился Клаус. Он взял с собой Ауфденблаттена, сторожа Кутэ и юного носильщика из Шамони, из плетеной корзинки которого выглядывали сухие дрова. Он предупреждал, что мне не придется заботиться о припасах. Мы пообедали хлебом, салом и сыром, запив все это флягой вина.

В разгар дня к нам присоединился Георг Даштейн; с кожаной котомкой за плечами, в черной кепке и с трубкой в зубах он больше походил на обычного туриста, чем на того, кем был на самом деле: несравненного покорителя вершин, никогда не берущего с собой проводника.

Четвертый член экспедиции примкнул к нам под вечер. До меня доходила его репутация, и я уже знал, что он – один из приверженцев того суперальпинизма, какой с недавних пор практикуется в Восточных Альпах, а журнал клуба альпинистов представлял его как «специалиста по восхождениям на самые невероятные вершины». Будучи совсем юным, он уже ходил первым в связке. Я, конечно же, ожидал увидеть экзальтированного, упрямого и легковесного субъекта, которого не интересует ничто, кроме опасности. Я попытался затронуть эту тему, разговорившись с Клаусом до его прихода.

– Могу представить себе, что вы о нем думаете, – ответил он. – Но, полагаю, наш юный герой вас изрядно удивит. Если кому-то из нас удастся достичь вершины, поверьте мне, это будет именно он. Вы знаете, он еще и великолепный лыжник. Кстати, как вы считаете, надо ли нам захватить с собой лыжи?

Его похвала успокоила меня только наполовину; я усмотрел в ней подозрительно много немецкой спеси.

С приходом припозднившегося Германа фон Баха дрожащий луч слабого фонаря высветил образ существа, с первого взгляда показавшегося мне воплощением человеческого совершенства: прекрасный, спокойный, почти робкий; воспитанный юноша, студент и философ, он отлично знал французскую литературу XVIII века, ту самую, которая была и моим увлечением (хотя я все же медиевист); помню один из наших с ним разговоров – а их было много – о принце де Лине [6]6
  Возможно, речь идет о Шарле Жозефе де Лине (1735–1814), маршале Франции, государственном деятеле и писателе. В 1787 г. побывал в Крыму в свите Екатерины II, опубликовал «Крымские письма».


[Закрыть]
и счастливой выразительности его стиля, в котором он сообщил мне – к моему величайшему стыду, ведь я, француз, страстно влюбленный в историю альпинизма, не знал об этом! – что, воодушевленный восхождением на Монблан, принц долго переписывался с Орасом Бенедиктом де Соссюром. [7]7
  Орас Бенедикт де Соссюр (иначе Горацио-Бенедикт) – швейцарский естествоиспытатель, идейный основатель альпинизма, вдохновитель восхождения на Монблан, куда 7 августа 1786 г. впервые поднялись двое швейцарцев: доктор Мишель Паккар и проводник Жак Бальма.


[Закрыть]
Но разве можно сегодня писать такое о Германе фон Бахе – теперь, когда он погиб, а его народ покрыт во Франции всеобщим позором? Он был разносторонним человеком и многим интересовался, но не стоит усматривать в его изысканиях один только талант или честолюбие. Он знал столько вещей и умел – так удивительно по-особому и в свойственной только ему манере – рассказывать обо всем, извлекая всегда самые неожиданные заключения, и, однако, попав под его обаяние, мы не могли не согласиться с ним; у меня порою возникало впечатление, что если он бывал иногда рассеян и не слишком прислушивался к чужим словам, то потому лишь, что вопросы, которые нас занимали, им самим были давно уже обдуманы и решены, и он ушел далеко вперед, на другие континенты – или высоты, – никем еще не исследованные. Он почти всегда играючи перешагивал через трудности, перед которыми мы останавливались, и делал это всегда с властным изяществом. Говоря по правде, никогда еще мне не встречался человек, подобный ему: он был словно увенчан нимбом, сиянием света, но не святости. Хотя лучше бы мне помолчать – в нынешних обстоятельствах чем громче мои славословия, тем сильнее очернит это его память.

В тот самый вечер за ужином – суп в консервных банках «Fortnum amp; Mason», холодное мясо, овощные консервы, сыр яблоки и шампанское, которое мы пригубили, чтобы отметить нашу встречу, – Клаус, не знаю почему, затронул вопрос «рабочего языка».

