Текст книги "Клодина уходит..."
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Билеты мы взяли чуть ли не перед самым спектаклем, и случилось так, что место моё оказалось довольно далеко от Марты и Леона. Я рада этому, хоть и не подаю виду. Я стою в зрительном зале, освещённом неярким светом круглых ламп, образующих разорванное ожерелье, и осторожно вдыхаю запах жжёной резины и подвальной плесени. Серое уродство самого зала нисколько не раздражает меня. Всё это – и низкая сцена, и зияющая чёрная яма, откуда должны политься звуки оркестра, – уже столько раз было описано, что кажется мне даже знакомым. Жду. Где-то во второй раз зазвучали фанфары (по-моему, это призыв Доннера). Иностранки утомлённо-привычным жестом вынимают шпильки из шляп. Я следую их примеру. Как и они, я посматриваю на Furstenloge,[27]27
Княжеская ложа (нем.).
[Закрыть] где торжественно восседают какие-то чёрные фигуры и мелькают лысые головы… Всё это не представляет ни малейшего интереса. Надо подождать ещё немножко, пока в последний раз откроется обитая сукном дверь, пропустив голубоватую полоску света, пока в последний раз прокашляется старая англичанка, и тогда наконец из ямы вырвется первая нота и пророкочет, словно притаившийся зверь…
– Действительно, это великолепно, – не допускающим возражений тоном заявляет Марта. – Но как мало антрактов.
Я ещё вся дрожу, как в лихорадке, но ревниво стараюсь скрыть своё волнение, словно пытаюсь подавить чувственный порыв. А потому я просто отвечаю, что не заметила, как пролетело время. Но моя золовка, напрасно надевшая впервые своё оранжевое платье, платье цвета её волос, не слишком высоко ценит этот пролог-феерию.
– Антракты здесь, дорогая моя, – часть спектакля. Их смотрят, спроси у любого завсегдатая. Во время антрактов закусывают, встречают знакомых, обмениваются впечатлениями… Это уникальное в своём роде зрелище. Вы согласны со мной, Можи?
Неприятный субъект едва заметно пожимает своими толстыми плечами.
– «Уникальное в своём роде» – это как раз то, что я хотел сказать. И тем не менее они не боятся подавать вам здесь вместо светлого пива помои с привкусом мастики. Пить в Байрете подобную мерзость! Они, видимо, за дураков нас принимают.
Я напрасно ищу в этом развязном, опустившемся типе хоть какой-нибудь признак облагораживающего его фанатизма. А ведь именно Можи одним из первых открыл Вагнера французам. Он буквально заставил их обратить на него внимание, упрямо, из года в год печатая статьи, где откровенный скептицизм неожиданно соседствует с неподдельным лиризмом хронического алкоголика. Я знаю, что Леон презрительно отзывается о его напыщенном, вульгарном слоге, а Можи язвительно называет Леона не иначе как «светским человеком»… В остальном же они прекрасно ладят друг с другом, особенно эти два последних месяца.
Затерявшись в огромном театральном буфете, я чувствую себя так далеко… нет, я недостаточно точно выразилась – такой отрезанной от всего, что меня окружает! Во мне ещё живёт демон музыки, во мне ещё поют и жалобно плачут ундины, стараясь заглушить громкое звяканье тарелок и вилок. Обезумевшие официанты в насквозь просаленных чёрных фраках носятся взад и вперёд с подносами в руках, и розоватая пена из пивных кружек попадает на тарелки с мясом под соусом.
– Как будто недостаточно их Gemischte-compote.[28]28
Компот ассорти (нем.).
[Закрыть] – ворчит недовольно Марта. – Этот Логе – удивительная посредственность, согласны, Можи?
– И совсем не удивительная, – снисходительно-шутовским тоном откликается Можи. – Я слышал, как он исполнял эту партию семнадцать лет назад, и нахожу, что теперь он поёт бесспорно лучше.
Марта не слушает его. Она пристально всматривается вдаль и направляет туда свой лорнет.
– Но… но это в самом деле она!
– Кто – она?
– Шесне! И с ней незнакомые люди. Там, в глубине зала, их столик стоит у самой стены.
С тяжёлым чувством, словно какая-то невидимая рука потянула меня назад, в мою прежнюю жизнь, я внимательно и боязливо изучаю расположенные в шахматном порядке столики: этот узел белокуро-розовых волос, несомненно, принадлежит Валентине Шесне.
– Ах! Какая досада! – вздыхаю я обескураженно. Марта опускает лорнет и внимательно разглядывает меня.
– А тебе-то что до этого? Ведь не боишься же ты, что она и тут уведёт у тебя Алена?
Я делаю робкую попытку встать на дыбы.
– Что значит «и тут»? И потом, ты говоришь таким тоном, точно это ей уже удавалось прежде, а я и не ведала…
– Говорить надо не «не ведала», а «не выгнала», – с трудом ворочая языком, благожелательно объясняет Можи.
Марта молчит, плотно сжав губы, и следит за мной краешком глаза. Вилка слегка дрожит в моей руке, Леон покусывает свой золотой карандаш и окидывает окружающих взглядом опытного репортёра.
Внезапно меня охватывает безумное желание схватить этого рохлю за волосы и со всей силой стукнуть его красивым и невыразительным лицом прямо об стол… Потом возмущение моё спадает, я сама удивлена этим странным, неудержимым взрывом гнева… Очевидно, музыка не идёт мне на пользу.
Вид этой Шесне напомнил мне Алена, и я представила его себе – лишь на одно мгновение – спящим, безжизненным, бледным как смерть…
Любовница моего мужа! Ну а если она и была любовницей моего мужа, что тогда?.. Вот уже целых два часа я повторяю про себя эти слова, но не могу вообразить такое. Я могу представить себе госпожу Шесне лишь в концерте, в вечернем платье или в элегантном костюме, с одной из этих малюсеньких шляпок на голове, которые она мастерит сама себе в своём собственном стиле… стиле Шесне! И всё-таки, если она была любовницей Алена… она должна была скидывать своё узкое платье, осторожно снимать свою маленькую шляпку… Но моё усталое воображение отказывается что-либо ещё вообразить. К тому же я не могу представить себе Алена, добивающегося, как это принято говорить, расположения какой-нибудь дамы. За мной он никогда не ухаживал. Он никогда не молил, не терзался, не ревновал. Он лишь подарил мне… клетку. И как долго мне этого было достаточно…
Его любовница! Почему эта мысль не вызывает у меня ни боли, ни обиды на мужа? Неужели я его уже совсем не люблю?
Я больше не могу, я бесконечно устала. Хватит об этом. Подумай лучше, Анни, что сейчас ты одна и свободна, ещё многие недели свободна… Свободна! Какое странное слово. Есть птицы, считающие себя свободными, потому что они скачут вокруг своей клетки, только крыло у них подрезано.
– Как, ты ещё не вставала?
Уже совсем одетая, я захожу к Марте, чтобы предложить ей вместе со мной побродить утром по Байрету; но она ещё нежится в постели, пухленькая, белокожая, с пышными рыжими волосами. При моём появлении Марта резко поворачивается и поспешно юркает под одеяло. Она зевает, потягивается… На ночь она не снимает колец… Хмуря брови, Марта бросает на меня недовольный взгляд:
– От тебя уже пахнет улицей! Куда ты собралась?
– Никуда, хотела немного пройтись. Ты нездорова?
– Плохо спала, начинается мигрень, лень одолела… Я ухожу, пожав на прощание руку этому бедняге Леону, который даже не встал из-за своего столика красного дерева, такого же уродливого, как и мой; не разгибая спины, он торопливо пишет, надеясь до обеда закончить положенные ему шестьдесят строчек… Совсем одна на улице! Я ничего не осмелюсь купить, слишком плохо я говорю по-немецки. Я лишь посмотрю. А вот и магазин в современном стиле, да это целый мир… вагнеровский мир. «Дочери Рейна» на фотографии тесно прижались друг к другу; все три с лицами обычных кумушек, одна из них косит, у них цветы в волосах, точь-в-точь моя кухарка в её выходной день. По краю металлической рамки извиваются не то водоросли, не то дождевые черви. И всё это стоит всего лишь десять марок. Я плачу.
Почему здесь столько портретов Зигфрида Вагнера? Почему только он удостоился этой чести? Ведь у «венецианского покойника», как называет его Можи, были и другие дети, и внешне они куда симпатичнее, чем этот молодой человек с добродушным, но безобразным носом. Тот факт, что Зигфрид дирижирует оркестром, а дирижирует он довольно скверно, не является тому достаточным оправданием… Запах капусты преследует меня и здесь… Все улицы Байрета похожи друг на друга, и, дойдя до конца Опернштрассе, я останавливаюсь в нерешительности, не зная, куда повернуть, направо или налево…
В Божьем храме приют найдёт всегда
Несчастное, матерью покинутое дитя… —
поёт за моей спиной дерзкая птичка.
– Клодина!.. А я не знаю, куда мне идти. Я так редко выхожу в город одна.
– А вот я – как раз наоборот. В двенадцать лет я уже носилась одна по полям, как маленький кролик… К тому же у меня был такой же белый задок, как и у него.
Заднее место играет в разговорах Клодины действительно слишком большую роль! Это единственное, что мне в ней не нравится.
И теперь, шагая рядом с этой раскованной Клодиной, я думаю о том, что Ален разрешал мне поддерживать знакомство с дамами сомнительной репутации, и даже весьма сомнительной, как эта Шесне или эта Роз-Шу, которая прежде всего выясняет, принадлежат ли по рождению к аристократическому обществу её возможные любовники, и строго запрещал мне встречаться с очаровательной Клодиной, которая не скрывает, что обожает своего мужа. А ведь знакомство с Клодиной было бы для меня куда полезней…
– По правде говоря, Клодина, мне непривычно видеть вас одну, без Рено или Фаншетты.
– Фаншетта ещё спит, к тому же от этой угольной пыли у неё чернеют лапки. А мой Рено работает над статьёй для «Ревю дипломатик», в которой на чём свет стоит чехвостит Деклассе. Вот я и ушла, чтоб не мешать ему, к тому же у меня сегодня с утра всякая дурь в голове…
– Всякая дурь?..
– Да, у меня дурь в голове. А вот вы, Анни, стали вдруг вести себя очень уж независимо, вздумали одна, без гувернантки гулять по незнакомому городу. Где же ваш кожаный футляр для нот? А папка для рисунков?
Клодина поддразнивает меня, она выглядит такой забавной и милой в своей укороченной юбке и надвинутой на нос соломенной шляпке, со своими короткими кудрями и заострённым книзу личиком; на ней белая блузка из китайского шёлка, и от этого она кажется ещё смуглее. Её прекрасные золотисто-жёлтые глаза озаряют её всю, словно костры, разведённые в чистом поле.
– Марта отдыхает, – отвечаю я наконец. – Она утомилась.
– От чего? От того, что её слишком грубо потискал Можи? Ой, что я сказала? – тут же спохватывается она, лицемерно зажимая себе рот ладонью, будто пытается сдержать неосторожно вырвавшееся слово…
– Так вы думаете?.. Так вы думаете, что она… что он с ней делает то, что вы говорите?
Голос мой предательски дрожит. Клодина не станет мне ничего говорить. Какая же я глупая! Она поводит плечами, поворачивается на каблуках.
– Не следует вам принимать всерьёз всё, что я тут болтаю… Есть немало женщин, которые, как Марта, любят, когда с ними немного вольно обращаются на глазах у всех, общение же наедине – совсем другое дело. Это не мешает им быть очень порядочными.
Слова её меня не убеждают. «На глазах у всех – это уж слишком…»
Я иду в задумчивости рядом с Клодиной. Нам навстречу то и дело попадаются англичанки – сколько их! – и американки, уже в десять утра разряженные в шелка и кружева. Моя спутница привлекает к себе их внимание и в ответ смотрит на них с вызывающим безразличием. Один только раз она резко оборачивается и дёргает меня за рукав:
– Какая хорошенькая женщина! Вы заметили её? Эту блондинку с кофейными глазами?
– Нет, я не обратила внимания.
– Маленькая недотёпа! Так куда мы с вами направляемся?
– У меня не было никакой определённой цели. Я просто хотела посмотреть город.
– Город? Право, не стоит. Всё интересное можно увидеть на открытках, остальное – одни гостиницы. Пойдёмте, здесь есть чудесный сад, там мы сможем посидеть прямо на траве…
Я не в силах сопротивляться её бурной энергии и стараюсь подстроиться к её широкому и быстрому шагу. Мы идём по какой-то некрасивой улице, пересекаем Шварцес Росс, затем большую пустынную площадь, очень милую и провинциальную, немного грустную, с липами и статуями…
– Что это за площадь, Клодина?
– Эта? Не знаю. Площадь Маркграфини. Когда я не очень уверена, как что здесь называется, я всегда говорю, что это принадлежит Маркграфине. Вот мы уже и у цели, Анни.
Маленькая калитка на углу площади приводит нас в чистенький, ухоженный, цветущий садик, постепенно он переходит в парк, слегка запущенный парк, в глубине которого вполне мог бы стоять сонный старинный замок, каких ещё немало во французской провинции.
– Что это за парк?
– Маркграфини, разумеется! – уверенно отвечает Клодина. – А вот вам скамейка Маркграфини, вот солдат Маркграфини, а вот и её кормилица… Сколько здесь зелени, не правда ли? Здесь душой отдыхаешь.
Можно подумать, что мы в Монтиньи… но, конечно, там куда лучше…
Мы усаживаемся рядом на старую каменную скамейку.
– Вы любите свой Монтиньи? Это очень красивый край?
Жёлтые глаза Клодины вспыхивают золотым огнём, потом становятся влажными, она как-то по-детски протягивает вперёд руки…
– Красивый? Я счастлива там, как может быть счастлива частица живой изгороди, как ящерица, греющаяся на солнце на стене, как… я не нахожу подходящих слов. Бывает, что я возвращаюсь домой лишь поздно ночью, что мы возвращаемся, – тут же поправляется она. – Я научила Рено любить наш дивный край, он повсюду следует за мной.
Она с такой трепетной любовью говорит о муже, что мне снова становится бесконечно грустно, я готова заплакать.
– Он следует за вами… всегда!
– Но ведь и я следую за ним, – удивляется Клодина. – Мы всегда вместе, хоть и совсем не похожи друг на друга.
Я опускаю голову, черчу что-то зонтиком на песке.
– Как вы любите друг друга!
– Да, – отвечает она очень просто. – Это что-то вроде болезни.
Она на мгновение задумывается, потом переводит взгляд на меня.
– А вы? – спрашивает она неожиданно резко. Я вздрагиваю.
– А я… что я?
– Вы не любите своего мужа?
– Алена? Да нет, разумеется, люблю.
Я отодвигаюсь от неё, мне явно не по себе. Клодина порывисто придвигается поближе ко мне.
– Ах, «разумеется»? Ну тогда я понимаю, что это значит! К тому же…
Мне хотелось бы заставить её замолчать, но легче заставить замолчать разбушевавшуюся девчушку!
– …к тому же я не раз вас видела вместе. Он похож на дубину, а вы – на смоченный слезами платок. Да он у вас недоумок какой-то, болван, грубое животное…
Инстинктивно я загораживаюсь рукой, как от удара…
– …да-да, животное! Этому рыжему болвану дали жену, но не научили, как с ней обращаться, – да это бросилось бы в глаза даже грудному ребёнку! «Анни, этого не следует делать… это не принято, Анни, этого не следует делать…» Да я бы на третий раз прямо сказала ему: «Ну а если бы я вам наставила рога, ведь это, кажется, в моде?»
Она произносит эти слова с такой неукротимой и забавной яростью, что я разражаюсь смехом, хотя из глаз моих льются слёзы. Удивительное она создание! Она так разгорячилась, что даже шляпку сняла и трясёт кудрями, чтобы немного остыть.
Я не знаю, как совладать с собой. Мне всё ещё хочется плакать и уже совсем не хочется смеяться. Клодина оборачивается ко мне и строго на меня смотрит, теперь она похожа на свою Фаншетту:
– Нечего тут смеяться! А уж плакать тем более не стоит. Вы просто маленькая размазня, красивая тряпочка, шёлковая тряпочка, и вам нет прощения, потому что вы не любите своего мужа.
– Я не люблю своего…
– Конечно, нет, вы никого не любите! Выражение её лица меняется. Оно делается серьёзным.
– Потому что у вас нет и любовника. Под влиянием любви, пусть даже и греховной, вы бы, моя гибкая и голая веточка, наверняка расцвели… А своего мужа!.. Да если бы вы любили своего мужа настоящей любовью, любили бы так, как люблю я! – проговорила она и гордо, со страшной силой прижала к груди свои красивые руки. – Вы бы последовали за ним по морю и по суше, переносили бы и ласки его, и обиды, вы стали бы его тенью, его второй душой!.. Когда любишь по-настоящему, то даже измены, – добавляет она уже тише, – не имеют значения…
Подавшись вперёд, не в силах отвести взора от её устремлённых вдаль глаз, я со страстной тоской слушаю её проникновенный голос маленькой прорицательницы. Но вот она успокаивается и смотрит на меня с улыбкой, будто только заметила меня:
– Анни, у нас в полях растёт хрупкое растение, очень похожее на вас, с тонким стеблем и таким пышным колосом, что оно сгибается под его тяжестью. Ему дали у нас красивое название – плакучий жемчужник. Я всегда в мыслях своих так называю вас. Он дрожит на ветру, словно чего-то боится, и распрямляется только тогда, когда теряет все свои зёрна.
Её рука ласково обнимает мою шею.
– Милая моя травка, как вы прелестны и как это грустно! Давно… очень давно я не видела таких пленительных женщин, как вы. Взгляните на меня, милые мои глаза цвета дикого цикория, опушённые густыми ресницами, вы словно прозрачный ручей, притаившийся в чёрной густой траве, моя пахнущая розами Анни…
Обессилев от горя, я растроганно опускаю голову ей на плечо и смотрю на неё ещё полными слёз глазами. Она наклоняется ко мне и вдруг буквально ослепляет меня таким хищным, таким властным взглядом, что я, поражённая, зажмуриваюсь…
Но тут её ласковая рука отстраняется, и я с трудом сохраняю равновесие. Клодина вскакивает, упруго выгибается и с силой трёт себе виски.
– Нет, это уж слишком! – шепчет она. – Ещё немного… А ведь я обещала Рено…
– Обещали что? – спрашиваю я растерянно. Клодина как-то странно смеётся мне прямо в лицо, показывая крепкие зубы.
– Обещала… обещала вернуться не позже одиннадцати. Нам надо поторопиться, ещё немного, и мы опоздаем.
Только что окончился первый акт «Парсифаля», и мы снова вернулись в наш будничный серый мир. Все эти три дня длиннейшие антракты, особенно после «Золотого Рейна», так радовавшие Марту и Леона, самым возмутительным образом нарушали моё очарование или опьянение. Расстаться с покинутой и полной мстительных замыслов Брунгильдой и вновь оказаться в обществе моей разодетой в пух и прах золовки, мелочного Леона, страдающего неутолимой жаждой Можи. видеть бесцветный затылок Валентины Шесне, слушать все эти «Ах!», «Колоссально!», «Великолепно!», весь этот набор восклицаний, расточаемых на разных языках фанатичной толпой. Ну нет, увольте!
– Мне бы хотелось иметь театр только для себя, – призналась я как-то Можи.
– Ага, – ответил он мне, отложив на минуту соломинку, через которую тянул свой грог. – Но лучше послушать это, чем одному сидеть дома. Странная, однако, вы женщина. Вы чем-то похожи на Людовика Баварского. Но подумайте, куда завели его нездоровые фантазии: он умер, построив себе несколько резиденций, украшенных самой заурядной лепкой. Поразмышляйте над тем, к каким грустным последствиям приводят скверные привычки, порождённые одиночеством.
Я даже вздрагиваю. И, отказавшись от слишком большой порции лимонного мороженого, которую протягивает мне Клодина, отхожу от них, прислоняюсь к одной из колонн галереи и смотрю на заходящее солнце. Облака быстро несутся к востоку, в их тени сразу становится холодно. Тяжёлый чёрный дым фабричных труб окутывает Байрет, но тут сильный порыв ветра увлекает его за собой.
Слышатся резкие голоса группы француженок в узких, стягивающих бёдра корсетах и слишком длинных, волочащихся сзади и плотно облегающих спереди юбках; божественная музыка не произвела на них ни малейшего впечатления, они громко разговаривают с тем холодным оживлением, которое так привлекает в первое мгновение и начинает раздражать через четверть часа. Все они очень хорошенькие. Даже не вслушиваясь в их болтовню, можно догадаться, что они принадлежат к слабой и нервной расе, безвольной, полной презрения к окружающим, как непохожи они на эту, например, рыжую и невозмутимую англичанку, которую они разбирают по косточкам, а она просто не замечает их и, нисколько не смущаясь, спокойно сидит на ступеньке, выставив вперёд безобразно обутые ноги… Теперь настала моя очередь, они разглядывают меня и перешёптываются.
Одна из них, самая умудрённая опытом, поясняет: «Уверяю вас, это молоденькая вдовушка, она приезжает сюда на каждый фестиваль ради одного оперного тенора…» Я улыбаюсь столь быстро и неудачно составленному мнению и направляюсь к Марте. Моя золовка очень оживлена, на ней светло-сиреневое платье, она опирается на высокую ручку зонтика, красуется, выставляет себя напоказ, узнаёт парижских знакомых, здоровается направо и налево и внимательно изучает дамские шляпки… И как всегда, рядом с ней этот отвратительный Можи, он будто пришит к её юбке. Лучше подойду к Клодине.
Но Клодина, держа в руке – она сняла перчатку – пирожное с кремом, оживлённо болтает с маленьким странным созданием… Где же я видела это смуглое египетское лицо, на котором рот и глаза словно начертаны двумя параллельными взмахами кисти, эти лёгкие пушистые локоны, как у девочек в 1828 году?.. Неужели это мадемуазель Полэр? И всё-таки мадемуазель Полэр в Байрете, просто невероятно!
Обе они гибкие, подвижные, у обеих волосы зачёсаны на пробор, а в волосах, у самого лба, по бантику: у Полэр – белый, у Клодины – чёрный. Публика смотрит на них с жадным любопытством, все считают, что они удивительно друг на друга похожи. Я же этого не нахожу. Непокорные волосы Клодины кудрявятся, как у мальчишек. И в глазах её больше настороженности, больше недоверия к людям и больше… покорности, а в глазах Полэр – в её удивительных египетских глазах – живёт весь Восток… А всё-таки они похожи. Рено проходит за их спинами и с улыбкой ласково проводит рукой по их стриженым головкам; заметив мой изумлённый взгляд, он смеётся:
– Ну конечно, Анни. это Полэр, наша крошка Лили.
– Их Tiger Lily.[29]29
Красная Лилия (англ.).
[Закрыть] – подхватывает Можи. Неприлично виляя бёдрами, он проделывает несколько па столь модного кекуока и гнусавит:
Я даже не решаюсь улыбнуться. Теперь мне всё ясно!
Движимая любопытством, не отдавая сама себе в этом отчёта, я подхожу слишком близко к обеим подругам… Клодина заметила меня. Она подзывает меня властным жестом. В сильном смущении я делаю несколько шагов и останавливаюсь возле этой хрупкой актрисы, та почти не замечает меня. Она держится очень уверенно, то и дело отбрасывает назад чёрные с рыжеватым отливом волосы и что-то быстро, возбуждённо говорит резким, гортанным, но приятным голосом:
– Вы понимаете, Клодина, раз я решила петь серьёзный репертуар, я должна познакомиться с тем, что сделано было до меня. Вот я и приехала в Байрет.
– И правильно поступили, – одобряет её решение Клодина, её золотисто-жёлтые глаза выражают восторг.
– Меня поместили на самой окраине города, у чёрта на куличках, в «Бамбуковой хижине»…
В «Бамбуковой хижине»! Что за странное название для гостиницы. Клодина замечает моё изумление и поясняет с ангельской добротой:
– Это бамбук Маркграфини.
– Ну, это не беда, – продолжает Полэр, – я нисколько не жалею, что приехала сюда, хотя!.. Знаете, у госпожи Маршан постановка была куда лучше, а потом, их Вагнер – тут даже со смеху не сдохнешь!.. Что до его музыки, мне решительно на неё чихать, какая-то религиозная процессия!
– Как говорит Анни, – вставляет Клодина, взглянув на меня.
– Ах! Сударыня того же мнения, что и я? Очень рада познакомиться… На чём же я остановилась? Ах да… я уже во второй раз слушаю «Парсифаля» и убеждаюсь: подлецов можно встретить повсюду. Вы видели Кундри, видели, какую она носит повязку на голове, и цветы в волосах, и длинную вуаль? Так вот, всё это Ландорф придумал специально для меня, когда я выступала в Винтергартене в Берлине, в тот год, когда я драла себе горло в «Маленьком коне»!
Полэр останавливается на мгновение, чтобы передохнуть, и обводит нас торжествующим взглядом, она покачивается на неимоверно высоких каблуках, её слишком тонкая талия – её можно было бы обхватить мужским воротничком – чуть-чуть колеблется.
– Вы должны были бы заявить об этом во всеуслышание, – с жаром советует Клодина.
Полэр вскидывает голову, как молодой оленёнок, и восклицает:
– Никогда, я выше этого (её прекрасные глаза темнеют). Я не похожа на других актрис. И зачем? Предъявлять претензии какой-то немчуре? Ещё чего! Чтоб я стала вести с ними переговоры, подлаживаться под них? Да тут по горло увязнешь! Этому не будет конца… И вот ещё! В их «Парсифале», когда этот надутый кретин стоит в воде, а тот парень его поливает, так вот, его поза, он стоит, полуобернувшись к публике, крепко-крепко сжав руку, так вот, это моя поза в «Песне стариков», они её просто слямзили. Вы же понимаете, как мне больно! Да к тому же с правой стороны корсета у меня китовый ус весь переломался и вонзается мне в тело.
Я изучаю её очаровательное, необычайно подвижное лицо, оно выражает то восторг, то возмущение, то дикую жестокость, то загадочную грусть; хохочет она резким, нервным смехом, поднимая при этом кверху остренький подбородок, как собака, лающая на луну. Она неожиданно покидает нас, попрощавшись с нами по-детски серьёзно, как полагается маленькой благовоспитанной девочке.
Я смотрю ей вслед. Она идёт быстрой, лёгкой походкой, искусно лавируя между группами беседующих, чуть покачивая гибкими бёдрами. Движения её порывисты, как и её речь. Она слегка наклоняется вперёд при ходьбе, как хорошо выдрессированная собачка, передвигающаяся на задних лапках.
– Объём талии – сорок два! – задумчиво произносит Клодина. – Ведь это скорее номер обуви, чем корсета.
– Анни?.. Анни, я же с тобой говорю!
– Да, да, я тебя слушаю! – ответила я, вздрогнув.
– О чём же я с тобой говорила?
Под инквизиторским взглядом золовки я совсем теряюсь и отворачиваюсь.
– Не знаю, Марта.
Она пожимает плечами, розовеющими сквозь белую кружевную кофточку с широкими проймами. Кофточка выглядит просто неприлично, но, поскольку у неё глухой ворот, Марта спокойно появляется в ней на улице, нисколько не смущаясь дерзких взглядов мужчин. Мне же за неё бывает неловко.
Вооружившись пульверизатором, она буквально поливает духами свои рыжие с розоватым отливом волосы. Свои прекрасные, пышные, такие же непокорные, как и она сама, волосы.
– Довольно, Марта, довольно, от тебя слишком хорошо пахнет.
– «Слишком хорошо» – такого просто не бывает! И потом, я всегда боюсь, что, глядя на мои огненные волосы, люди скажут, что от меня пахнет жареным. Теперь, когда ты больше не витаешь в облаках, я повторяю: сегодня вечером мы ужинаем в «Берлине», в ресторане «Берлин», дурёха!.. Угощение нам ставит Можи.
– Опять!
Это восклицание вырвалось у меня почти против воли, но Марта встретила его разъярённым, острым взглядом. Она куда смелее меня и сразу переходит в наступление.
– Что значит это «опять»? Можно подумать, что мы живём за счёт Можи. Позавчера мы его угощали, теперь его очередь.
– А вчера вечером?
– Вчера вечером? Ну это совсем другое дело. Он хотел показать нам «Саммет», знаменитый трактир. К тому же всё, что там подавали, было несъедобно: мясо не прожевать, а рыба переварена. Должен же он был нас за это вознаградить.
– Вас – возможно, но никак не меня.
– Можи хорошо воспитан, он нас не разделяет.
– Хорошо воспитан… хотелось бы, чтоб и на этот раз он проявил бы себя таким же воспитанным… как обычно.
Марта кипит от бешенства, но продолжает приглаживать щёткой волосы на затылке.
– Великолепно! Сколько в твоих словах иронии. Определённо, ты делаешь успехи. Всё это результат твоих встреч с Клодиной?
Она таким язвительным тоном произносит последние слова, что я вздрагиваю, будто она оцарапала меня ногтями.
– Знаешь, встречи с Клодиной вредят мне меньше, чем тебе – постоянное присутствие Можи.
Она оборачивается ко мне, кажется, что её густые волосы пылают.
– Ты вздумала давать мне советы? Это уже наглость, да, редкая наглость. Ты, кажется, собираешься учить меня, суёшь нос в мои дела. Тебе известно, что у меня есть муж? И как ты смеешь осуждать то, что Леон одобряет!
– Прошу тебя. Марта…
– Довольно, слышишь? И чтоб это было в последний раз! Господин Можи, в сущности, очень преданный друг.
– Марта, умоляю тебя, не продолжай. Можешь оскорблять меня, если хочешь. Но не пытайся изобразить из «господина Можи» очень преданного и бескорыстного друга и не навязывай Леону роль третейского судьи… или ты считаешь меня слишком глупой?
Этого заключения она никак не ожидала. От возмущения у неё перехватывает дыхание. Несколько мгновений она борется с собой и наконец, сделав над собой невероятное усилие, берёт себя в руки – это доказывает, что подобные вспышки гнева у неё нередки.
– Полно, полно, Анни… не злоупотребляй моей добротой. Ты же знаешь, какая я вспыльчивая, мне кажется, что ты нарочно дразнишь меня.
Она улыбается, но уголки её губ нервно дрожат.
– Ты ведь будешь ужинать с нами?
Я всё ещё колеблюсь. Она ласково обнимает меня за талию с той вкрадчивостью, что всегда обезоруживала Алена.
– Ты должна это сделать ради моего доброго имени. Пойми, ведь если нас четверо, люди могут подумать, что Можи ухаживает за тобой!
И вот мы снова с ней добрые подруги, но я понимаю, что наша дружба, давшая слишком глубокую трещину, скоро исчезнет, растает, как иней под лучами солнца. Я очень устала. После этой маленькой сцены на меня обрушился страшный приступ мигрени, его приближение я чувствовала ещё вчера. И всё-таки я ни о чём не жалею. Ещё месяц назад у меня не хватило бы смелости сказать Марте и половину того, что я думаю…
Мы едем в коляске слушать «Летучего Голландца»; отупев от боли, я молчу, нажимая пальцем на висок. Леону становится жаль меня:
– Опять мигрень, Анни?
– Увы, да.
Он сочувственно качает головой и смотрит на меня своими кроткими глазами доброго животного. Мне тоже последнее время очень жаль его. Раз Марта держит своего мужа под башмаком, то он вполне… Клодина сразу нашла бы нужное слово. Моя золовка сидит справа от меня и как ни в чём не бывало пудрит щёки, желая уберечь их от жары.
– Сегодня в театре мы не увидим Можи, – продолжает Леон, – он остался дома.
– Вот как? – равнодушно произносит Марта. Она кривит губы, пытаясь сдержать улыбку. С чего бы это?
– Он заболел? – спрашиваю я. – Может, выпил вчера слишком много грога?
– Нет. Но он считает, что «Летучий Голландец» – сентиментальная дрянь, неудобоваримая смесь итальянской и немецкой музыки, а все певцы – «грязные свиньи». Поверьте, Анни, я точно передаю его слова. Он говорит также, что при одной только мысли о рыбаке Даланде, отце Сенты, у него начинаются рези в желудке.
– Весьма оригинальная критическая оценка, – резко отвечаю я.
Марта смотрит куда-то в сторону и не выражает ни малейшего желания поддержать наш разговор. Навстречу нам в облаке пыли крупной рысью мчатся пустые ландо, а мы плетёмся чуть ли не шагом вместе с бесконечной вереницей экипажей. Этот кирпичный театр (Клодина права, он похож на газометр), окружающую его публику в светлых туалетах, ряды глупо хихикающих местных жителей – всё это я видела всего лишь четыре раза, но сейчас, подъезжая к театру, я испытываю такое же раздражение, какое меня охватывало иногда в Париже, когда я смотрела из своего окна на плоский, опостылевший мне горизонт. Но тогда нервы у меня были не так напряжены и рядом находился мой повелитель, следивший за тем, чтоб я не вышла из-под его воли, не смела мыслить и всегда опускала глаза.