355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигизмунд Кржижановский » Книжная закладка » Текст книги (страница 1)
Книжная закладка
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:39

Текст книги "Книжная закладка"


Автор книги: Сигизмунд Кржижановский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Книжная закладка

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Книжная закладка

1

Совсем недавно, во время пересмотра старых, затиснутых в шпагат рукописей и книг, она снова попала мне под пальцы: плоское, изыгленное узорами тело в блекло-голубом шелку, со свесившимся двуклиньем шлейфом. Мы давно не встречались: я и моя книжная закладка. События недавних лет были слишком некнижны и увели меня далеко от шкафов, набитых гербаризованными смыслами,– я бросил закладку где-то меж недочитанных строк и вскоре забыл и о прикосновениях ее скользкого шелка, и о тонком аромате книжных красок, исходящем из покорно впластанного в буквы мягкого и гибкого тела, забыл и о том... где я ее забыл. Так дальнее плаванье разлучает моряков с их женами.

Правда, в пути нет-нет да попадались книги: сначала редко – потом чаще и чаще; но они не нуждались в закладках. Это были кой-как вклеенные в криво срезанную обложку расползающиеся листы; по шершавой и грязной бумаге, ломая шеренги строк, торопились серые – солдатского сукна – буквы; от них разило горелым маслом и клеем. С этими простоволосыми, грубо сработанными пачками не церемонились: сунув палец меж слипающихся листов, им отрывали страницы от страниц, чтоб тотчас же быстро залистать, нетерпеливо дергая за иззубленные, рваные поля. Тексты расходовались сразу, без медитаций и дегустаторства: и книги, и патронные двуколки нужны были лишь для подвоза слов и патронов. Той, с шелковым шлейфом, незачем было тут путаться.

А затем опять: бортом о берег и сходней вниз. Библиотечные лесенки, обыскивающие корешки. Статика титул-блаттов. Тишина и зеленые колпачки читален. Страницы, трущиеся о страницы. И наконец она: такая же, как и раньше, до,– только вот шелк еще блеклее, да въигленный узор затушевало пылью.

Я высвободил ее из-под бумажной кипы и прямо против глаз – на край стола: вид у книжной закладки был обиженный и слегка брюзгливый. Но я улыбался ей сколько мог гостеприимно и ласково: ведь все-таки подумать, сколько мы с ней когда-то пространствовали – из смыслов в смыслы, из одних книжных листов в другие. И потянулось сквозь память чередой: трудное восхождение с уступа на уступ Спинозовой "Этики",– чуть ли не после каждой страницы я оставлял ее одну, затиснутую меж метафизических пластов; прерывистое дыхание "Vita nuova"4, где у переходов из фрагмента в фрагмент терпеливой закладке не раз приходилось дожидаться, пока волнение, отнимающее книгу у рук, утишившись, позволит снова вернуться в слова. Я не мог не вспомнить и... но все это касается лишь нас двоих – меня и закладки: обрываю.

Тем более что практически важно,– поскольку всякая встреча обязует,за подаренное прошлое отплатить хоть каким-нибудь будущим. Конкретнее: надо было, не откладывая мою старую знакомую в долгий ящик, включить ее в мое ближайшее очередное чтение, предложить гостье вместо череды воспоминаний очередную пачку книг.

Я пересмотрел их: нет, эти не годились – без логических цезур, без крутых поворотов мысли, требующих оглядки и роздыха, зовущих на помощь книжную закладку. Я пустил глаза вдоль свежеоттиснутых заглавий: среди этой путаницы скудных измыслов негде было остановиться. Моей четырехуглой гостье не отыскивалось угла.

Я отвел глаза от книжной полки и попробовал вспомнить: сквозь память прогрохотали литературные порожняки последних лет. Книжной закладке и здесь не виделось места. Чуть раздраженный, я сперва – от стены к стене, потом кистями в рукава пальто: моя обычная предвечерняя прогулка.

2

Квартирую я на перегибе Арбата, наискосок от Николы Явленного, так что до бульваров мне пара сотен шагов: сначала отгороженная спинами зевак витрина комиссионного магазина, потом тротуар,– мимо окон и вывесок прямо в площадь. И в этот раз нелепая привычка, казалось бы, давно забытых голодных лет остановила меня у окна съестной лавки: вот они – за мутью стекла беззащитные, с мертвой жеманностью выставившиеся из промасленной бумаги пупырчатые цыплячьи лапки.