– Как вам известно и как я хотел с самого начала, эта экспедиция – интернациональна. Я – австриец, Герман – немец, господин Даштейн – британский подданный, – я не ошибаюсь, мсье Мершан? – а мсье Мершан – француз.

Тогда я еще не знал, что Георг Даштейн был сыном немецкого еврея, социалиста, высланного из страны за подрывную деятельность. Этот намек на изгнание мог бы сильно его ранить; но Даштейн промолчал, ограничившись просто кивком согласия. Мне понравились его сдержанность и достоинство. Он работал инженером в горных шахтах Уэльса.

– Должно быть, к нам на месте присоединится еще il conte [8]8
  граф (um.).


[Закрыть]
Габриеле Ди Стефано, консул Италии, проживающий в Калькутте. Он альпинист далеко не первого ряда, но его знание Индии могло бы облегчить нашу задачу; он – любитель big game [9]9
  большаяигра (англ.).


[Закрыть]
и однажды уже приближался втайне к району нашего будущего похода. Хотя, говоря по правде, ему пришлось бежать оттуда: он едва вырвался от шайки дакоитов, с которыми нам, возможно, приведется посчитаться. Поэтому я уверен, что мы сможем воспользоваться небольшим гуркхским эскортом Пятого полка карабинеров, кроме того, некоторые из них – горцы, они – хорошие альпинисты; и как вы, несомненно знаете, один из местных уроженцев, Кабир Буракотхи, поднимался на Монблан вместе с сэром Мартином Кривеем. [10]10
  Уильям Мартин Конвей – английский ученый, путешественник, альпинист; в 1892 г. организовал экспедицию в район каракорумских восьмитысячников. Он разведал пути подхода к ним и предпринял попытку восхождения на вершину Балторо-Кангри (7312 м). В этом-штурме участникам экспедиции удалось достичь высоты 6890 м.


[Закрыть]
Сверх того, у нас будут два проводника родом из Валэ, оба они вам известны, по крайней мере вы должны знать их репутацию: Алоис Им Хоф и Петер Абпланалп; и еще один, третий швейцарец из Вальдо Максимин Итаз. Кроме того, следует отдавать себе отчет, что нам придется иметь дело с чиновниками Индийской империи, с солдатами-гуркхами и с кули, а я до сих пор не знаю, на каком диалекте они изъясняются. Как видите, нам предстоит решить очевидную лингвистическую проблему. То, что я сейчас говорю по-французски – в честь нашего гостя мсье Мершана, – не должно предопределить нашего решения. Все мы более или менее сносно объясняемся на двух-трех языках. Если опираться на большинство, следовало бы выбрать немецкий; но, боюсь, ни мсье Мершан, ни граф Ди Стефано его не знают. Если придерживаться логики, стоит выбрать язык, которым владеет каждый из нас, то есть английский или французский. Прибавлю, что все наши проводники понимают по-французски, Итаз имеет еще смутное понятие об английском, а Абпланалп, если не ошибаюсь, совсем его не знает. Однако, как только мы приедем в Индию, нам понадобится английский. Нельзя рассчитывать, что там нам удастся отыскать переводчика с немецкого. Или с французского, – добавил он, – поворачиваясь ко мне. – И мне кажется, документы экспедиции должны быть составлены на одном языке.

– Вы, профессор, – произнес Герман фон Бах, – похоже, забыли язык, который известен всем нам. На каком языке, профессор, вы переписываетесь со своим литовским коллегой, о котором вы нам только что рассказывали?

– По-латыни, разумеется.

– Разумеется. И я, конечно же, читал Декарта и Лейбница на латыни, так же как мсье Мершан защищал свою диссертацию о Бретани на латыни, да и господин Даштейн, я полагаю…

Впервые нарушив молчание, Даштейн прервал его речь – так резко, что это граничило с нетерпением:

– Напрасно полагаете. Моя работа была совершенно прозаична. И все же я действительно знаю латынь. Но вы забываете: наши проводники понимают по-латыни не больше двух-трех слов из «Отче наш», ведь они, все трое, католики. А уж гималайские кули ее вообще не знают. Я предлагаю говорить между собой по-английски, так как мы все его понимаем, а с проводниками беседовать на том языке, которым они владеют лучше всего. Хотя, говоря начистоту, я нахожу этот вопрос надуманным.

Он был прав: Клаус старался разложить все по полочкам пытался, как говорится, «расщепить волосок на четыре части». А фон Баху были присущи некоторая манерность и вкус к парадоксам; они составляли часть его шарма и подталкивали его идти наперекор общепринятому мнению; причем как мне представляется, его не слишком заботил поиск истины, скорее ему нравился рыцарский дух, рождавшийся в споре идей, и, так сказать, педагогическое воодушевление при обмене доказательствами и возражениями.

– Знаете ли вы, – со смехом сказал мне Герман фон Бах, когда позднее я позволил себе слегка упрекнуть нашего руководителя, – что китайцы на самом деле расщепляют волосок на четыре части, чтобы их кисточки для письма были одинаковой толщины? А известно вам – возвращаясь к нашему лингвистическому разговору, – что Томасу Мэннингу, первому англичанину, посетившему Лхасу в 1811 году, пришлось прибегнуть к латыни, чтобы поговорить с китайцем? Тот учился в Пекине у иезуитов… Видите, мое предложение было не так уж глупо.

И задумчиво добавил, что латынь могла бы стать превосходным языком международного общения, потому что ни один народ на нем больше не говорит и никто не сможет объявить себя его хозяином.

На следующий день мы впятером совершили восхождение на пик Верт. Я шел в связке за Германом фон Бахом; он старался не прибегать к ненужному риску и вел нашу цепочку суверенностью, опытом и осмотрительностью бывалого проводника, всякий раз находя наилучший проход и удвоив предосторожность при спуске кулуаром [11]11
  Кулуар – от фр.«коридор»: углубление на склоне горы, возникающее под действием текущей и падающей воды, может достигать ширины нескольких десятков метров, часто простирается на всю высоту склона и в зависимости от времени года и ландшафтных условий бывает заполнен снегом, фирном и льдом. Это – естественный путь схода камнепадов и лавин. Дно кулуара часто прорезано желобом.


[Закрыть]
Уимпера, почти лишенного снега в это время года. Неужели это он – герой того сумасшедшего и так никогда и не повторенного одиночного восхождения на Пратиборно? Клаус, несомненно, прав: фон Бах – сильнейший из нас. За нами шел Ауфденблатген, который вел Клауса и Даштейна, почти не выпускавшего изо рта своей трубки. Труднее всех приходилось Клаусу; впрочем, он сам признал это с удивившим меня смирением, извинившись за то, что задержал нас; на самом-то деле мы двигались с хорошей скоростью: вышли в час и вернулись в приют к десяти. А для Даштейна, похоже, веревка, связавшая его с Клаусом и Ауфденблаттеном, была только данью условности. Но когда понадобилось пересечь северный склон по языку чистого льда, под чернеющим отвесом скалы Гранд-Рошез, он, не дожидаясь ничьих просьб, туго натянул веревку – так, чтобы Клаус чувствовал опору и сверху, и снизу. Для Даштейна тоже все здесь было привычно, он чувствовал себя как дома. Без сомнения, мы – хорошая, очень хорошая команда.

И еще не стоит забывать о троих проводниках. Клаус не пригласил их, но они, наверно, были заняты другой работой или заканчивали пахоту в своих деревнях.

Спуск был чудесным. Это был один из тех волшебных осенних дней, когда воздух настолько чист, что хочется плакать, а острые иглы гор Шамони так близки, что казалось, до них можно дотронуться рукой, если не боишься обрезаться. Гора принадлежала нам одним, и условия для этого времени года просто идеальны: держался мороз, трескучий сухой мороз, схвативший льдом камни, обычно всегда готовые осыпаться под ногами, если только снег не мешал. В других обстоятельствах подъем на Уимпер в это время года был бы чистым безумием, но фон Бах, настоявший на выборе этого маршрута, угадал верно. Как всегда.

Проходя коридор по очень широкой трещине, прикрытой пластами рыхлого снега, едва державшегося на скальной плите, Даштейн пробил снежный мост, пролетел вниз пять метров и упал в пропасть. Мы даже не успели спросить его, что с ним, как услышали его смех, а это с ним редко случалось. Вместо того чтобы просить нас о помощи и поскорее выбираться наверх, он попросил немного обождать. Мы не слишком настаивали: было еще рано, однако мимо нас по кулуару Уимпера, воронкой нависшего над нами на высоте четырехсот метров, уже прогрохотало несколько камней, а мы застряли в узкой впадине! Раздался какой-то неясный шум, потом Даштейн захотел, чтобы ему сбросили веревку, и поднялся наверх с разбитым ледорубом и великолепным куском дымчатого кварца. Это был добрый знак.

Я опускаю наши приготовления: дни тянулись однообразно и скучно, а рассказывать о них было б еще скучнее. Опускаю подробности отплытия из марсельского порта и милосердно избавлю вас от пересказа речи президента клуба альпинистов, которую он счел подходящей для подобного случая; год спустя интернационализм, во всеуслышание провозглашенный им в той речи, будет стоить ему места.

Плавание показалось мне долгим, и я убивал время, сидя за чтением в своей каюте. Я захватил с собой книгу Фрешфилда о Канченджанге, [12]12
  Дуглас Фрешфилд – англичанин, президент Королевского географического общества; руководил последней в XIX в. попыткой восхождения на восьмитысячник Канченджангу (1899 г.); участникам его экспедиции удалось подняться на северо-восточный гребень вершины. В альпинистском мире это было признано значительным достижением. Он же в 1868 г. ходил на Эльбрус, совершил первое восхождение на Казбек.


[Закрыть]
хотя сомнительно, чтобы его опыт или опыт других классиков мог бы сравниться с тем, что нас ожидало. Чтобы чем-то занять себя и не потерять дорогой мне привычки к интеллектуальному труду – вроде бы я уже говорил читателю, что моя специальность – средневековье? – я развлекался, придумывая продолжение незаконченного «Романа о Рейнберте»: после поединка с Инартом де Сиянсом, племянником отца Иоанна, Рейнберт продолжил странствие и двинулся на Восток, думая найти там волшебное королевство…

Я присоединялся к остальным только под вечер. Проводники-щвейцарцы, так же как и я, нечасто покидали свою каюту, и по тем же самым причинам: они не слишком любили море. Абпланалп и Им Хоф иногда выходили на палубу раскурить трубочку, но быстро уставали смотреть на широкую морскую гладь, где не за что было зацепиться взгляду; а Итаз, напротив, проявил большой интерес к морской жизни и выспрашивал у матросов подробности всех маневров. Клаус же все время был погружен в свои расчеты, писал письма, сверял те скудные карты, которыми мы располагали, составлял планы и мечтал о Сертог – так, как другие грезят о недостижимой комете. Даштейн тоже много читал: похоже, он увлекался сэром Ричардом Бартоном [13]13
  Возможно, имеется в виду Ричард Френсис Бартон (1812–1890) – английский писатель и путешественник, переводчик Камасутры.


[Закрыть]
и взял с собой несколько его книг.

А вот наш гений фон Бах, как оказалось, не выносил морской качки! Он болел всю дорогу, и должен сказать, один-единственный раз за все то время, что я провел рядом с ним до его гибели, я видел, как он сдается, не в силах побороть непреодолимые обстоятельства. Но самым удивительным для меня открытием стало то, что фон Бах был религиозен и даже ревностно соблюдал обряды. Он ежедневно посещал часовню, устроенную на верхней палубе. Молил ли он об избавлении от морской болезни? И на каком языке он молился: по-латыни или по-немецки? Я, разумеется, воздержался оттого, чтобы задавать ему столь неуместные вопросы.

Наконец в один прекрасный вечер мы добрались до Калькутты.

В морском путешествии есть нечто особенное, то, что невозможно ни в каком другом. Мы отплывали из Франции а причалили на Востоке. Меж тем в пути не произошло решительно ничего интересного, если не считать Суэцкого канала, мнения о котором у нас разделились. Клаус, фон Бах и Даштейн дышали воздухом современности, и Канал представлялся им великолепным воплощением технического прогресса, призванного служить счастью человечества. Я же, напротив, усматривал в нем духовное деяние, корни которого уходят в традиции прошедшего: он был для меня прошлым свет от которого все еще мерцает в далеком будущем, или скорее, неизбежно неверным отблеском этого прошлого 1 как и любые человеческие действия, исполнение которых поневоле искажено и которыми человечество неосознанно мостит дорогу к собственной гибели. Они не поняли бы меня – да разве сам я мог понять это прежде, до моего одинокого возвращения? – скажи я им, что, пытаясь покорить Сертог, мы тоже были поневоле вовлечены в таинственное приключение, исход которого скрыт от нас непроницаемой завесой, как было с Лессепсом, [14]14
  Фердинанд де Лессепс (1805–1894) – французский дипломат, инженер, автор проекта и руководитель успешного строительства Суэцкого канала; член Французской академии и других научных обществ; позже с его именем был связан скандал, разразившийся из-за краха возглавляемого им акционерного общества «Панама», организованного для сбора средств на строительство Панамского канала.


[Закрыть]
прорывшим этот Канал: так же как он, мы стремились исполнить задачу завершениямира, и с такой же наивностью… Они, разумеется, не поняли бы меня, даже если б я стал рассказывать им, как Анфантен, [15]15
  Анфантен Бартелеми Проспер (1796–1864) – французский социалист-утопист, ученик и последователь Сен-Симона. Анфантена привлекала идея Сен-Симона о «новом христианстве»; после смерти Сен-Симона он возглавил течение, которое постепенно выродилось в «церковь»; создал трудовую общину, где пытался осуществить идеи совместного труда и свободной любви. Анфантен возводил чувственность в культ, настаивая на том, что только через реабилитацию женского тела лежит путь к подлинному освобождению женщины. Анфантен доказывал, что нужна «новая церковь» во главе с первосвященной парой: Жрец и Жрица, которые будут руководить делом освобождения женщины. В результате он попал под суд и отбыл год в тюрьме «за оскорбление нравственности». За ним навсегда закрепилась слава проповедника идеи «общности жен». В дальнейшем участвовал в инженерных работах в Египте (одним из первых выдвинул проект Суэцкого канала), был директором ж.-д. линии Париж – Лион.


[Закрыть]
истинный вдохновитель идеи строительства Суэцкого канала ходил со своими учениками по улочкам Константинополя и искал Женщину-Мессию с целью «обнаружить наилучший способ установить сообщение между Суэцем и Средиземным морем и так соединить Индию с Европой». Нет, они не поняли бы меня, скажи я им, что в действительности наше восхождение на Сертог – последняя капля, которая должна была влиться в это объединение… Константинополь, кроме своего греческого имени, называется «Истамбулом», что значит «город». Наша вершина тоже имела другое имя – «Шангри», иными словами – просто «гора». Мы же не надеемся ни на Бога, ни на Город, ни на Женщину, ни на Мессию, у нас – другие упования: Природа и Наука; и чем больше я размышляю над этим, тем чаще мне кажется, что в этом – единственное различие между нами, и оно со всей очевидностью показывает, каков будет наш конец.

Наше путешествие по Индии до раздражительности ничем не отличалось от тех, бесчисленные описания которых всем известны – вплоть до самых пустяковых подробностей. И только одна особенность удержалась в моей памяти – ловушка, в которую я попал, – запахи Востока, взявшие меня в плен и до конца не выпускавшие из своих сетей: они преследовали меня до самой вершины и лишь там, на горе, где мы остались отрезанными от всего мира, они постепенно истаяли, сменившись неуловимым запахом высоты.

Возвращение было совсем иным: меня терзали тяжесть случившегося несчастья и удушливая жара. Я страдал как запертый в клетке зверь: на моих распухших ногах висел чудовищный груз бинтов, а на душе – груз ужасных воспоминаний, и больше всего меня мучили вопросы, ответы на которые – как я знал – мне никогда не найти. Корабль стал для меня передышкой, вневременьем, которое я постарался употребить для своих заметок, хотя душевный разлад и состой ние моего здоровья никак не способствовали их написанию, Я вернулся в Париж, и едва я, покинув клинику доктора Ледюка, который так превосходно подлечил меня – у него за войну накопилась достаточно широкая практика по ампутированию конечностей и лечению обморожений, – открыл свои чемоданы, как запах Востока тут же всплыл на поверхность, будто погребенное в них воспоминание, и пока я писал дневник, он медленно плавал по комнате, смешиваясь с запахами камфары и марганцовки, которыми я смазывал свои язвы – последствия обморожения и начинавшейся гангрены… Теперь он, конечно, давно исчез, побежденный другими запахами, и однако каждый раз, стоит мне только подумать о Сертог и о моих погибших товарищах, как он опять обволакивает меня, словно никуда и не уходил, и это так —

…Будто я все еще не вернулся

Уго рассматривает старые, очень старые фотографии; эту надпись карандашом под одной из них. На ней сняты все члены международной экспедиции на Сертог в 1913 году. Клаус с аккуратно подстриженной бородкой деревянно выпрямился и широко распахнул близорукие глаза. Справа от него – Герман фон Бах, сияющий ангельской улыбкой на прекрасном лице. Уго усмехается: все, кто пишет об истории альпинизма и о нем, Германе, используют одно и то же выражение – «лицо прекрасного ангела»; интересно, думает Уго, а какое определение они подберут для меня? Угрюмый медведь?

Мершан сидит в центре, похоже, его застали врасплох: у него оторопевший, слегка взъерошенный вид, очков нет, и он щурится в объектив, стараясь получше разглядеть камеру. Рядом, скрестив ноги, расположился Даштейн – борода, трубка в зубах, спокойный взгляд. Трое проводников стоят сзади, у всех – усы, и только один Им Хоф носит еще и бороду. Абпланалп держит в руках свою шляпу. На шее у всех троих – какое-то подобие галстука. На заднем плане можно различить палатки.

Оттиски фотографий Уго прислали из «Oesterreichische Forschung für Ausländische Bergsteigerische Exploration». Подпись на французском сделана, несомненно, Мершаном.

Именно он после войны передал эти снимки в австрийский клуб альпинистов; так было принято, но в то время и в тех скандальных обстоятельствах, которыми сопровождалось его возвращение, поступок обошелся ему дорого: из французского клуба его исключили. Снимки весьма посредственны и частично испорчены, пластинки, с которых они печатались, пропали во время Второй мировой, а подробности этой пропажи никого уже не волнуют: ни Уго, ни «Австрийский исследовательский фонд дальних альпинистских экспедиций». Уго интересуют горы, а не история. Тревоги и несчастья людей его не касались, не его это дело. Во всяком случае, он так думал.

И тем не менее от этих фотографий Уго было как-то не по себе. Он никак не мог почувствовать их близкими себе по духу: эту альпинистскую шатию будто вчера повязали; они походили на беглых каторжников, которых поставили перед тюремным фотографом сразу после поимки. Дурно выбриты, дурно одеты, физиономии висельников, тяжелый и одновременно какой-то размытый взгляд (вероятно, эффект плохой выдержки) – у всех, кроме Даштейна, ближе других знакомого с искусством фотографии (кстати, спросил вдруг себя Уго, как это он очутился на снимке, ведь это он обычно стоял за штативом. Поручил работу Полю Джиотти?). Никто бы неостановился подобрать этих оборванцев, вздумай они путешествовать автостопом; им гроша бы ломаного не дали» побирайся они на улице. Можно ли вообразить себе этих грязных и, наверное, скверно пахнущих людей (нет, немедленно поправился Уго: конечно, вряд ли они мылись – как бы они это сделали? – но на морозе запахи исчезают), можно ли вообразить, как они пьют шампанское и едят с серебряной посуды на высоте пяти тысяч метров?

Однако Уго знал, как обманчивы старые снимки – почти так же, как совсем новые. Ему иногда случалось перелистывать собственные свои книги двадцатилетней давности, и он сам выглядел на них старомодным и обносившимся, хотя всегда тщательно следил за своими костюмами. Всегда так: вышедшая из моды одежда кажется помятой, тесной и плохо сшитой. Это очень просто: и вот они уже похожи на стариков, морщинистых, сутулых, с дрожащими ногами. Уго внезапно пришла на ум одна фотография, не из тех, где он снят в горах, а свадебная: он был уверен, что его новехонькие безупречные брюки клеш имеют теперь на ней такой же отвратительно поношенный вид. Пакистанцы, летевшие вместе с ним в самолете, были одеты в точно такие же – двадцать лет спустя. Нет, это не смешно, подумал Уго. Они – люмпены Эмиратов, а он – представитель героической элиты индустриального мира. Его подвиги – пример для школьников из дорогих лицеев и для выходцев этих лицеев, тех, кто властен принимать решения и всегда уверен в собственной значимости; равно как и для безработных, неудачников и тех, кому еще только предстояло скатиться вниз: отвага, самоотверженность, предприимчивость, дух новаторства и так далее, и так далее – все эти фальшивые ценности, все эти волшебные громкие слова, в которые, конечно, должны верить будущие чиновники, карабкаясь вверх и безжалостно давя остальных, чтобы выжить (не произноси они подобных слов, их, вероятно, мучила бы совесть, а упреков совести надо избегать – просто потому, что, действуя без стыда и совести, ты действуешь более эффективно); и тем, кого они давят, тоже нужна вера, чтобы не слишком бунтовали, – а он, Уго, был воплощением всего этого. Ему это известно; не то чтобы он как-то особенно этим гордился, но он знает, что это так. Впрочем, наверно, даже сидящие рядом с ним пакистанцы верят в те же самые ценности, но все они однажды рухнут, потому что ими торгуют вразнос, как менялы на рынке; они не существуют сами по себе, как та, единственная, Непреходящая Ценность – как Бог, о котором когда-то давным-давно рассказывали ему родители и его zio[16]16
  дядюшка (um.).


[Закрыть]

Да, конечно, уметь задавать себе вопросы – это привилегия.

Уго, как часто случалось с ним не в горах, пребывал теперь в мрачном настроении, и его одолевали угрюмые мысли. Он летел в Париж. Ему там придется подписывать свою последнюю книгу и встречаться с несколькими журналистами из специализированных изданий, а главное, с кем-то из крупного еженедельника – местного варианта «Штерна», как объяснила его секретарша. Во Франции в отличие от Италии и немецкоговорящих стран им интересовалась практически только специальная пресса, и это начинало его раздражать, потому что он считал ее весьма посредственной. Такой же посредственностью он считал и «Штерн», и его аналоги по всему миру, и, хуже того, эта посредственность как раз и проистекала от «больших профессионалов», в противоположность той, которая сохраняла налет любительства, – но он по крайней мере предпочитал посредственность «Штерна». Пресса обожает общие места. Уго благодаря прессе давно уже сделался общим местом, именем, к которому тотчас прилипали одни и те же эпитеты, вроде «лица прекрасного ангела», неизменно связанного с Германом фон Бахом, немецким альпинистом, годы жизни: 1889–1913. Это обеспечивало ему известность, достаток и возможность делать почти все что угодно, но в глубине души он ненавидел этот портрет, тем более лживый, что при встрече с очередным журналистом ему приходилось каждый раз притворяться, будто он верит, что этот каталог банальных стереотипов и есть его подлинная сущность и ничего большего вне этого портрета не существует.

Ему предстоит еще встречаться с кем-то из своих знакомых альпинистов, которых он не уважал: французы в Гималаях умеют только красно болтать языком. А те редкие, дружбой которых он дорожил, уже мертвы.

Уго знает: он – из породы тех, кто выживает. Список его гималайских восхождений не с чем сравнивать лишь потому, что остальные альпинисты его поколения, равные ему по силе, уже погибли или давно забросили альпинизм.

Уго почти завидует им, и в этом кроется еще одна причина его раздражения: он все меньше и меньше ценит жизнь. Он уже почти мечтал походить на людей, запертых рядов с ним в одном самолете, на своих соседей по камере: вон чиновники листают свои папки, иммигранты летят на какую-то стройку, аферисты, журналисты, коммерсанты, туристы, возможно, наркоторговцы, все они – часть этого мира, его мейнстрим, пленники реальности, которая ему, Уго, кажется такой пугающе нереальной; а тем временем самолет уже пролетает над Альпами, и он без труда узнает каждую вершину, пока пассажиры, восхищаясь этим зрелищем, издают радостные возгласы, путая Титлис с Монбланом. Сейчас зима, но северные склоны заметно обнажены. Уго заглядывает в записную книжку: потом надо будет заехать в Шамони на коллоквиум Национальной школы горнолыжного спорта и альпинизма по «актуальным проблемам гималаистики: загрязнение окружающей среды и пути решения данной проблемы». Его настойчиво упрашивали прибыть туда, разве он – не величайший альпинист из еще живущих? Уго не нужен этот коллоквиум, но он никогда не ходил на Дрю [17]17
  Дрю – гора в Альпах.


[Закрыть]
по прямому американскому маршруту и уже подумывал, не стрит ли, показавшись на конференции, потихоньку улизнуть с нее и подняться на Дрю в одиночку.

Разумеется, не для того, чтобы увеличить счет своих достижений: Уго в этом не нуждался. Еще менее он желал бы произвести впечатление на кого бы то ни было, тем более что теперь этот маршрут, даже если идти по нему зимой и в одиночку, для того не годился – особенно если вспомнить о внушительном списке его славных регалий. Просто Уго искренне любит горы; любит эту живую связь с горой, прикосновение к бесконечно изменчивой плоти земли, подъем по каменной стене, каждый метр которой не похож на предыдущий, и каждый следующий шаг наверх преобразует мир, ограничивая зрение одной вертикалью, что тянется ввысь, продолжая и расширяя его, однако не открывая легких путей вперед, будто загадывая загадку выбора, которая передается от вершины к вершине, сохраняя все свое волшебство; и сейчас, глядя сквозь стекло иллюминатора, как они проплывают под ним внизу, – он узнает их всех, одну за другой: за Менх встает Рэтикон, Херфистен, Титлис, дальше – Финстераахорн, Эйгер и Юнгфрау – и в нем рождается желание опять вернуться туда, вернуться и освободиться, снять с души эту тяжесть.

Уго – сорок пять, но он чувствует, что способен еще на многое. Это – одна из его сильных сторон: умение точно оценить свои возможности. Один раз, один-единственный раз он ошибся – и как раз там, в Шамони.

Уго памятен его первый приезд в Шамони, хотя прошло уже четверть века. Он ходил в связке с Бонэ – проводником, за которым приударяла одна девица, непременно желавшая пойти с ним в горы зимой. Странная мысль для того времени, тогда она еще повергала в ужас, это был пес plus ultra [18]18
  «дальше некуда» (лат.),то есть предел, крайняя степень чего-либо, высшая граница.


[Закрыть]
альпинизма, навсегда изменявшая человека граница, перейдя которую никто не возвращался прежним. Бонэ попросил Уго отговорить девушку: придумать для нее байку о восхождении на Швейцарские Альпы зимой и расписать ужасы подъема по северному склону Гросбитхорн. [19]19
  То есть подъема на «толстый рог» (от нем.).


[Закрыть]
Уго не видел той девушки, ничего не знал о ней и не понял подвоха, но Бонэ и другие французы смеялись над этим целую неделю. Позже Бонэ объяснил ему игру слов в этой скверной шутке. А потом Уго отправился искать прямой маршрут на северный склон Гран Пилье Д'Англь, Большого Столпа, – один и зимой. Когда погода испортилась, он поначалу пережидал, скорчившись в какой-то трещине. Но метель все не кончалась, и, промучившись три ночи подряд в ненадежном укрытии, он понял, что надо уходить: запасы его почти истощились, а силы таяли. И ему удалось вернуться в Шамони через девять дней после начала своей одиссеи, тогда как все уже считали, что ему крышка – но в этом narrow escapeон так близко увидел свою смерть, что ему многое открылось. В частности, то, что в минуту крайней опасности он способен откуда-то почерпнуть такие силы, о которых он раньше не подозревал, а также то, что силы эти – от лукавого, и подлинное умение обращения к ним – как всегда, когда обращаешься к дьявольскому дару, – состоит в том, чтобы вызывать их как можно реже.

Внезапно он осознал, насколько пагубна эта его идея о походе на Дрю по прямому американскому. Он знал, что всегда поступает одинаково, всегда бежит. Бежит к высоте – в горы. Это его способ решать все проблемы – трусливое бегство. Он поступал так всегда, и грех жаловаться: только из трусости он и стал знаменитейшим альпинистом, известным всему миру, – тем, кто благоденствует, процветая благодаря нерушимой репутации вечного героя и непревзойденного храбреца. Но все же это – бегство; а его так называемая сила – на самом деле слабость, тем более постыдная, что он не мог никому в ней признаться. Вместе с этими мыслями ему тут же пришел в голову вопрос: а что значит «процветание», что такое – «хорошая жизнь». Конечно, деньги он зарабатывает, и даже немало, – а зачем? Чтобы сбежать, как только представится возможность. Как бы то ни было, большую часть своей жизни он проводит в опасностях, в дискомфорте, тревогах, лишениях и неуверенности, то есть именно в тех обстоятельствах, от которых пытаются заслониться большими деньгами – такими деньгами, каких никогда не заработать тем, кого называют «не умеющими жить неудачниками», а таких, как ему прекрасно известно, в нашем мире становится все больше и больше. Он понимает «хорошую жизнь» по-своему, для него это – возможность с недоступной другим легкостью добровольно ставить себя в ситуации душевной и физической уязвимости, крайней опасности, старательно избегаемых теми, кто «умеет жить хорошо», хотя большинство из них и завидует его жизни – такой волнующей и полной приключений. Да, но при такой жизни и с его характером у Уго много знакомых, но мало друзей; обе жены легко его бросили – одна за другой; а с теперешней подружкой, по совместительству – секретаршей, у него заключено молчаливое соглашение о простом обмене услугами, хоть и не без толики нежной привязанности, что позволяло обоим спокойно обходиться без обманов и недомолвок. И это называется «исполнением всех желаний»? Ему ничего не хотелось – в том-то и проблема; его постоянно толкало к тому, чего сам он, лично, вовсе не желал, зато сотни и тысячи других людей в сегодняшнем мире находили, что это – приятно, возможно, именно потому, что догадывались, что им-то такой жизни не выдержать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю