Текст книги "Жюли де Карнейян"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
– Я видела потрясающие перчатки на улице Фонтэн, – говорила она, – там даже есть небесно-голубые.
– Машинной вязки, – возражала Жюли.
– Ну и что? Они не хуже.
Новёхонькая, полная жизни, эгоистичная, серая с чёрным, в розовых перчатках и шарфике Жюли вышла однажды в одиннадцать утра на жёлтое поздне-августовское солнце и остановилась перед зеркальной витриной. «Такая женщина ещё смотрится, если хорошо одета. Эта шляпка с голубым пером – просто чудо. Для полного комплекта не хватает только мужчины в тёмно-сером… Но это дорогой аксессуар».
К её удивлению, обновы порождали меланхолию и жажду иной роскоши. Случалось, стоя на краю тротуара, она, впав в рассеянность, ждала не просто машину, но определённую машину – свою. Спросонок она шарила в постели, ища прохладное сонное тело, выпроставшееся из-под простыни. Она пыталась нащупать на безымянном пальце след кольца. Потом вспоминала, что сама в безрассудном порыве потеряла спящего мужчину с холодными коленями, потеряла машину, удручающие и красивые апартаменты, кольцо и след от кольца… Всё, что она пустила по ветру, снова дало о себе знать, и её красивые ноздри расширялись, когда она вспоминала возбуждающий запах, который испускали, нагреваясь друг о друга, её медно-рыжая кобыла и седло из юфти. «Седло из юфти! И форсила же я… Седло, которое стоило… Бог весть, сколько оно стоило! Кобыла тоже. После той кобылы у меня был маленький автомобиль. А теперь у меня мамаша Энселад вместо кузин Карнейян-Рокенкур и моей золовки Эспиван, и Коко Ватар вместо Пюиламара… Попробовал бы кто сказать мне в глаза, что я не выиграла на таком обмене – я бы ему показала…» Но никто, кроме Жюли де Карнейян, не попрекал её социальным уровнем госпожи Энселад, специалистки по массажу, сведению татуировки и перенизыванию жемчужных ожерелий, самодовольной молодостью Коко Ватара и пустопорожней ясностью Люси Альбер.
Некоторое время спустя она вообразила, что нездорова. Но у неё не было опыта в болезнях, и она предположила, что это возрастное. «Уже? А мне-то казалось, я ещё хоть куда…» Вопрошая своё тело, она не получила ни подтверждения, ни опровержения. Каждый день она думала об Эспиване, о Марианне, о маленьком Тони и говорила себе с искренней убеждённостью: «Странно, как мало я думаю об этих людях».
Приступ демократического настроения обернулся выгодой для Коко Ватара. Вновь призванный, амнистированный, он восхищался шляпами, платьями, чулками бронзового цвета, туго обтягивающими ноги с небольшими ладными мышцами. В знак доброжелательности Жюли согласилась наконец «быть милой» тихим ранним вечером в полумраке студии. Но ему не было дозволено выразить длинному светлому рифу, что, чуть мерцая, вытянулся рядом с ним, свою великую благодарность. При первом же его слове в сумраке вспыхнул красный огонёк сигареты, и приглушённый голос Жюли просто сказал:
– Нет. Я не люблю, когда об этом потом говорят.
От Жюли не укрылось, что отмена излияний омрачила настроение Коко Ватара. Однажды, чтобы его рассмешить, она рассказала, что продала часы с браслетом и накупила обнов. Но он не стал смеяться.
– О! Я так и знал, что ты сделаешь какую-нибудь глупость. Этот браслет, которого я, кстати, никогда не видел, мог бы тебе очень пригодиться. Тебе надо было сохранить его и продать только в случае войны. Когда меня не будет, Бог весть, что с тобой станется.
– Ты слишком много думаешь о войне, Коко.
– Жюли, мне двадцать восемь лет.
Они заканчивали завтрак в Лесу. Жюли попудрилась, подкрасила губы, внутри такие же розовые, как её перчатки и шарфик. Меланхолия, явственно читавшаяся в широко открытых глазах Коко, не беспокоила Жюли: она знала, что любовь редко выражается весёлостью.