Отдернув глаза, по асфальтовой дороге через многоугольник площади – на Никитский; еще одна площадь, опять убитый песок бульвара – и я стал искать свободного места на которой-нибудь из скамей. Одна из них. с запрокинутой назад спинкой, на приземистых железных гнутышах, опростала край. Я сел, плечом в чье-то плечо, и собирался додумывать начатое еще у себя, меж книг и закладки. Но тут на скамье кто-то уже думал – и притом вслух: это был второй справа; повернувшись к человеку, сидевшему меж им и мною, незнакомец продолжал досказывать. Скосив глаза в сторону говорившего, я зацепил взглядом лишь ерзающие по отстегнутому борту пальто, как по грифу виолончели, выгибающиеся в ритм словам пальцы (остальное заслонялось высокой и плотной фигурой человека, к которому обращались).

– Или вот еще. У меня это называется "Взбесившаяся башня". Гигантской четырехлапой Эйфелевой башне, поднявшей свою стальную голову над людскими гомонами Парижа, надоело, понимаете, надоело терпеть и слушать сутолочную, спутавшуюся улицами, ссыпанную из лязгов, огней и криков жизнь. Сами же бестолочные существа, копошащиеся у подножий башни, вселили под ее прорвавшее облака острое темя вибрации и эфирные сигналы планеты. Пространство, раз завибрировав в иглистом мозгу, потекло по стальным мускульным сплетениям вниз, заземлилось, и башня, оторвав свои железные ступни от фундамента, качнулась и пошла. Это было, ну, скажем, перед утром, когда люди спят под своими кровлями, а площадь Инвалидов, Марсово поле, близлежащие улицы и набережная безлюдны. Трехсотметровая громада, с трудом разминая отекшие стальные лапы, грохочет по чугунному выгибу моста, огибает унылые камни Трокадеро и по улице Иена – к Булонскому лесу: тут в узкой канаве из домов башне тесно и неудобно, раз или два она задела о спящие стены, дома кракнули и рассыпались кирпичиками, будя ближайшие кварталы. Башня, не столько испуганная, сколько оконфуженная своей неловкостью, поворачивает в соседнюю улицу. Но тут, в узком спае домов, ей никак. Тем временем чутко спящий Париж пробуждается: ночной туман исполосовало огнями прожекторов, слышатся тревожные гудки, а сверху в воздухе уже гудят моторы. Тогда башня, подняв свои плоские слоновьи пятки, вспрыгивает на крыши домов; ребра кровель хрустят под тяжким бегом Эйфелева чудища; множа катастрофы, через минуту оно уже достигло опушки Булонского леса и, расчищая ударами стали широкую просеку, продолжает исход.

Тем временем начинает светать. Трехмиллионный Париж, разбуженный паникой, забил все вокзалы, весть о взбесившейся башне колотится о типографские станки, скользит по проводам и прыгает из ушей в уши. Солнце, показавшись над горизонтом, дает возможность парижанам, повернув голову под привычным углом к привычному месту, где всегда привычно высилась оконечина башни, увидеть непривычно пустой воздух – и только. Вначале это еще усугубляет волнение. То той, то этой паре глаз мнится гигантский остов, то приближающийся вброд по выгибам Сены, то грозящий спрыгнуть на город с Монмартра,– но вскоре и утренний туман, и лживые сенсации рассеиваются, и миллионы сангвиников, отреагировав на катастрофу, стуча кулаками о манишки, роясь глазами в газетных листах, возмущаются, требуют реванша и преследования беглянки. Американцы из отелей на площади Монсо уже щелкают "Кодаками", фотографируя вдавленные в трупы и обломки следы стального гиганта, а поэт из Сен-Селестен, добравшись пешком (все же десять су экономии) до развороченного пустого подножья, задумчиво покусывает карандаш, соображая, что лучше подойдет к ситуации: александрийский стих или зигзаги верлибра.

А башня, мерно качаясь и гудя в ветрах, отливая блеском металлических лат,– вперед и вперед; но мягкая розрыхль земли замедляет шаги. Притом у беглянки ясное откуда, но смутное куда: случай ведет ее к северо-западу, до упора в море. Стальная громадина поворачивает назад,– что это? – она уже в полукольце из пушечных жерл. Бризантные снаряды пробуют преградить ей путь; гудящая под их ударами сталь прорывает первое кольцо и, расшвыряв пушки, устремляется на север: навстречу грозные крепостные валы Антверпена. Грохочут батареи: сталью о сталь. Растревоженная ударами, качаясь искромсанными спаями, башня кричит им железным голосом и, сломав путь, поворачивает на юго-восток. Она, как дикий зверь, загоняемый бичами в клетку, готова вернуться и снова врыться ногами в отведенный ей людьми квадрат. Но в это время с далекого востока она слышит, понимаете ли, еле внятный эфирный зов: "Сюда, сюда!.." Вы говорите, подвинуться? Пожалуйста...

Кем-то подсевшим справа говорившего точно сплющило: борт пальто с застывшими на миг пальцами выставился вперед; вслед ему в поле моего зрения попал и острый, в обтерханной бородке профиль с дергающимся от слов, точно от тика, ртом.

– Нам с вами, конечно, ясно, откуда и кто зовет заблудившуюся. Теперь у нее есть маршрут: по прямой на восток. Восставшая – к восставшим. Провода испуганно гудят из столиц в столицы: "Взбесившаяся бестия большевизирована" – "Остановить" – "Позор" – "Не щадя сил" – "Объединиться". Путь уходящей башне вновь преграждают рядами жерл: и снова под ударами сталью о сталь четырехлапый колосс поет лязгающим металлическим голосом дикий и грозный гимн; израненный и исклеванный снарядами, раскачивая иглистым теменем, он идет и идет навстречу близящемуся сюда; ему уже грезятся красные маки знамен над огромным – стебли к стеблям – человечьим лугом, чудится гулкая площадь в охвате из древних иззубленных стен – там станет он железными пятами в землю и... и расшвыренные армии пятятся, освобождая путь. Под дипломатическими макушками – беспокойное метание мысли: "Уходит" "Выпустили" – "Чрезвычайные меры" – "Как быть..."

И вот преследователи стального гиганта, полурастоптанные его пятами, пробуют атаковать острый и тонкий шпиль колосса; проиграв бой на земле, они перебрасывают его в эфир: антенны Парижа, Нью-Йорка, Берлина, Чикаго, Лондона, Рима, подделывая частоты, кричат отовсюду протяжное: "Сюда, сюда!.." Они обещают и манят, зазывают и лгут, глушат голоса с востока и всячески спутывают путь. Башня заколебалась, ей трудно ориентироваться в зовах, ее стальная голова кружится: проделав какие-то километры к востоку, она поворачивает по меридиану на юг, снова ломает маршрут на столько-то градусов и, растерянная и обессилевшая, среди кружения сигналов, сослепу, бездорожьем, не зная куда и зачем, идет на эфирных тяжах туда, куда ведут. Уже повсюду злорадное ликование. Население сел и городков, попавших на линию возврата, временно эвакуируется – на случай встречи со стальными пятами. В Париже спешно выравнивают развороченную площадь у собора Инвалидов и выработали церемониал следования укрощенной башни. Но на пути, у встречи трех границ – вдавленная в скаты гор гладь и глубь Боденского озера. Проходя над синим зеркалом, побежденная гигантша видит свое протянувшееся от берега, сквозящее солнцем, опрокинутое шпилем в дно отражение. Дрожь мерзи сотрясает звонкую сталь,– в последнем пароксизме гнева, порвав эфирные тяжи, она поднимает свои тяжкие лапы и, вздыбившись, с альпийских уступов,– вы представляете? – острой макушкой вниз. Вслед грохот скатывающихся камней и оторванных скал, потом из ущелий в ущелья гулкий переплеск раздавшихся вод,– и над вышедшим из берегов озером застылые в смертной судороге стальные ступни самоубийцы. Я хотел вам только так, схему, но, кажется, увлекся и...

И пальцы, точно отыграв рассказ, сбежали по борту пальто вниз и уползли в карман. Глаза отговорившего тоже, казалось, искали укрытия. Плечо плотного зашевелилось на моем плече.

– Что ж, если выправить сюжет, может быть... Только тут у вас несуразица: диаметр Боденского озера – девяносто километров, так что клину в триста метров из берегов его никак не вывести. И затем...

– И затем: башни не имеют привычки ходить. Не правда ли? – засмеялся остролицый и откинулся к спинке скамьи; теперь даже борт его пальто завалился за разделявшую нас грузную фигуру; и голос его, зазвучавший через минуту снова, казался тихим и невнятным.– Ага. Еще тема. Вон там. Видите?

– Где?

– Прямо против вас. Четвертый этаж. Крайний карниз слева. В полуметре под окном, под кляксами извести. Ну что?

– Выступ... вижу.

– Сейчас покажу и тему. Держите глазами выступ: тут она, на трех футах. Не спрыгнуть, не увернуться. Попалась темчишка.

И тот, к кому обращались, и я, и даже пара стекол, вдруг выставившихся с другого конца скамьи из-за газеты, тотчас же, вовлекаясь в странную чужую игру, отыскали глазами поперечину, привлекшую внимание остролицего. Действительно, поверх деревьев бульвара, меж громоздящимися друг над другом окнами перестраиваемого дома – ряды узких и коротких выступов из отвеса стены.

– Это, собственно, так, первое слагаемое; второе,– ну, мне все равно,скажем, кот, обыкновенный уличный бродячий кот; сумма – вот: загнанный каким-нибудь случаем – парой камней вдогонку, или, там. голодом, что ли,вверх по зигзагам лестницы, наш кот пробирается сквозь брошенную открытую дверь внутрь чьей-либо квартиры или, пожалуй, конторы, где люди от часу до часу... да, конторы,– так будет лучше. На кота затопали, гонят – рефлексом страха его вскидывает на подоконник (окно настежь), оттуда – вниз, на этот вот выступ: экспозиция готова. Впрочем, не мешало бы,– нам это ничего не стоит,– дом этак за трубы и повытянуть – четвертый этаж до тридцатого, сузить улицы, испаутинить воздух проводами, а внизу, по выглянцеванному шинами асфальту города-гиганта, пустить кружение сотен и тысяч автомобильных колес и толпы торопящихся – глаза по земле – бизнесменов.

Ну вот: кто исчез, две-три пары глаз, вскинувшихся было на него, назад – в цифры и счетные костяшки; окно захлопнули; вскоре за окончившими работу защелкнулись и двери: кот один – на узкой полоске из кирпичей, втиснутых в вертикаль стены. До верхнего окна близко, но для прыжка нет ни разбега, ни упора – сюда нельзя: смерть. Прыжок вниз, с выступа на выступ, безнадежен далеко и нельзя когтями за камень: смерть. Кот, осторожно разгибая мускулы, делает шаг вдоль стены: срыв. Ероша шерсть, свесив зеленые щели зрачков, он видит внизу под дымным воздухом ползающие кляксы; наставив чуткое ухо, слышит немолкнущий грохот улиц: надо ждать. Мы имеем дело, как я уже предупреждал, с котом, чуждым всяких сентиментальных мурлыканий, бездомным бродягой с рваными в боях ушами, с боками, втянутыми голодом, и сердцем, хорошо обитым о жизнь: герой наш не испуган и не теряет самообладания – у него отняты все возможности, кроме возможности сна; прекрасно,– прижавшись покрепче к стене, он закрывает глаза. Тут можно бы дать сновидения кота, повисшего на тридцатиэтажной высоте, в двух дюймах от смерти. Но давайте дальше. Вечерняя прохлада, а может быть, и голод, расцепляют ему веки: снизу кучи огней, неподвижных и движущихся. Хочется размять этак лапы, выгнуть, понимаете ли, спину: но негде. Расширенные сумерками зрачки обездвиженного бродяги бродят по стенам: повсюду желтые вставыши окон. Кот, разумеется, не знает, что за одним из них спорят о политическом устройстве Европы, каким ему предстоит быть лет через сто, за другим слушают доклад о модной бостонской религии, за третьим молчат над шахматными клеточками, за четвертым... но коту все это (открой я ему это даже при помощи того или иного беллетристического трюка), все это, повторяю, ни к чему: под лапами каменная ступенька, и куда с нее ни ступи, вверх – вниз: смерть. Хитрый кот опять пробует спрятаться под веки, в сны, но предполуночный холод пробирается к нему под всклоченный мех, стягивает кожу и не дает уснуть. Окна – одно за другим – гаснут. Сверху – сначала редкая раздробь капель, вслед – холодные захлесты ливня: мокрый камень хочет выскользнуть из-под лап, кот влипает издрогшим телом в стену и кричит, но ливень разгрохотался о скаты кровель и со звоном рушится по желобам: крик бедняги еле доходит до его же собственных ушей. И -вскоре оба смолкают – и ливень и кот. Последние окна в нижних этажах гаснут. На вызеркаленных кровлях – розовые рефлексы зари.

И опять солнце, выкатившись в лазурь, тянет за собой день. Подымаются шторы. Снизу, из каменной ямы – гудки, цок, лязг и гул толпы. Вот прохожий, вскинув случайно голову, видит черную точку где-то там, вверху, чуть ли не под кровлей; он щурится сквозь свои стекла: "Что бы это?" – но минутная стрелка толкает прохожего дальше. Полдень. Двое детишек, уцепившись справа и слева за сухие пальцы гувернантки, вышли на прогулку; развесив рты, шарят глазами по проводам, стенам и карнизам: "Что это, миссис?" – "Смотрите под ноги". И человечки учатся у людей смотреть под ноги. Солнце высушило и слепило в клочья шерсть коту. Голод, свирепея, скрючивает ему кишки. Он пробует еще раз закричать, но из иссохшего рта вместо голоса – шуршанье. Жаркое солнце стягивает веки, но тотчас же будят кошмары: свесив голову с карниза, кот видит: дно улиц, качнувшись, вдруг начинает ползти навстречу глазам – ближе и ближе; стягивая мускулы, он готов уже спрыгнуть и... просыпается: асфальтное дно рухнуло вниз, как сорвавшийся лифт, с тридцати этажей – вниз.

И опять вечер. И опять желтые квадраты окон. И за каждым из них длинные очереди слов, проблемы, книжные закладки, терпеливо дожидающиеся своей пары глаз. Снова глухая ночь – город утишается и оголяет панель. Одинокий кот, прижав ухо к камню, слышит глухое гуденье проводов, повисших меж ним и асфальтом.

Еще раз рассвет. На соседнем выступе – в трех метрах от рта-зачирикали воробьи. Кот глотает слюну и мутными глазами следит за веселыми чирикальщиками. Воробьи, сорвавшись с выступа, ныряют в воздух.

Свежее утро. Тремя этажами ниже, створами в солнце – окно и оттуда путающимися клавишами – какая-нибудь метнеровская "Сказка" или, пожалуй,так будет лучше – хоральный прелюд Баха: такое величественное и благостное контрапунктическое звукосочетание. Коту что: ему знакома музыка привязанной к хвосту сардиночной коробки,– Бах его не волнует,– и катарсиса, вы меня извините, никак не получается. Тем более что внезапно поднявшийся ветер захлопывает окно, а с ним и гармонию. Ветер этот, надо вам знать, приходящий иногда по утрам с моря, начавшись с дуновения, то и дело переходит в вихрь. Так и сейчас: сначала он ласково гладит слипшуюся колтуном шерсть кота, затем, наддав лёта, пробует оторвать его от каменной поперечины. Коту уже нечем бороться: пяля задернутые мутью глаза, он цепляется слабнущими когтями за каменный руст. Но ветер, размахнувшись воздухом, подсек ему лапы,– и, выпустив выступ,– коротким швырком – кот падает вниз. По пути раскачиваемые вихрем провода: на минуту они подхватывают тело и – от стены к стене – нежно и бережно, как в люльке, укачивают бродягу, потом – стальные петли раздаются и, высвободив тело, роняют его вниз, на асфальт. Поверх трупа – автомобильными шинами, а потом – тележка уборщика,– и тема наша -; сначала на железный скребок, а там и в мусор" Место, куда выбрасываются сейчас почти все темы, если только они... темы.

Тот, к кому был обращен рассказ, сняв правую ногу с левой, заложил левую ногу на правую. Это мало походило на реакцию. Очки на другом конце скамьи, внимательно фиксировавшие рассказ о коте, резко отдернулись,– и вскоре на их месте была чья-то другая пара глаз, тотчас же запрятавшаяся под пеструю обложку книги.

Слушая, я не заметил: пододвигались сумерки. Воздух, захолодав, качнулся от стен к стенам: задергались листья, над дорожками приподнялась пыль, и откуда-то – вероятно, с постройки – к нашей скамье пригнало стружку: проворно кружа по спиралям, стружка, перекатившись через проход бульвара, остановилась в нескольких шагах от скамьи. И тотчас же я увидел внимательное лицо ловца тем, повернувшееся в сторону перисто-легкого извива стружки. Он смотрел на нее, ласково сощурившись.

– Ну, вот, и эта тоже. Ведь если разогнуть ей свивы да хорошенько вглядеться, и тут не пусто: на новеллу, так, в треть листа,– хватит. И с заглавием незачем мудрить: "Стружка". Вот. А потом осторожненько – спираль за спиралью – как-нибудь так: рабочий-столяр, молодой парень, какой-нибудь там Васька Тянков, что ли. Знает и любит дело. Что ни попадет под топор и рубанок, сладит споро и крепко, за милую душу. Только на деревне нищо, а руки зудят по работе, и Васька Тянков за заработками нет-нет да и в город; отработает и – назад. Туда вместе с Васькой в деревянном ящике со скосом едут долота, топор и рубанки, а оттуда, так сказать, безбилетно, под долота запрятавшись, пачки листовок и прокламаций. Одним словом, городские встречи отнимают сначала досуги, затем и больше. События вслед событиям. Февраль июль – октябрь. Партия выходит из подполья, овладевает властью. Столяр Васька, давно уже превратившийся в товарища Василия, меняет свой ящик с долотами и подвесным замочком на распертый бумагами кожаный портфель с стальным защелком. Работы выше макушки: автомобили возят товарища Василия из заседания в заседание, вокруг стучат машинки и тявкают телефоны: "Спешно" – "Срочно" – "Безотлагательно". Веки товарища Василия разбухли от бессонниц, в пальцы врос карандаш: доклады, резолюции, съезд, командировка, экстренный вызов. Лишь изредка сны – и то робко, и то сквозь муть поднимут дымы над низкими избами, зашумят спелой рожью,– и опять отщелк и защелк портфеля, "слушали – постановили" и карандаш в пальцах.

И вот однажды,– я беру самое обыкновенное, привычное "однажды",очередная телефонограмма, не дав доспать, тычет Тянкова ногами в сапоги. Сунув под локоть портфель, он сбегает по ступенькам вниз. У подъезда гудит машина. Пнул ногой дверь – и вот тут-то навстречу, подталкиваемая зыбким утренним ветерком этакая вот легкая, завитая, как женский локон, благоухающая смолью стружечка. Тянков глазами по сторонам: никого (шофер возится с покрышкой). Быстро нагнулся: и легкая витуша, отершись спиралью о пальцы – в портфель. Затем покрышка надвинута, захлопнулась дверца, и автомобиль – сквозь заседания, от подъездов к подъезду. Доклад, особое мнение. Еще доклад. Кто-то – цифру к цифре. И Тянков хочет по цифрам цифрами, привычно отстегнул портфель и пальцами по обрезу дел, но тут опять – крохотная, мягким локоном извитая стружечка. И сразу же по суставам пальцев знакомое, казалось, затесанное жизнью ощущение: меж указательным и большим – косой выступ рубанка, поверх кисти – шуршащее ласковое скольжение медленно свивающихся, благоухающих древесиной и смолами стружечных завитков. Товарищ Василий было руку назад, но поздно: из пальцев – нитями нервов в мозг – пунктир теплых уколов, в ухе скрипит невидимый станок, под локтем качается шершавая доска, а пальцы свело знакомым, внезапно проснувшимся старым плотницким зудом. Ответственный работник Тянков,– вы понимаете,– пробует пальца к карандашу, но они уже не хотят и требуют своего. Уже вкруг указательного обручальным кольцом цепкая стружечка, уже не кисть, вся рука, плечо, тело, стягиваясь и напрягаясь, зовет ту старую, годами вогнанную в кровь и мускулы, насильно разлученную с телом работу. Короче: деревенский Васька вновь предъявляет права на бытие; он молчал годы и годы, мог бы молчать и еще, но крохотная стружечка – и... Э, посмотрите, да она...

Мы – все, всей скамьей, взглянули вслед протянутому пальцу, стружка, как если б ей надоело слушать, вдруг, завращав спирали, легко подталкиваемая ветром, покатила вдоль дорожки. Казалось, ветром свеяло и рассказ. Но молчание длилось не долее минуты.

– Бог с ней. Мне вот как-то,– продолжал голос задумчиво и будто к себе,– попалась под ноги обойма. Так – обыкновенная изржавленная дождями ружейная обойма. Где-то недалеко тут – на бульваре. Вмыло ее в песок, должно быть, еще в те, знаете, годы, когда разговаривали мы друг с другом выстрелами. А теперь опять... выставилась. Ну, я ее сразу понял. Сразу. Ведь что может сказать обойма: пять пуль – одна вслед другой – по пяти траекториям и в пять целей. Получалась сюжетная схема, вроде андерсеновской "О пяти горошинах" или наша русская о царевиче и трех стрелах... Я не виноват, . если пули оказываются современнее идиллических горошин. Итак, взяв пять жизней, пять новелл в обойму, я попробовал... но вам неинтересно.

Угрюмый собеседник не возражал. Еще минута – и за нашими спинами, гудя током, протащило по рельсам дребезжащий и охающий трамвай.

– Или вот: если писать об одном из городских самоубийств,– старая, но не знающая сносу тема,– заглавие вон тут, в двадцати шагах, черным по белому, только обернуться и переписать.

Тот, кому говорили, и не шевельнулся, но я, оглянувшись, тотчас же увидел заглавие, действительно – черным по белому, под тремя красными огнями, на разграфленной, повисшей в воздухе доске.

– Да-да,– уронил остролицый, низко вдруг наклонившись, локтями в колени,– если бы я захотел когда-нибудь написать об одном из этих, что горлом в петлю или под перечерк лезвия, я бы назвал рассказ архипрозаично, по-городскому: "Остановка по требованию". Да. А раз есть правильно построенное заглавие, то с него, как с крюка шубу, и весь текст. Ведь заглавие – для меня это первые слова, которые должны вести за собой последующие, а там и последние. Впрочем, это – как у кого. И вот, говорят,продолжал он, вдруг повысив голос и блуждая взглядом по вспыхивающим навстречу ночи оконным квадратам,– что нет тем, что мы на бестемье, охотятся за сюжетом чуть ли не с гончими собаками, парфосно, каждую новую сцепку образов берут облавой, скопом, а между тем от этих проклятых тем, черт бы их взял, некуда ни спрятаться, ни уйти. Их – как пылин в солнечном луче или как москитов над болотом – это будет вернее. Темы?! Вы говорите, их нет. А мне вот ими мозг изгвоздило. И в сне, и в яви, из каждого окна, из всех глаз, событий, вещей, слов – роями: и каждая, самая махонькая, норовит жалом. Жалом! А вы говорите...

– Я, собственно, молчу. И думаю: голословие. У нас есть авторы...

– Авторы? – обтёрх бородки нервно дернулся.– Ну, на одну букву вы перехватили: вторы, подголоски есть. Даже суть. И, знаете, скиньте-ка еще буквицу: воры. Ведь как сейчас отыскивается тема? Одни за ней по переставным библиотечным лестничкам – и из-под корешков, ловкие хваты. Но эти так-сяк. Другие рвут друг у друга из рук; выклянчивают у госзаказчика; а то и из-под полы – на черной литбирже. Заглядывают – пока не высюжетится,– во все углы,– только вот в свою голову им не приходит в голову... заглянуть. Ах, если б по этому вот афишному столбу да красными аршинными буквами: "Колонный зал. "О несуществовании литературы". О, я б им...

Голос говорившего вспрыгнул на доминанту вверх. Двое или трое из прохожих повернули головы в нашу сторону и замедлили шаг. Грузный собеседник двинул коленями и оторвал спину от скамьи. Лицо его (как раз в это время из фонарей брызнула яркая электрическая желчь) выражало не то брезгливость, не то смущение. Но ловец тем уцепился пальцами обеих рук за плечо и локоть слушателя, как если б и тот был еще не оформленной, но достойной разработки темой. Тема сделала было попытку выдернуть руку и пробурчать что-то в воротник, но голос ловца, спрыгнув с высокого фальцета в низкий извиняющийся шепот, кой-как удерживал отдергивающийся локоть.

– Вы говорите – "голословие". Ничуть: мы, писатели, пишем свои рассказы, но и историк литературы, во власти которого впустить или не впустить в историю, открыть или захлопнуть дверь, тоже хочет, понимаете, хочет рассказать о рассказах. Иначе ему никак. И вот то, .что можно пересказать десятком слов, удоборассказуемое, протискивается в дверь, ну, а писания, которые не могут предъявить никакого что, остаются... в ничто. И вот попробуйте, дорогой мой...

– Я тороплюсь.

– Вот это-то мне и нужно. Попробуйте, говорю я, торопливо, в двух-трех словах аннотировать смысл, высутить суть, так сказать, любой из современных литературных нитонисётин; или – итоисётин: как угодно. Ну, излагайте. На выбор и в трех словах. Жду. Ага, не можете? Ну вот, войдите теперь в положение будущего историка: ведь он, бедняга, пожалуй, тоже не сможет.

Ловец тем, вдруг утратив интерес к собеседнику, резким движением отодвинулся вправо. На краю скамьи, сунув палец внутрь полупрочитанной книги, с внимательно наставленным ухом сидел второй молчаливый свидетель дискуссии. Он давно уже бросил читать и, очевидно, слушал. Лицо его, снизу замотанное в шарф, сверху было прикрыто длинной тенью от козырька.

Пестрая обложка, лежавшая на коленях соседа справа, тотчас же привлекла беспокойные глаза ловца тем.

– Ага. Узнаю: перевод Вудвордова "Bunk". Занятно? Не правда ли?

Козырек утвердительно качнул тенью.

– Вот видите,– снова вспыхнул остролицый,– зацепило. Чем? Вы не читали? Нет? – обернулся он через плечо.– Так вот. Идея: обезвздорить всю кучу вздоров, из которых жизнь. Фабульная схема: некий писатель, работающий над романом, обнаружил пропажу персонажа. Выскользнул из-под пера, и все. Работа стала. Как-то случайно, заглянув на одно из литературных чтений, изумленный писатель сталкивается там нос к носу с своим персонажем. Тот было за порог, но писатель – кажется, так – схватил его уже за плечо и локоть – вот так – и: "Послушайте, говоря между нами, ведь вы же не человек, а..." В результате оба решают в дальнейшем не портить друг друга и всецело отдаться общему делу: роману. Автор знакомит героя с нужным для развития интриги лицом. Лицо, в свою очередь, с одной очаровательной женщиной, в которую персонаж незамедлительно по уши и до тла. И дальнейшие главы сочиняемого в романе романа тотчас же начинают расползаться и косить, как строки на листе, выскочившем из зажима пишущей машинки. Автор, не получая материала от персонажа, всецело занятого любовью, требует разрыва с женщиной. Персонаж уклоняется, оттягивает время. Наконец выведенный из себя автор требует (разговор происходит по телефону) немедленного подчинения перу, угрожая, в случае, если... но персонаж – просто-напросто вешает трубку. Конец.

В течение десятка секунд ловец тем с озорной, почти детской улыбкою оглядывал нас всех. Потом – поперек лба морщина и бородка закоряжилась в пальцах.

– Нет, не конец, неправильное разрешение. Мимо точки. Я бы так... Гм... позвольте-позвольте. Ну, да: без всяких телефонов, лицом к лицу. Автор требует – персонаж отказывается. Слово за слово – вызов. Дерутся. Персонаж убивает автора. Да-да, не иначе. Тогда она, та, которой тщетно добивался псевдочеловек, узнав, что дуэль была из-за нее, приходит к нему сама. Но теперь человек-персонаж не может ни любить, ни не любить и вообще ничего не может: без автора он ничто, ноль. Punktum5. Такой конец – мне кажется – дал бы большее приближение. Хотя...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю