Стихотворные переводы
Текст книги "Стихотворные переводы"
Автор книги: Шеймас О’Келли
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
АРТЮР РЕМБО
ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ
В стране бесстрастных рек спускаясь по теченью,
хватился я моих усердных бурлаков:
индейцы ярые избрали их мишенью,
нагими их сковав у радужных столбов.
Есть много кораблей, фламандский хлеб везущих
и хлопок английский, – но к ним я охладел.
Когда прикончили тех пленников орущих,
открыли реки мне свободнейший удел.
И я, – который был, зимой недавней, глуше
младенческих мозгов, – бежал на зов морской,
и полуостровам, оторванным от суши,
не знать таких боев и удали такой.
Был штормом освящен мой водный первопуток.
Средь волн, без устали влачащих жертв своих,
протанцевал и я, как пробка, десять суток,
не помня глупых глаз огней береговых.
Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая,
вошла в еловый трюм зеленая вода,
меня от пятен вин и рвоты очищая
и унося мой руль и якорь навсегда.
И вольно с этих пор купался я в поэме
кишащих звездами лучисто-млечных вод,
где, очарованный и безучастный, время
от времени ко дну утопленник идет,
где, в пламенные дни, лазурь сквозную влаги
окрашивая вдруг, кружатся в забытьи, —
просторней ваших лир, разымчивее браги, —
туманы рыжие и горькие любви.
Я знаю небеса в сполохах, и глубины,
и водоверть, и смерч, покой по вечерам,
рассвет восторженный, как вылет голубиный,
и видел я подчас, что мнится морякам;
я видел низких зорь пятнистые пожары,
в лиловых сгустках туч мистический провал,
как привидения из драмы очень старой,
волнуясь чередой, за валом веял вал,
я видел снежный свет ночей зеленооких,
лобзанья долгие медлительных морей,
и ваш круговорот, неслыханные соки,
и твой цветной огонь, о фосфор-чародей!
По целым месяцам внимал я истерии
скотоподобных волн при взятии скалы,
не думая о том, что светлые Марии
могли бы обуздать бодливые валы.
Уж я ль не приставал к немыслимой Флориде, —
где смешаны цветы с глазами, с пестротой
пантер и тел людских и с радугами, в виде
натянутых вожжей над зеленью морской!
Брожения болот я видел, – словно мрежи,
где в тине целиком гниет левиафан,
штиль и крушенье волн, когда всю даль прорежет
и опрокинется над бездной ураган.
Серебряные льды, и перламутр, и пламя,
коричневую мель у берегов гнилых,
где змеи тяжкие, едомые клопами,
с деревьев падают смолистых и кривых.
Я б детям показал огнистые созданья
морские, – золотых, певучих этих рыб.
Прелестной пеною цвели мои блужданья,
мне ветер придавал волшебных крыл изгиб.
Меж полюсов и зон устав бродить без цели,
порой качался я нежнее. Подходил
рой теневых цветов, присоски их желтели,
и я как женщина молящаяся был, —
пока, на палубе колыша нечистоты,
золотоглазых птиц, их клики, кутерьму,
я плыл, и сквозь меня, сквозь хрупкие пролеты,
дремотно пятился утопленник во тьму.
Но я, затерянный в кудрях травы летейской,
я, бурей брошенный в эфир глухонемой,
шатун, чьей скорлупы ни парусник ганзейский,
ни зоркий монитор не сыщет под водой, —
я, вольный и живой, дымно-лиловым мраком
пробивший небеса, кирпичную их высь,
где б высмотрел поэт все, до чего он лаком, —
лазури лишаи и солнечную слизь, —
я, дикою доской в трескучих пятнах ярких
бежавший средь морских изогнутых коньков,
когда дубинами крушило солнце арки
ультрамариновых июльских облаков, —
я, трепетавший так, когда был слышен топот
Мальстромов вдалеке и Бегемотов бег,
паломник в синеве недвижной, – о, Европа,
твой древний парапет запомнил я навек!
Я видел звездные архипелаги! Земли,
приветные пловцу, и небеса, как бред.
Не там ли, в глубине, в изгнании ты дремлешь,
о, стая райских птиц, о, мощь грядущих лет?
Но, право ж, нету слез. Так безнадежны зори,
так солнце солоно, так тягостна луна…
Любовью горькою меня раздуло море…
Пусть лопнет остов мой! Бери меня, волна!
Из европейских вод мне сладостна была бы
та лужа черная, где детская рука,
средь грустных сумерек, челнок пускает слабый,
напоминающий сквозного мотылька.
О, волны, не могу, исполненный истомы,
пересекать волну купеческих судов,
победно проходить среди знамен и грома
и проплывать вблизи ужасных глаз мостов.
<16 декабря 1928>
ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЕТЕ
ПОСВЯЩЕНИЕ К “ФАУСТУ”
Вы снова близко, реющие тени.
Мой смутный взор уже вас видел раз.
Хочу ль теперь безумия видений?
Запечатлеть попробую ли вас?
Теснитесь вы! Средь дымных испарений —
да будет так! – вы явитесь сейчас;
по-юному мне сердце потрясает
туман чудес, что вас сопровождает.
Отрада в вас мне чудится былая,
а тень встает родная не одна,
встает любовь и дружба молодая,
как полузвук, преданье, старина,
и снова – боль, и жалуясь, блуждая
по лабиринту жизненного сна,
зову я милых, счастием жестоко
обмеренных, исчезнувших до срока.
Те, для кого я пел первоначально,
не слышат песен нынешних моих,
ушли друзья, и замер отзвук дальний
их первого привета. Для чужих,
неведомых, звучит мой стих печальный,
боюсь я даже одобренья их,
а верные мне души, если живы,
скитаются в изгнанье сиротливо.
По истовом и тихом царстве духа
во мне тоска забытая зажглась,
трепещет песнь, неясная для слуха,
как по струнам эоловым струясь,
и плачу я, и ужасаюсь глухо,
в суровом сердце нежность разлилась;
все настоящее вдали пропало,
а прошлое действительностью стало.
<15 декабря 1932>
АЛЬФРЕД ТЕННИСОН
IN MEMORIAM
Вот лунный луч блеснул на одеяле,
И знаю: там, где предан ты земле,
Над западными водами, во мгле,
Бледно и дивно стены просияли.
Там жизнь твою читает лунный свет:
Как перст скользит серебряное пламя
По мраморной доске твоей, во храме,
По буквам имени и числам лет.
И вот сиянье плавное слабеет;
Вот на моей постели луч погас.
Смежаю веки утомленных глаз
И сплю, пока окно не посереет.
Тогда земля туманом заревым
Напоена от краю и до краю, —
И там, во храме сумрачном, я знаю,
Чуть брезжит мрамор с именем твоим.
<23 мая 1926>
ПЕРЕВОДЫ ИЗ ЭССЕ “РУПЕРТ БРУК”[3]3
“Грани”: Литературный альманах. 1922. Кн. 1. С. 212–231. Руперт Брук (Brooke, 1887–1915) – английский поэт-георгианец.
[Закрыть]
“В полдневный час, ленивым летом…”
В полдневный час, ленивым летом,
овеянная влажным светом,
в струях с изгиба на изгиб
блуждает сонно-сытых рыб
глубокомысленная стая,
надежды рыбьи обсуждая,
и вот значенье их речей:
“У нас прудок, река, ручей,
но что же дальше? Есть догадка,
что жизнь – не всё; как было б гадко
в обратном случае! В грязи,
в воде есть тайные стези,
добро лежит в их основанье.
Мы верим: в жидком состоянье
предназначенье видит Тот,
Кто глубже нас и наших вод.
Мы знаем смутно, чуем глухо —
грядущее не вовсе сухо!
“Из ила в ил!”, – бормочет смерть;
но пусть грозит нам водоверть, —
к иной готовимся мы встрече…
За гранью времени, далече,
иные воды разлились.
Там будет слизистее слизь,
влажнее влага, тина гуще…
Там проплывает Всемогущий,
с хвостом, с чешуйчатой душой,
благой, чудовищно-большой,
извечно царствовавший над илом…
И под Божественным правилом
из нас малейшие найдут
желанный, ласковый приют…
О, глубь реки безмерно мирной!
Там, под водою, в мухе жирной
крючок зловещий не сокрыт…
Там тина золотом горит,
там – ил прекрасный, ил пречистый.
И в этой области струистой —
ах, сколько райских червяков,
бессмертных мошек, мотыльков —
какие плавают стрекозы!”
И там, куда все рыбьи грезы
устремлены сквозь влажный свет,
там, верят рыбы, суши нет…
<Январь 1920>
“Когда, погаснув, как зарницы…”
Когда, погаснув, как зарницы,
уйдя от дальней красоты,
во мгле, в ночи своей отдельной,
истлею я, истлеешь ты;
когда замрет твой локон легкий,
и тяжкий тлен в моих устах
прервет дыханье, и с тобою
мы будем прах, мы будем прах, —
как прежде, жадные, живые,
не пресыщенные, – о нет! —
блестя и рея, мы вернемся
к местам, где жили много лет.
В луче мы пылью закружимся,
былых не ведая оков,
и над дорогами помчимся
по порученьям ветерков.
И станет каждая пылинка,
блестя и рея тут и там,
скитаться, как паломник тайный,
по упоительным путям.
Не отдохнем, пока не встретит,
за непостижною чертой,
один мой странствующий атом
пылинку, бывшую тобой.
Тогда, тогда, в саду спокойном,
в вечерних ласковых лучах,
и сладостный, и странный трепет
найдут влюбленные в цветах.
И средь очнувшегося сада
такое счастие, такой
призыв воздушно-лучезарный
они почуют над собой,
что не поймут – роса ли это,
огонь ли, музыка, иль цвет,
иль благовонье, или двое,
летящие из света в свет.
И, с неба нашего блаженства
испепеляющего, крик
заставит вспыхнуть их пустые
и нищие сердца – на миг.
И в расползающемся мраке
они, блеснув, потухнут вновь,
но эти глупые людишки
на миг постигнут всю любовь…
<Январь 1920>
“Их сонмы облекли полночный синий свод…”
Их сонмы облекли полночный синий свод,
теснятся, зыблются, волнуются безгласно,
на дальний юг текут; к таящейся, прекрасной
луне за кругом круг серебряный плывет.
Одни, оборотясь, прервав пустынный ход,
движеньем медленным, торжественно-неясно
благословляют мир, хоть знают, что напрасно
моленье, что земли моленье не спасет.
Нет смерти, говорят; все души остаются
среди наследников их счастья, слез и снов…
Я думаю, они по синеве несутся,
печально-пышные, как волны облаков;
и на луну глядят, на гладь морей гудящих,
на землю, на людей, туда-сюда бродящих.
<Январь 1920>
“Их душу радости окрасили, печали…”
Их душу радости окрасили, печали
омыли сказочно. Мгновенно их влекли
улыбки легкие. Вся радужность земли
принадлежала им, и годы их смягчали.
Они видали жизнь и музыке вдали
внимали. Знали сон и явь. Любовь встречали
и дружбу гордую. Дивились. И молчали.
Касались щек, цветов, мехов… Они ушли.
Так ветры с водами смеются на просторе,
под небом сладостно-лазоревым, но вскоре
зима заворожит крылатую волну,
плясунью нежную, и развернет морозный
спокойный блеск, немую белизну,
сияющую ширь под небом ночи звездной.
<Январь 1920>
“Лишь это вспомните узнав, что я убит…”
Лишь это вспомните узнав, что я убит:
стал некий уголок, средь поля на чужбине,
навеки Англией. Подумайте: отныне
та нежная земля нежнейший прах таит.
А был он Англией взлелеян; облик стройный
и чувства тонкие Она дала ему,
дала цветы полей и воздух свой незнойный,
прохладу рек своих, тропинок полутьму.
Душа же, ставшая крупицей чистой света,
частицей Разума Божественного, где-то
отчизной данные излучивает сны:
напевы и цвета, рой мыслей золотистый
и смех, усвоенный от дружбы и весны
под небом Англии, в тиши ее душистой.
<Январь 1920>
“Из дремы Вечности туманной…”
Из дремы Вечности туманной,
из пустоты небытия
над глубиною гром исторгся:
тобою призван, вышел я.
Я расшатал преграды Ночи,
законы бездны преступил
и в мир блистательно ворвался
под гул испуганных светил.
Распалось вечное молчанье…
Я пролетел – и Ад зацвел.
Каким же знаком докажу я,
что наконец тебя нaшeл?
Иные вычеканю звезды,
напевом небо раздроблю…
В тебе я огненной любовью
свое бессмертие люблю.
Ты уязвишь седую мудрость,
и смех твой пламенем плеснет,
Я именем твоим багряным
исполосую небосвод.
И рухнет Рай, и Ад потухнет
в последней ярости своей,
и мгла прервет холодным громом
стремленья мира, сны людей.
И встанет Смерть в пустых пространствах
и, в темноту из темноты
скользя неслышно, убоится
сиянья нашей наготы.
Любви блаженствующей звенья
ты, Вечность верная, замкни!
Одни над мраком мы, над прахом
богов низринутых, – одни…
<Январь 1920>
“Троянские поправ развалины, в чертог…”
Троянские поправ развалины, в чертог
Приамов Менелай вломился, чтоб развратной
супруге отомстить и смыть невероятный
давнишний свой позор. Средь крови и тревог
он мчался, в тишь вошел, поднялся на порог,
до скрытой горницы добрался он неслышно,
и вдруг, взмахнув мечом, в приют туманно-пышный
он с грохотом вбежал, весь огненный как бог.
Сидела перед ним, безмолвна и спокойна,
Елена белая. Не помнил он, как стройно
восходит стан ее, как светел чистый лик…
И он почувствовал усталость, и смиренно,
постылый кинув меч, он, рыцарь совершенный,
пред совершенною царицею поник.
Так говорит поэт. И как он воспоет
обратный путь, года супружеского плена?
Расскажет ли он нам, как белая Елена
рожала без конца законных чад и вот
брюзгою сделалась, уродом… Ежедневно
болтливый Менелай брал сотню Трой меж двух
обедов. Старились. И голос у царевны
ужасно резок стал, а царь – ужасно глух.
“И дернуло ж меня, – он думает, – на Трою
идти! Зачем Парис втесался?” Он порою
бранится со своей плаксивою каргой,
и, жалко задрожав, та вспомнит про измену.
Так Менелай пилил визгливую Елену,
а прежний друг ее давно уж спал с другой.
<Январь 1920>
“Моими дивными деревьями хранимый…”
Моими дивными деревьями хранимый,
лежал я, и лучи уж гасли надо мной,
и гасли одинокие вершины,
омытые дождем, овеянные мглой.
Лазурь и серебро и зелень в них сквозили;
стал темный лес еще темней;
и птицы замерли, и шелесты застыли,
и кралась тишина по лестнице теней.
И не было ни дуновенья…
И знал я в это вещее мгновенье,
что ночь, и лес, и ты – одно,
я знал, что будет мне дано
в глубоком заколдованном покое
найти сокрытый ключ к тому,
что мучило меня, дразнило: почему
ты – ты, и ночь – отрадна, и лесное
молчанье – часть моей души.
Дыханье затаив, один я ждал в тиши,
и, медленно, все три мои святыни —
три образа единой красоты —
уже сливались: сумрак синий,
и лес, и ты.
Но вдруг —
все дрогнуло, и грохот был вокруг,
шумливый шаг шута в неискренней тревоге,
и треск, и смех, слепые чьи-то ноги,
и платья сверестящий звук,
и голос, оскорбляющий молчанье.
Ключа я не нашел, не стало волшебства,
и ясно зазвучал твой голос, восклицанья,
тупые, пошлые, веселые слова.
Пришла и близ меня заквакала ты внятно…
Сказала ты: здесь тихо и приятно.
Сказала ты: отсюда вид неплох.
А дни уже короче, ты сказала.
Сказала ты: закат – прелестен.
Видит Бог,
хотел бы я, хотел, чтоб ты в гробу лежала!
<Январь 1920>
“Усталый, поздно возвратился…”
Усталый, поздно возвратился
я в сумрак комнатки моей,
к уюту бархатного кресла,
к рубинам тлеющих углей.
Вошел тихонько я и… замер:
был женский облик предо мной:
щеки и шеи светлый очерк,
прически очерк теневой,
да, в кресле кто-то незнакомый,
вон там, сидел ко мне спиной.
И волосы ее и шею
я напряженно наблюдал;
на миг застыл, потом рванулся —
и никого не увидал.
Игра пустая, световая
лишь окудесила меня —
теней узоры да подушка
на этом кресле у огня.
О вы, счастливые, земные,
скажите, мог ли я уснуть?
Следил я, как луна во мраке
свершала крадучись свой путь —
по стенке, в зеркале, на чашке…
Я в эту ночь не мог уснуть.
<Январь 1920>
“Было поздно, было скучно…”
Было поздно, было скучно,
было холодно, и я
звездам – братии веселой
позавидовал: друзья
золотые, хорошо вам!
Не тоскует никогда
со звездою лучезарной
неразлучная звезда.
Светом нежности взаимной,
светом радостей живых,
беззаботностью, казалось,
свыше веяло от них.
Так, быть может, и Создатель
смотрит с вышины своей,
развлекаемый веселой
вереницею людей,
и не ведает, что каждый
в одиночестве своем,
как потерянный в пустыне,
бродит в сумраке немом.
Я-то ведал, полюбил их,
пожалел от всей души:
там, в пустынях непостижных,
в угнетающей тиши,
тлели звезды одиноко,
и с далеким огоньком
огонек перекликался
комариным голоском…
<Январь 1920>
“Алмазно-крепкою стеною от меня…”
Алмазно-крепкою стеною от меня
Всесильный отделил манящую отраду.
Восстану, разобью угрюмую ограду
и прокляну Его, на троне из огня!
Всю землю я потряс хулой своей великой,
но пламенем Любовь вилась у ног моих,
и, гордый, я дошел до лестниц золотых,
ударил трижды в дверь, вошел с угрозой дикой.
Дремал широкий двор; он полон солнца был
и полон отзвуков бесплодных. Мох покрыл
квадраты плит сквозных и начал, неотвязный,
в покои пыльные вползать по ступеням…
Внутри – пустой престол; и веет ветер праздный
и зыблет тяжкие завесы по стенам.
<Январь 1920>
“По кругам немым, к белоснежной вершине земли…”
По кругам немым, к белоснежной вершине земли
четыре архангела ровно и медленно шли:
огромные крылья сложив, выделяясь на небе пустом,
несли они гробик убогий; ребенок покоился в нем,
да, верно, – ребенок (хоть склонны мы думать, что Бог
не мог бы ребенка увлечь от весенних дорог:
и в хрупкой и в жуткой скорлупке смахнуть его прочь
в пространства пустынные, в тишь бесконечную, в ночь).
И вниз они глянули, сбросив с вершины крутой,
в объятья неведомой тьмы, черный гробик простой,
и Господа жалкое тельце, свернувшись в клубок,
лежало в нем, точно измятый, сухой лепесток.
Он в бездне исчез, и в молчанье, один за другим
архангелы грустно спустились к равнинам пустым.
<Январь 1920>