– Я приписан к инфантерии, но хотел бы перейти в моторизованную часть…
Поскольку он говорил о себе и о будущей войне, она безжалостно перебила:
– Кстати, Коко, я поссорилась с господином д'Эспиваном, знаешь?
– О! – сказал Коко, – мне это не нравится.
Она рассмеялась ему в лицо, распахнула жакет, выставляя напоказ блузку в серую и розовую полоску и грудь под блузкой:
– Глубочайше сожалею, что не угодила. А можно узнать, почему это для тебя стало вдруг так важно, чтобы мои отношения с господином д'Эспиваном пребывали в рамках сердечного согласия?
– Это очень просто, – сказал Коко. – Для того, чтобы ты, как ты говоришь, поссорилась с этим господином, между вами должно было произойти что-то… какая-то вспышка.
– Допустим.
– А вспышку могло вызвать только что-то интимное. И вот я думаю… Ты сейчас опять меня подловишь.
– И вот ты думаешь?..
Коко не отвёл глаз, пронизываемых голубым остриём нелюбящего взгляда.
– Я думаю, что же вы могли обсуждать в вашем прошлом или настоящем настолько интимное, чтобы разговор принял дурной оборот. Ссориться с человеком, так тяжело больным, как ты говоришь, – ты, значит, не боялась, что можешь его прикончить?
Она воздержалась от ответа. Она ничего не чувствовала, кроме желания оказаться где-нибудь в другом месте и подальше от него. Лучше заново пережить три последних года! Три кропотливо опустошительных года, когда каждый час усугублял работу предыдущего, каждый месяц вынуждал легче мириться с жизнью, которую легкомыслие и гордость отказывались признавать бессмысленной, которой только физическая крепость, подобная оптимизму здоровых детей, придавала цену… Месяцы неуверенности, нужда, ожидание… Разве не было всё это для женщины платой за нарушение известных границ, за неповиновение, за личные недостатки, за разрыв с мужчиной, за выбор нового мужчины, потом за то, что ещё какой-то мужчина выбрал её?.. Нескончаемая череда домашних забот шитья, перелицованных юбок – «Дорогая, клянусь вам, она выглядит лучше новой!» – ухищрений, позволяющих тешить себя маленькими триумфами – так это результат не случайности, но враждебного, чуть ли не рокового предопределения? Она подумала без всякой благодарности о добровольной милостыне добряка Беккера. Вспомнила о маленьких праздниках плоти, быстротечных, быстро забывавшихся, и о досадных моментах, вызывавших в памяти Жюли надломленный мужской голос… «Но это не настоящий их голос, это голос минуты…» Три, четыре года импровизированных угощений на карточном столике («Просто чудо это редиска с горчицей! Уж эта Жюли, кто ещё такое придумает!») и ресторанов, куда являешься с ярко накрашенными губами, с ослепительным цветом лица, с улыбкой фальшивой близорукости и настоящей светскости – шампанское и икра, или устрицы и паштет из свиной печёнки… Сорок, сорок два, сорок пять лет… «Кто это?» «Это красавица госпожа де Карнейян, вам что-нибудь говорит это имя?»
Ветер взметнул углы скатерти; он возвестил, что небо заряжено дождём и что на дне внутреннего озерца – одна тина…
– Ты плохо себя чувствуешь, Жюли?
Она знаком показала, что нет, терпеливо улыбнулась.
«Нет, – ответила она про себя, – я только жду, когда тебя не будет. Ибо ты – то, с чем я никогда не встречалась, чего я не смогу долго выносить: ясновидец. Ты читаешь сквозь меня в другом человеке, на которого смотришь как на врага. Можно и вправду подумать, что Эрбер не составляет для тебя тайны. Ты ненавидишь его, ты его понимаешь. Когда я думаю об Эспиване, ты спрашиваешь, не плохо ли мне. Каким советником ты был бы для меня с высоты твоих двадцати восьми лет! Маленький неподкупный советник, один из тех чудо-выходцев из низов, каких случай порой приближал к королевам… Но эти шлюхи-королевы ложатся с чудом в постель, делают из него графа-временщика, озлобленного любовника и никчёмного государственного деятеля. С тобой я бы никогда не делала «глупостей», как ты мило выражаешься…»
Она залпом осушила свою рюмку с коньяком. Между тем это был очень старый коньяк, заслуживавший вдумчивого отношения, мягкий и бегучий.
– Оп-ля! – сказала Жюли, поставив рюмку.
– Браво! – сказал Коко Ватар.
«Знал бы ты, чему аплодируешь… Никаких глупостей, иначе говоря, никто от меня больше ничем не попользуется, в том числе и я. Он не даст мне разориться, оказаться одураченной. Разориться всегда можно, даже когда ничего не имеешь. Мошенников он чует за километр. И он щепетилен. Коко Ватар не таков, чтобы пытаться обратить шуточную расписку в наличные. К счастью, случай положил между ним и мной добрых семнадцать лет, если говорить только об этой дистанции…»
– От коньяка у тебя блестят глаза, Жюли. Они такие голубые… страшно голубые, – вполголоса проговорил Коко. – Ты ничего не говоришь. Говори со мной хоть глазами…
Прикрыв ресницы, она пригасила голубизну, которую он назвал страшной.
«Ясновидец, мальчик-ясновидец. Невозможный человек…»
– Этот цвет – карнейяновский голубой. Отец держал нас в немалом страхе этим голубым, когда мы были маленькие. А потом мы с братом обнаружили, что унаследовали его. Леон утверждал, что этот голубой цвет укрощает лошадей.
– Да? – саркастически сказал Коко. – А свиней каким он цветом укрощает?
Жюли и ухом не повела, ибо судьба Коко была решена. «Невозможен. Всё, что похоже на меня, внушает ему подозрение. Надеюсь, скоро и я стану ему противна».
– Ты бы хотел, чтоб у меня вообще не было семьи, правда, Коко?
– Я никому не желаю смерти, – сказал Коко. Она смотрела на него осторожным взглядом, зная, что у мужчин глубокая недоверчивость порождается недавним обладанием.
– Отвезёшь меня домой, мой мальчик? Я сегодня немного спешу.
Её спутник допустил ошибку, не скрыв удивления, которое она причислила к косвенному шпионажу. Утомлённое лето, среди которого они завтракали, раздражало влагой её кожу, которой не хватало ветра, трепавшего осины вокруг Карнейяна и разносившего мякину обмолачиваемой пшеницы. Запах зияющей на тарелке разрезанной дыни вдруг испортил аромат кофе.
«Он шпионит за мной. Он проверяет каждый мой день и каждый час. Он знает, что у меня нет никаких дел, кроме всякой стирки да штопки, которые успокаивают его и так ему нравятся. Он знает, что сейчас Эспиван – мой запретный плод. А сама я это знала?»
Она принялась кокетничать, словно виноватая, бросать крошки воробьям, восторгаться красной изгородью гераней. Направляясь к машине, она подобрала в аллее пёрышко синицы, тронутое на конце лазурью, и вдела его в петлицу Коко.
– Перья дарить не полагается, – сказал он. – И птиц. Это нехорошо для дружбы.
– Ну брось его.
Он прикрыл пёрышко ладонью:
– Нет – сказал он. – Подарено – значит подарено. Но она обняла его одной рукой за плечи и на ходу, дотянувшись до синичьего пера, выдернула его и пустила на волю предгрозового ветра. Она отвернулась от его благодарного взгляда:
«Знаю, всё знаю… Ты мне смиренно признателен. Но ты не долго будешь смиренным… Это мой последний жест в твою честь», – думала она, напевая. В машине она продолжала напевать, чтоб он не осмелился заговорить.
– Высади меня здесь, Коко, перед аптекой, мне надо кое-что купить!
Она быстро соскочила на тротуар, прежде чем автомобиль остановился. Удивлённый, Коко Ватар задел колесом бровку тротуара.
– Ты сегодня водишь как сапожник, мой мальчик.
– Верно, – признал Коко.
Он вылез, потрогал царапину на колпаке.
– Я тебя жду, Жюли, давай побыстрее.
– Нет, нет! – крикнула она. – Мне здесь рукой подать. Но тут ливень высинил тротуар, и Жюли побежала, купила первую попавшуюся зубную пасту, вернулась в машину и позволила довезти себя до дома. Ей казалось, что она слышит, как всё её тело гудит от жестокой нетерпимости, и она уже не могла вынести, чтобы Коко Ватар приближался к её жилью, переступал её порог.
– Сегодня вечером… – начал Коко.
– Сегодня вечером, – сказала Жюли, – я жду брата. Коко поднял брови, округлил глаза.
– Брата?
– Брата. Не гадай которого, у меня только один. Я с ним ужинаю.
И она выпятила подбородок, втянула щёки, увела глаза под брови, под коричневой краской жёлтые, как серёжки ивы, свела лицо в характерную до уродства карнейяновскую маску, как спустила бы собак, чтоб отпугнуть чужака.
– Ладно, – сказал Коко. – Незачем корчить мне такую физиономию. Значит, созвонимся. Постой минутку, Жюли! Ты испортишь свой шикарный костюм!
Но она распахнула дверцу и перебежала тротуар под хлыстами тёплого дождя. Спряталась за второй дверью парадного и не входила в лифт, пока автомобиль не отъехал. Слёзы и дождевые капли катились по её щекам и разряжали приступ почти конвульсивной нетерпимости.
Она впустила в студию последние косые струи дождя; чистая голубизна поднималась на востоке и обещала прояснение. Жюли позаботилась о своей промокшей одежде, потом позвонила Леону де Карнейяну. Пока она ждала у телефона, сквозь бормочущее пустое пространство доносились знакомые звуки – пронзительное ржание, потом важный колокольный звон деревянной бадьи о булыжник двора. Она видела двор, куда выходили конюшни, отвратительную маленькую контору на первом этаже, комнату на втором. Там сосредоточилась жизнь Леона де Карнейяна, холостяка, и больше Жюли Ничего о ней не знала. Она подозревала, что брат её не гнушается приключениями на разбитых просёлках и у деревенских водоёмов – из грубого жизнелюбия, из гордости человека без состояния. Их особенное братство чуралось признаний. «Слишком родные, чтобы быть друзьями», – говорила Жюли. Но, младшая по возрасту и силе, где-то в глубине души она уважала Леона де Карнейяна как человека, который способен жить один.
Вечером она с первого взгляда заметила его вытянувшуюся лисью морду, ввалившиеся выдубленные щёки и ничего об этом не сказала. Однако осведомилась о кобыле Ласточке. Карнейян опустил глаза.
– Я передумал, – сказал он. – Не думаю, что надолго удастся избежать войны, но я решил перегнать Ласточку в Карнейян. В конце концов, она имеет право дожить свой век. Ей восемнадцать лет, а она ещё красавица.
Жюли перестала мешать винегрет.
– Ты перегонишь её? Сам?
– Да. Гэйян поедет на Толстухе, с Туллией в поводу. Это всё, что у меня осталось. Я всё продал. Не мог больше сводить концы с концами.
– Правильно сделал, – наудачу сказала Жюли. Она украдкой оглядела его в поисках каких-нибудь признаков благосостояния или облегчения. Но у него не было даже нового галстука. Казалось, ничто в его одежде не может выйти за определённые рамки потрёпанной опрятности.
– Но под силу ли Ласточке такой путь? – спросила Жюли.
Он улыбнулся с нежностью, словно это лошадь смотрела на него.
– Пойдёт тихонько, в своём темпе. После Ле-Мана я сверну с больших дорог, они не для её копыт. То-то будет ей веселье. Что у нас на обед?
– Бифштекс, салат, сыр, фрукты. Сходишь за хлебцами? Я про них забыла.
Она проводила его взглядом до двери. «Толстые белые нити в усах и нос всё больше… Вот так и начинается конец, даже у Карнейянов…»
Сначала они ели молча. После нескольких кратких, словно протокольных вопросов Жюли спросила:
– По крайней мере, эта продажа выводит тебя из затруднений?
– На какое-то время, – ответил Леон.
Он поставил разогревать бифштекс и проявил ответную учтивость.
– Ну как бедняга Эспиван, всё в агонии?
– Спасибо, неплохо, – сказала Жюли. – Напомни мне поговорить о нём после обеда.
Карнейян, с разрешения Жюли, обедал без пиджака и безмятежно потягивал красное вино невысокого качества, чёрное в свете лампы.
– Но, – сказала вдруг Жюли, – если ты сам переправляешь своё хозяйство в Карнейян, это не значит, что ты собираешься там остаться?
– Не знаю, – сказал он.
Уклончивый ответ не удовлетворил Жюли. Лиловая ночь, сомкнувшаяся над Парижем, заставила её ощутить близость осени и страх перед исчезновением блондина с длинной лисьей мордой, созданного по её подобию, который серьёзно смотрел в тарелку и расправлялся с угощением руками крестьянина и жестами светского человека.
– Сливы – настоящий ренклод, – сказал он. – Очень недурны.
– Скажи, Леон, так когда ты рассчитываешь выехать?
– Тебе это интересно? Ровно через неделю.
– Так скоро?
Он смотрел на сестру сквозь дым сигареты, которая никак не раскуривалась.
– Это не рано, – сказал он. – Ночи уже становятся длинными. Зато днём будет прохладнее.
– Да… Помнишь, как мы ездили в Кабур, с той моей красивой рыжей кобылой?
– И с Эспиваном, о котором ты забыла упомянуть. Этот маленький подвиг быстро его утомил.
– Да… Значит, ты уже всё решил?
– Если, конечно, в этот день камни с неба не посыплются.
– Да… У тебя есть какие-нибудь известия из Карнейяна? Какая там погода?
– Прекрасная.
Жюли не решилась больше расспрашивать. У неё, однако, вертелись на языке десятки вопросов о нижней зале, о голубой комнате, о трех фазанах на птичьем дворе, о лошадях и даже о Карнейяне-отце. Её тело, охваченное странной слабостью, жаждало лежбища в сене, прямо в стогу, послеполуденного оцепенения на рассыпчатой и золотистой земле… Она вскочила.
– Сиди, я пойду сварю кофе. Уберёшь пока со стола? Когда она вернулась с коричневым кофейником, карточный столик был сервирован – разглаженная скатерть, чашки, бокалы для виски и водки, сигареты. Жюли одобрительно присвистнула. Прежде чем усесться, она сходила достать из шкатулки лист с гербовой маркой и положила его перед братом.
– Что ты об этом думаешь?
Он не спеша прочёл и, прежде чем отложить бумагу, посмотрел марку на свет.
– Я думаю, что ты её сохранила. Это уже кое-что. Но в остальном – не думаю, чтоб эта бумага представляла какой-либо интерес. Почему ты мне её показываешь?
– Но ты мне сам… Это же ты мне сказал, что чуешь большие деньги, которые Эспиван…
Карнейян перебил:
– Я имел в виду его смерть, а не долю, которую можно было бы получить при его жизни. Бумага составлена до этого балагана, каким был ваш брак. Кто теперь возьмётся ворошить кучу не слишком красивых вещей, имевших место достаточно давно, в которой на каждого хватит дерьма?
– Ну ладно! – сказала Жюли, теряя уверенность. – Будем считать, что я ничего не говорила.
– Раз и навсегда: всё, что может привести к каким бы то ни было контактам между тобой и Эспиваном, нежелательно.
– Почему?..
– Потому что ты недостаточно сильная.
Он не отводил глаз от сестры. Она только потупилась, чистила миндаль, обжигала губы горячим кофе и избегала настойчивого взгляда голубых глаз, чёрных зрачков с булавочную головку.
– Но кто же мог тебя надоумить…
– Да никто, я сама.
– Или какой-нибудь дружок, увидевший возможность нагреть руки.
Жюли вскинулась, приняла надменный вид:
– Слушай, милый мой, я много чего могу делать с дружками, но уж никак не обсуждать свои семейные дела!
– Эспиван не принадлежит к твоей семье, – заметил Карнейян.
– Ладно, не придирайся к словам. Оставим этот разговор, моя идея никуда не годится. Твоя была не лучше, поскольку Эрбер поправляется. Да, представляешь, он ведь так и не получил пресловутое приданое. Он мне сам сказал.
– Это возможно. Он такой глупец, – проворчал Карнейян.
– Согласна, он не орёл, но уж глупец…
– Глупец. Вспомни, и увидишь, что всю жизнь он с блестящим и умным видом делал одни глупости. А его гениальный ход, эта женитьба – взять хоть её! Если бы я женился на богатой женщине, она бы мне сапоги чистила.
– Вот и попадай вам в лапы, – сказала Жюли.
– Вы всегда умеете из них вырваться, – парировал Карнейян. – Впрочем, я никогда не женюсь на богатой.
Он задумался и вдруг резко вскинул сухую голову:
– А как это, если он не получил своё «приданое», тебе взбрело в голову требовать с него миллион или хотя бы часть миллиона?
Жюли залилась краской, разыграла дурочку:
– О! ну, знаешь, попытка не пытка… Ты должен отдать мне должное – я прежде посоветовалась с тобой.
– И на том спасибо!
Она встревожилась, видя его недоверие, и захотела увести его подальше от розыска, от следа – словом, подальше от Эспивана. Она преуспела в этом, с преувеличенной живостью рассказав ему о неудавшемся самоубийстве маленького Тони, и Карнейян жёстко усмехнулся, услыхав, что Эспиван «закатил сцену».
– Ты знаешь, каков он, – заговаривала ему зубы Жюли, – стоит ему обнаружить, что какой-нибудь мужчина желает женщину, которую он знал, он себя чувствует немного рогоносцем.
Когда Леон смахнул со стола ладонью, словно говоря: «Всё это ничего не стоит», Жюли перевела дух и позволила себе осторожно выпить. Напряжение оставило её, она засветилась, зазолотилась в свете лампы, почувствовала, как жар алкоголя ударяет в голову. Её усилия были вознаграждены, когда Карнейян, наконец развеселившийся, сказал:
– Не знаю, как тебе это удаётся, но тебе сегодня не больше тридцати.
Ей хотелось ещё оправдать заслуженный комплимент и содержащуюся в нём толику глухой братской ревности, утянуть ещё дальше от охотника своё невидимо подраненное крыло, которое кого-то упрямо покрывало и прятало. И она расхохоталась, уронила пару слезинок и рассказала Карнейяну, что хочет «послать куда подальше» Коко Ватара, который ей надоел.
Она как будто потеряла всякое соображение и не разбирала, что можно, а что нельзя доверить держащемуся начеку Карнейяну. Она разобрала перед ним по косточкам бедного безупречного Коко Ватарчика, потрясала его скальпом, который окунала в красильные чаны:
– Представь, старик, просыпаюсь, а рядом этот тип с зелёным носом и фиолетовым животом!
Карнейян не сразу дал усыпить свою бдительность. Когда Жюли с блестящими от водки губами и развившимися от дождя соломенными вихрами расчётливо выворачивала наизнанку своего отставного дружка, Карнейян безразличным тоном наудачу вставлял безобидные вопросы:
– У тебя не создалось впечатления, что Эрбер немного симулянт? А тебе не показалось странным, что Эрбер так часто тебя вызывает?
В конце концов он отступился, и Жюли больше не слышала имён и фамилий, которые он подкидывал в развилки беседы, чтоб она об них спотыкалась. Тогда разговор превратился для неё в невнятный шум, и на неё навалилась сонливость. Она закуталась в покрывало диван-кровати и больше не говорила. Леон де Карнейян оставил полуоткрытой балконную дверь, погасил все лампы, кроме стоящей у изголовья, перекрыл на кухне газ. Когда он уходил, Жюли спала под тёмно-красной тканью, и стружки её волос были такими же бледными, как её кожа. Она даже не вздрогнула, когда захлопнулась входная дверь.
На следующее утро она собралась действовать и следовать некоему плану. Планом она называла череду решений, не имевших на посторонний взгляд видимой связи, которые не раз стоили ей осуждения близких и насмешек посторонних, ибо действовала она вопреки тому, что посоветовали бы ей те и другие. В качестве единственной меры предосторожности она отправилась к гадалке. С новой свечой за пазухой между грудей она разбудила Люси Альбер и увела её с собой, бледную от усталости, с зияющими глазами и словно погружённую в гипнотический транс. Однако маленькая полуночница не забыла прихватить и для себя со своего рабочего пианино одну из двух витых розовых свечей, которую спрятала под блузку.
– Как, Жюли, опять такси!
– Опять. И это ещё только начало! Садись и подремли до проспекта Жюно.
Когда открытое такси проезжало мимо зеркальных витрин, Жюли критически оценивала завалившуюся худенькую фигурку, бледность и сонливость своей спутницы и тем более оставалась довольна собственной прямой осанкой, заново вычищенным старым чёрно-белым костюмом, жёлто-розовой гаммой лица и короткой пеной завитых волос. Тайное состояние её духа и тела выдавало себя целеустремлённым выражением, особо впивающими воздух ноздрями и казавшимся крупнее обычного вызывающе накрашенным ртом.
У женщины, гадающей на свечах, в маленькой приёмной с соломенными стульями, единственным украшением которой было что-то вроде диплома в чёрной рамке на стене, царила неизменная температура, напоминавшая церковный холод.
«Я свидетельствую, – прочла Жюли, – что госпожа Элен сделала всё возможное, чтобы помешать моей горячо оплакиваемой дочери Женевьеве отплыть на яхте, предсказав, что это приведёт её к смерти…» С ума сойти!
– О! Жюли, как можно смеяться! Бедная девушка, которая утонула! Тут нет ничего смешного!
Жюли смерила подружку взглядом:
– Откуда тебе знать, бедная моя детка, что смешно, а что не смешно?
Госпожа Элен вошла, зевая посетовала на трудности своего ремесла и пожаловалась на бессонницу; конечно, она не считала за сон некую туманную одурь, заволакивавшую её мутно-голубые глаза. В остальном – от клетчатого передника до шиньона в виде овальной лепёшки – она походила на уважающую себя домашнюю хозяйку. Она принялась скоблить ножом зажжённую свечу, словно чистила морковку, и что-то невнятно бормотала, чтобы произвести впечатление на клиенток. В лужицах застывшего стеарина она вычитала, что Жюли предстоит иметь дело с не очень надёжным человеком, после чего она переменит место жительства и наконец совершит восхождение по винтовой лестнице. Для Люси Альбер она пустилась в ещё более тёмные пророчества и изрекла, тыкая старую витую свечу в лже-руанскую тарелку, какие-то откровения насчёт скрываемого ребёнка. Но что за дело было Жюли, да и Люси Альбер. до скрываемого ребёнка и нехорошего человека? И та, и другая хотели только, отрешившись от всякой ответственности, отдаться на волю чего-то такого, что никогда не станет ясным. Малютка Альбер говорила «да, да», кивая, словно запоминала инструкцию; Жюли молча укрывалась за маской карнейяновского высокомерия. Она вышла из квартиры Элен как после массажа, уселась за столик на террасе, и Люси Альбер окончательно проснулась перед чашкой кофе со сливками.
– Я проголодалась, как после мессы в Карнейяне! – воскликнула Жюли.
– И я, я тоже голодная! – сказала Люси Альбер. – Жюли! Ребёнок! Это невероятно!
– У тебя есть ребёнок, которого ты скрываешь?
– О! нет, Жюли! Но теперь, кого я ни встречу, каждый будет наводить меня на мысли о таинственном ребёнке. Это так увлекательно! А ты – тебе что-нибудь говорит то, что она тебе предсказала?
Жюли улыбнулась намазанному маслом рогалику.
– Ничего! Так что, как видишь, у меня полная свобода действий.
– Для чего?
Жюли вонзила зубы в рогалик, окинула жизнерадостным взглядом августовскую площадь Клиши, пыльную и запущенную, как маленькая площадь где-нибудь в провинции.
– Мало ли для чего… для глупостей. О! для очень разумных глупостей, знаешь ли…
– Жюли, а ты не собираешься замуж за Коко Ватара?
– Что?..
Люси Альбер испуганно отодвинулась вместе со стулом.
– Это не я придумала, Жюли! Это Коко Ватар всё время говорит, когда речь заходит о тебе: «Боюсь, как бы она не стала женщиной моей жизни…» Не вздёргивай так губу, это некрасиво. А ты веришь в то, что она предсказывает, эта Элен?
– Пять минут. Потом я об этом вообще не думаю. Она не сочла нужным лгать дальше. Она измеряла протяжённость ближайших нескольких дней, ограждённая от всякой назойливости. Даже Тони Ортиз, отправленный Марианной в Малые Швейцарские Альпы, оправлялся там от своего первого самоубийства, а госпожа Элен ничего не углядела в судьбе Жюли, кроме смутных образов переселения и лестницы. Вдали от подозрений она вдыхала воздух воли, сквозь который, когда настанет срок, сумеет пойти одна, сама избрать себе ошибку, взлелеять свою последнюю глупость… «А почему это последнюю?» – горделиво подумала она. Как всегда, когда жажда действия или нетерпение охватывали её, она сидя поигрывала крепкими мышцами бёдер и ягодиц, словно скакала верхом.
– Ступай спать, – сказала она Люси Альбер. – До которого часа тебе можно поспать?
– До четырёх, до пяти… Главное, я поела. Останется только одеться.
Подвижные ноздри Жюли подозрительно принюхались к немытой малютке, к её волосам, потускневшим от жизни на ощупь – из ночи в ночь в дыму сигар и сигарет, к вялой коже, белой, как цикорный корень.
– Бедная девочка, – сказала она. – Я тебя подвезу.
Неестественно огромные глаза, не выражавшие ничего, кроме отупения постоянных бессонниц, ещё расширились:
– О, Жюли, Жюли… Ты кончишь на соломе.
– На соломе? А ты знаешь, сколько стоит солома? – засмеялась Жюли. – До свидания. Может быть, вечером я зайду выпить в твоё заведение.
– О! Вот хорошо! Вот хорошо! Если ты придёшь, я тебе сыграю в антракте хорошенький отрывок из «Ланей»! Приходи, обещаешь?
Между одиннадцатью и часом ночи Жюли зашла в кабаре. Одна, в новом чёрном костюме уселась за столик размером не больше чайного подноса перед бокалом джина и стойко перетерпела взгляды, привлечённые её стройной фигурой, жёлтой гвоздикой под цвет волос, голубыми глазами, надменными, как у слепой. Время от времени она отвечала улыбкой на улыбку своей маленькой приятельницы, которая вышла из-за кассы, чтобы сесть за пианино, мило сыграть отрывок из «Ланей», а после полуночи аккомпанировать хозяйке-певице.
Зал, взятый в аренду, мало отличался от других залов, взятых в аренду под музыкально-питейные заведения. Слой дыма льнул к низкому потолку; пропорции зала и эстрады не допускали никаких поползновений на оригинальность оформления. Люси Альбер дождалась знака Жюли и только тогда села верхом на стул рядом с подругой и согласилась выпить джина.
– Знаешь, Жюли, ты очень красивая!
– Так надо, – задумчиво сказала Жюли.
Она старалась поддерживать видимость беседы. Но воспринимала только тонкий и сухой вкус джина. Всё остальное было смутным фоном последних действий её сегодняшнего вечера: достать из перламутровой шкатулки бумагу с гербовой маркой, сложить её по-новому, написать три слова: «Делай как хочешь», подписаться: «Юлька», и отослать всё Эрберу д'Эспивану. Такая краткость, такая лёгкость немного её ошарашили. Она не жалела о своём решении и не пожалела о нём ночью, лёжа в мирной бессоннице. Она только усомнилась, уже на грани сна, что привела его в исполнение, и это сомнение её разбудило.
Утро было погожее, она поймала себя на том, что поёт, и время текло быстро. «Как легко ждать, когда действительно ждёшь чего-то или кого-то!» Она трижды постучала по дереву под столешницей. Затем ей пришлось подойти к телефону – звонил Коко Ватар. Безмятежная, недосягаемая, она самым сердечным образом отваживала его:
– Да нет, мой мальчик, что поделаешь? Нет, не могу. О! что ты, вовсе не тайна. Мой брат… Да, опять он, как ты говоришь… Мой брат продал своё… Как это называется? Своё заведение, спасибо… Кроме лошадей и свиней, там кое-какая мебель, за которую можно выручить сто пятьдесят луи, но бедняга Леон ничего в этом не смыслит, так что придётся мне… О! Нет, завтра я опять весь день буду в Виль-д'Аврэ… Позвонить туда? Что ты, у него уже три месяца отключён телефон, он не платит… Ах, это такой фрукт – мой братец! Хорошо хоть, он у меня один… Как? Если ты сейчас приедешь? О! нет, мой мальчик… О нет… Не советую…
Голос на другом конце провода настаивал, повторяя: «Почему? Но почему?» Жюли на миг задумалась и с большой любезностью ответила:
– Потому что я спущу тебя с лестницы. Да. Это так же верно, как то, что я существую.