Текст книги "Иди за рекой"
Автор книги: Шелли Рид
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я встала и двинулась дальше через снег, в лесу он был еще глубже, и каждый мой шаг с хрустом разрезал тишину. Пока я искала что‐нибудь, чем в последствии смогу питаться – чем мы сможем питаться: ребенок внутри меня вертелся и плавал по утробе с таким рвением и силой, каких прежде я еще не ощущала. Он – как я узнаю позже, мой ребенок был мальчиком – впервые сделал то, что можно было счесть пинком, я рассмеялась и через шерстяной свитер погладила круглый живот, ничуть не сомневаясь в том, что нащупала под ним крошечную ножку и глажу ее нежную идеальную пяточку. Младенец отдернул ногу и пихнул меня еще раз, и я снова засмеялась нашей игре. Все‐таки я была не совсем одна в этом чужом незнакомом лесу.
В горах непогода накатывает очень быстро. Я знала об этом с рождения и знаки неба умела читать ничуть не хуже, чем тексты в учебниках. Я умела, проследив за тем, как начинается гроза и чернеет небо, идеально рассчитать момент, когда следует выйти из сада, или из сарая, или даже с Мейн-стрит, чтобы влететь в кухонную дверь в ту самую секунду, когда долина содрогнется от первого раската грома. Я полагала, что неплохо разбираюсь в небе и земле, но здесь, в горах, мои познания вдруг оказались не такими уж и полными, и ощущение было такое, будто заново учишься читать.
Гроза началась порывом ветра в самых высоких соснах. Я не успела еще почувствовать ни ветерка, а их верхушки уже раскачивались из стороны в сторону подобно пьяным великанам. Птицы умолкли, посылая мне предупреждение, которого я не поняла. Вокруг настала вдруг полнейшая тишина, притих даже ребенок внутри меня.
Тут, похожий на резкий выдох, промчался над самой землей ветер-шквал, сгибая прозрачной приливной волной молодые сосенки и расшвыривая сучья и ветки. Ветер звонкой пощечиной хлестнул меня по лицу. Стало холодно и сыро, и еще до того, как темные тучи полностью закрыли небо, разом превратив белый день в вечер, я в полной мере осознала, во что вляпалась. Я развернулась и, ориентируясь по собственным следам, побежала, карабкаясь через камни и поваленные деревья, роняя палку, поскальзываясь в снегу, поднимаясь и опять бросаясь бежать, и снова поскальзываясь. При каждом падении кристаллы льда, покрывающие старый снег, резали мне ладони и сыпались в лицо. Я ругала себя за то, что ушла так далеко от лагеря, что позволила заманить себя так глубоко в лесную тишину, хотя прекрасно знала, что все может измениться в считаные минуты. Когда я наконец выбралась из леса, меня едва не сбил с ног яростный ветер вперемешку с дождем. Я толкнулась сквозь него и бросилась через ручей в направлении лачуги, но в панике соскользнула с последнего торчащего из воды камня и провалилась по щиколотку в ледяную воду.
В небе загремел гром. Я попыталась подхватить котелок с бобами, которые поставила отмокать рядом с кострищем, но, когда за него ухватилась, гроза выплеснула всю свою ярость и разразилась сбивающим с ног ливнем. Котелок выскользнул из моей дрожащей руки, и драгоценная пища бессмысленными камешками рассыпалась по грязи. Небо над головой расколола молния, за ней тут же вспыхнула еще одна, и еще. Пророкотал гром. Продираясь сквозь потоки ледяного дождя, спотыкаясь и оскальзываясь на склизкой земле, я наконец перебралась через широкую лужу при входе в хижину и нырнула внутрь. Дрожащими окоченевшими руками я еле‐еле смогла ухватиться за оленью шкуру и закрыть ею вход.
Дождь барабанил по хижине, в каждом углу ржавая крыша протекала, и вода заливалась внутрь. Я пыталась по мере сил ловить воду, подставляя под нее немногочисленные консервные банки, которые сберегла, но все места протечки мне было не охватить. На земляном полу под моими холодными мокрыми ногами разрастались темные круги коричневой грязи.
Поток ливня стал оглушительным – казалось, кто‐то сыпал на жестяную крышу и в одно-единственное окошко миллион монет. За окном вспыхнула ослепительно белым светом молния, и за нею тут же последовал раскат грома, настолько сильный, что у меня едва не оборвалось сердце. И в это же мгновенье, будто кто‐то спустил курок, я рухнула на колени. Тело переломилось пополам, лицо и предплечья размазались по грязному полу. Твердый шар, в который превратился мой живот, мой ребенок, вдавился в колени. Я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой – только яростно дрожала. Меня охватила всепоглощающая парализующая тоска, будто эта страшная гроза не только заволокла полуденное небо, но и пропитала собою всю мою душу. С чего мне взбрело в голову, что я смогу здесь выжить? С того, что я всю жизнь обводила взглядом эти далекие горные хребты на горизонте? Промокшая до нитки, я стучала зубами от холода и страха и приходила к осознанию, что линия горизонта – это еще не дом родной. Все здесь чужое, и мне здесь не место.
За мгновенье до того, как я потеряла сознание, из самого моего нутра вырвался крик – он был еще громче, чем безжалостная какофония грозы, и со зловещей ясностью возвещал о том, чего я больше не могла отрицать: мой план не сработает.
Глава одиннадцатая
Мое самое живое воспоминание о том, как я проснулась на следующее утро, – это пришедший на смену страшной грозе веселый птичий хор. Спросонья я никак не могла сообразить, где нахожусь, но, услышав за стенами хижины длинные трели краснокрылых дроздов, глухое тройное воркование горной голубки, гомон синиц, зябликов и воробьев, узнала их.
Я смутно припоминала, что среди ночи очнулась на грязном полу и проблесков сознания мне хватило лишь на то, чтобы снять мокрые ботинки и носки и перебраться с земли на постель, в благословенный ворох одеял. Проснувшись от звуков птичьего пения, я поглубже зарылась в тепло постели. Потерла живот, чтобы пробудить в нем хоть какие‐то признаки жизни, и с огромным облегчением почувствовала, как малыш три раза тихонько меня пихнул.
Кожа у меня на руках и на лбу была стянута коркой засохшей грязи, уши и голова под сырыми волосами замерзли. Я прибавила теплую вязаную шапку к мысленному списку необходимых вещей, которые я либо забыла, либо не захотела воровать у папы, либо по глупости даже о них не подумала или просто не смогла бы унести: нормальную лопату, брезент, ведро, карандаш и бумага, ружье.
Я размышляла обо всем, без чего мне придется научиться обходиться, и тут снова услышала этот голос – как и прошлой ночью, мрачное и отчетливое уведомление о том, что мой план не сработает.
Мой план не сработает.
Я чувствовала себя глупой и напуганной, страдающей не только от жестоких обстоятельств, но еще и от собственной дурости. Нестерпимо хотелось освободить мочевой пузырь, но я никак не могла собраться с духом и встретиться лицом к лицу с тем, что лежит за пределами этого кокона из одеял. Мне не было места ни здесь, ни где‐нибудь еще, и я понятия не имела, что делать.
Я вспомнила то далекое утро, когда я проснулась и начался первый день моей жизни без матери. Всю ночь мне снилась черно-белая патрульная машина шерифа Лайла и то, как папа втайне ото всех упал во дворе. Я открыла глаза, зная, что моей матери, моего Кэла и моей тети нет дома, нет нигде, и с этим ничего нельзя поделать. Золотой утренний свет, льющийся ко мне в комнату, был нестерпим. Я сделала единственное, до чего смогла додуматься в свои недавно исполнившиеся двенадцать лет. Я метнулась из постели в темный стенной шкаф и заперлась в нем.
Несколько часов спустя Сет обнаружил меня там, но не стал требовать, чтобы я вышла. Потом меня пыталась выманить Кора Митчелл, но я даже не пошевелилась. Папа так и не пришел. Я представляла себе, что он в конце коридора в собственном стенном шкафу – прячется, как и я, в нафталиновой темноте. Днем кто‐то поставил у меня перед дверью тарелку еды, и запах был слишком соблазнительным для голодного ребенка, устоять было невозможно. Я нерешительно подбиралась к теплым порциям незнакомых запеканок – видимо, их готовили и приносили нам сочувствующие жители города – и ела, сначала потихоньку, а потом жадно, заталкивая в рот огромные куски. Я презирала себя за это – за то, что принимаю пищу, за то, что живу дальше, – но ничего не могла с собой поделать. Мною двигало нечто, что было сильнее меня: сначала первобытный голод, потом любопытство, заставлявшее совершать вылазки на цыпочках из комнаты и вниз по лестнице, которые вскоре стали регулярными, и, наконец – присвоение маминой роли главной опекунши и кормилицы семьи. Я ничего не решала, а просто подчинилась необходимости.
Вот и теперь, независимо от того, сработает ли мой план выжить в горах и произвести здесь на свет нашего с Уилом ребенка, я понимала, что нужно просто жить дальше. Нужно опустошать мочевой пузырь. Нужно есть. Точь-в‐точь как когда‐то я приняла жизнь без матери, теперь я приму жизнь матери. Внемлю зову необходимости. Справлюсь.
Когда я приподняла оленью шкуру и вышла в птичий гомон и прохладный утренний воздух, чтобы присесть на корточки недалеко от хижины, все выглядело так, будто никакой грозы тут и не было. Луг стелился передо мной, влажный и совершенно спокойный. В каждом новом листе, травинке и почке начинала разворачиваться весна. Восходящее солнце освещало лишь самые края горных вершин, сиянием, мягким, как взбитое вручную масло. Подножья холмов и долина лежали в тени, терпеливо дожидаясь, пока свет насытит их лоскуты зелени, высушит их грязь, растопит их отступающий снег. Я вдохнула побольше этого покоя, подержала его в тугих баллонах легких и медленно выпустила обратно.
На удивление быстро светящийся шар солнца фрагмент за фрагментом появлялся из‐за зубчатого гребня одной из восточных вершин, заливая долину бледным светом. Сначала свет дотянулся до того места, где стояла я, окатил меня робким теплом, отразился в каплях, висящих вокруг меня на каждом листе и на каждой травинке, озарил крошечных дрожащих насекомых и сверкающие нити паучьих сетей, которые еще мгновенье назад были невидимы. Свет коснулся белой осиной коры и пустивших почки красных ветвей ив, частоколом растущих вдоль ручья. Он преодолевал дюйм за дюймом, и за несколько минут поверхность долины от края до края проснулась вместе со всеми мыслимыми оттенками весны, подчиняясь утренней заре и птичьему торжеству.
Когда солнце поднялось над грядой и стало греть и светить уже вовсю, я задрала подбородок и подставила лицо его лучам. В этом уверенном наступлении утра я увидела свидетельство того, что мне был подарен еще один день. А завтра, возможно, будет подарен еще один.
В противоположность отчаянию прошлой грозовой ночи, утро подарило мне ощущение надежды. Может, мой план и не сработает, но добрый жест восхода солнца давал понять, что с такой же вероятностью он может и сработать. Птицы без умолку трещали и теперь к тому же ныряли, пикировали и кружили вокруг. И мне показалось, что своим весельем они желают приободрить и меня.
В общем, я стала жить дальше: день за днем мне становилось все спокойнее, и страх понемногу уступал место определенной степени доверия. Конечно, душевный покой не свалился на меня разом, и частенько, стоило мне ухватить его ниточку, как какой‐нибудь шум или новая гроза снова пугали меня и отбрасывали назад. Но скоро я поняла, что прежде, чем сажать семена, копать отхожее место или устанавливать распорядок повседневной жизни, мне необходимо утихомирить свой разум. Тревога и страх не помогут мне выйти победителем из создавшегося положения и никак не повлияют на мою судьбу. Возможно, линия горизонта – это еще не дом, но ведь сумела же я тут задержаться.
Со временем я начала замечать, что мягкие сумерки, опускающиеся на луг, скорее красивы, нежели зловещи. Звуки и тишина – это, по большей части, лишь звуки и тишина, а значит, уже знакомый фон моей повседневной жизни, – скорее музыка, чем угроза. Весь этот первый месяц моя хрупкая дружба с лесом понемногу крепла. Изо дня в день я все больше приучалась жить в соответствии с ритмом, которому все земные существа подчиняются благодаря инстинкту и тысячелетней привычке: жизнь подстраивается под восход и закат солнца, требования прохлады и жары, голод и физическую необходимость сна, под очистительную силу гроз и под то, насколько темная выдалась ночь – в зависимости от цикла Луны.
Когда земля подтаяла, я закончила копать свой нужник. Еду, которая могла привлечь медведей, убрала в рюкзак и привязала к высокой ветви осины на краю лагеря – как делал Уил. Вдоль теплой южной стороны хижины я посадила семена, которые собрала осенью дома на огороде. Я пила воду из ручья, у которой был вкус речных камней, и обмывала ею, такой холодной и чистой, свое тело. У меня было сколько угодно времени на то, чтобы восхищаться этим миром – тем, как беззвучно пробегает мимо лиса, как идеально симметрична хатка бобра, как прилетают брошенной горстью разноцветных конфетти бабочки в тот самый миг, когда раскрываются первые крошечные цветы с нектаром, как ежедневно проносятся в небе мигрирующие канадские журавли, точно знающие, в какую сторону лететь. Я насобирала и нарубила кучу хвороста, связала из пряжи свободную сеть и окунула ее в бобровый пруд, чтобы нет-нет да поймать молодую форельку; вытесала себе из пня стул с высокой спинкой и сидела на нем почти каждый вечер, завернувшись в одеяло, наблюдая, как садится солнце и утихают звуки леса, угукая в ответ сове, которую я слышала каждую ночь, но никогда не видела, и любуясь звездами, которые проглядывали, одна за другой, сквозь черное небесное полотно. В безлунные ночи я смотрела на покачивающуюся дымку Млечного Пути и, не зная названий и фигур из настоящей астрономии, придумывала себе в мерцающих звездах собственные созвездия: сложенные в молитве руки, цветок персика, поросячий хвостик, труба.
А в центре этого вечного ритма, в противовес моему отступающему страху, мы с младенцем росли. К концу мая живот у меня был круглый и тугой, как дыня, а все тело – налитым, плодородным и удивительным, и ребенок внутри меня потягивался, пихался и вертелся.
Как‐то ночью, когда низкие облака обняли долину, я завернула нас – меня и моего еще не родившегося ребенка – в гнездо из одеял и представила себе, как все животные в лесу делают сейчас то же самое, укладываются спать, устраиваясь так, чтобы было тепло. Я задумалась над тем, что некоторые лесные мамы сейчас тоже чувствуют, как их дети толкаются у них внутри – совсем как мой, а некоторые кормят, заботятся и защищают свое потомство – совсем как это буду делать я. Я вообразила всю ту жизнь, которая в данный момент начинается, продолжается и заканчиваются вокруг меня, от самого большого медведя до самого крошечного насекомого, до семечка, почки и цветка. Здесь в лесу я была не одна. Я была уверена, что Уил все время пытался мне это объяснить. Я нежно обняла шар живота, обняла своего ребенка – но и не только его: я обняла всю ту неописуемую огромность, частью которой себя ощущала.
Я вспомнила ночи у себя в постели дома, когда пыталась уснуть, а Сет и Ог ругались внизу, или друзья Сета напившись орали друг на друга, раскочегаривая во дворе ревущий мотор родстера. Я вспомнила то, что пыталась забыть: как несколько раз просыпалась, потому что в темноте кто‐то дергал ручку моей двери – один из дружков Сета или, может, даже сам Сет – пробовали замок, на спор или поддавшись безумному желанию или темной отчаянной слабости, – и потом слышались удаляющиеся шаркающие шаги: потерпел поражение, спасена.
Я проваливалась в сон в своем новом лесном доме, чувствуя себя элементом великого и загадочного гобелена, в котором все так плотно переплетено, и единственный звук, к которому я теперь прислушивалась, был ровный пульс обширной коллекции бьющихся сердец, вдохи и выдохи миллиона жизней, проживаемых рядом с моей. И я понимала, что еще никогда в жизни мне не было настолько не страшно.
Глава двенадцатая
Июнь давал обещания.
Погода стояла теплая и по большей части ясная. Дни были длинными и – в отсутствие домашних дел, работы на ферме и подачи еды на стол – на удивление вместительными. Часы, которые я проводила сидя на лугу или гуляя по лесу, погруженная в собственные наблюдения и мысли, с каждым днем вызывали у меня все меньше неловкости и казались все более жизненно необходимыми.
За исключением нескольких маленьких форелек, с добычей пропитания мне пока не везло, но на южном склоне холма обильно росли и уже созревали кусты малины, и у меня в саду проклевывались первые листочки, обещая пищу в июле и августе. Ни кролика, ни тетерева в мою самодельную ловушку поймать пока не удалось, но я была исполнена надежды, что благодаря практике и нужде мои навыки будут развиваться.
Однажды в фиолетовых сумерках я сидела неподвижно на поросшей густой травой опушке небольшого соседнего луга. Моя ловушка – захлопывающаяся коробка, которую я смастерила из палочек и нити – была установлена под углом на рогатине из ветки и снабжена наживкой в виде цветка клевера. Я сидела и упрямо ждала – а может, не упрямо, а просто наивно веря в успех своего метода. Вокруг меня и надо мной носились летучие мыши, подхватывая в воздухе мотыльков. Ночные звуки разбудили одного сверчка, потом второго. Тут на окраине луга появилась лань: она вышла из‐за деревьев осторожно, будто на цыпочках. Удивленно распрямила шею, моргнула и легонько потопала ногами, не зная, что обо мне думать. Ее черные глаза блеснули и снова моргнули, и белый хвост нерешительно качнулся взад-вперед. Я не дыша смотрела на нее. С тех пор как я здесь поселилась, я видела многих животных – белок древесных и белок земляных, бурундуков, сурков, кроликов, дикобразов, лис и одинокого койота, охотящегося в поле; стада оленей и лосей, идущих по склонам холмов – но эта лань была первой, кто, как мне показалось, проявила ко мне такой же интерес, как и я – к ней. Мы встретились глазами и долго пристально смотрели друг на друга.
Наконец она грациозно развернулась туда, откуда пришла, и, горделиво вышагивая, скрылась из виду. Через несколько секунд она появилась снова, в сопровождении нежного пятнистого олененка. Я ахнула, пораженная этой простой красотой, и они с безупречной синхронностью повернули головы в мою сторону. Бесшумными осторожными шагами олененок приблизился к матери. Они плавно, бок о бок, пересекли луг и исчезли в листве. Внезапно в кустах, из которых лань появилась в первый раз, послышался шорох. Я приготовилась увидеть преследующего их хищника. Но вместо этого из‐за ветвей выскочил второй олененок, еще меньше и нежнее первого. Он бросился через поляну – догонять маму и брата, такой худенький и неуклюжий, что у меня сжалось сердце.
В один из последующих вечеров я снова их увидела – любимый олененок шел рядом с матерью, а малыш-недоросток опять отставал, и все трое с любопытством подошли к ручью у самой хижины. Испытав меня еще раз на закате следующего дня, они стали каждый вечер приходить к моему лагерю напиться. Их доверие дарило мне ощущение, что я не одна, и я каждый раз выдыхала с облегчением, когда слабенький малыш появлялся из‐за кустов и решительно устремлялся за своей семьей.
Месяц прошел неспешно, шаг за шагом: одно пробуждение, один разведенный костер, один котелок овсянки, одна прогулка в лесу, одна попытка поймать съестное, один закат, одна банка фасоли, одна ночь. Я натаскала из леса хвороста и построила кривоватый забор вокруг своего сада. Я поливала зеленые ростки водой из фляги и каждую ночь накрывала их одеялом, чтобы уберечь от заморозков.
Вспоминая июнь 1949 года, я вижу себя семнадцатилетней, сидящей голышом у ручья после купания: солнце стекает по молодому телу, будто согретый мед, живот – бледный загадочный шар, груди – налитые и незнакомые. Ребенок вертелся у меня в матке и брыкался у самого сердца. На склонах холмов яркими мазками краски цвели подсолнухи, фиолетовые люпины и бледно-розовый шиповник. Из болотистой почвы у ручья взмывали вверх пурпурные колоски, каждый – крошечный цирк из задравших хоботы к солнцу розовых слоников. Я ловила кузнечиков просто для того, чтобы разглядеть их малюсенькие все перетирающие челюсти. Я насчитала дюжину разных цветов бабочек. Хрупкое счастье пробивалось сквозь грязную толщу печали так же неминуемо, как расцветал после зимы летний лес.
Но с окончанием июня силы мои начали истощаться. И, что еще хуже, появились странные пищевые фантазии. Конечно, мое питание в последние два месяца нельзя было назвать обильным, но еды мне пока хватало. Правда, я ежедневно проводила ее инвентаризацию – зачитывала, как приговор, сокращающееся число банок в углу хижины и вес рюкзака, уменьшающийся каждый раз, когда я стаскивала заначку с дерева, – и старалась есть как можно меньше, чтобы сберечь припасы. Когда настал июль, жаркий и сухой, вяленое мясо, персики в банках и маринованные яйца давно закончились, и консервированные продукты тоже подходили к концу, но зато в моем садике начали созревать зелень и сладкий горошек, а потом их должны были нагнать свекла с капустой и, наконец, картошка и морковь. В бобровом пруду плавали и маленькие ручьевые форельки, и жирная радужная форель. Потихоньку поспевала малина. Беспокоиться было не о чем.
Страстная тяга к немыслимой еде началась исподволь. Как‐то вечером я сидела на своем выдолбленном пне, дожидалась прихода оленьей семьи и вязала квадратные хлопковые подгузники, и вот, когда солнце скользнуло за розово-серые полосатые облака, я вдруг подумала о той ветчине, которую мама готовила на праздники. Папа закалывал свинью раз в несколько месяцев, так что свинины у нас круглый год было предостаточно, но мамина праздничная ветчина – это было нечто особенное: мама обливала ее глазурью из коричневого сахара и запекала целиком, и жир стекал на блюдо густой и сладкий, как патока. Удивительным образом именно вот этого стекающего жира мне хотелось всего нестерпимее, или хотя бы просто кусочка сала. Я представила себе, как нарезаю плотное сочное мясо грудинки, как заталкиваю его в рот, ломтик за ломтиком. Опомнившись, я пришла в ужас от нелепости собственной фантазии. Эту ветчину у нас дома в последний раз подавали к столу много лет назад, да и ее жирная часть мне никогда не нравилась.
На следующий день мне невыносимо захотелось жареной курицы, а еще через несколько дней я затосковала по мясному соусу, темному и густому, который выливают поверх булочки или едят прямо так, ложкой. Я сжевала первые крошечные стручки горошка из сада, но даже выращенные с максимальной заботой и такие долгожданные, они не принесли мне удовлетворения. Я стала срывать горькую незрелую малину и с тоской представлять себе, как было бы чудесно залить ягоды сливками. Тушеный лось, свиные окорока, толстые ломти бекона, сочащаяся сливочным маслом выпечка, ломтики картошки, запеченные под сыром, – чем дальше, тем безраздельнее все мои мысли занимала одна только еда. Я мечтала о ней днем и ночью, и голод мой был так силен, что я вдруг обнаруживала у себя полный рот слюны, а несколько раз даже расплакалась, когда фантазия рассеивалась и я возвращалась в свою голодную реальность. Этот голод был схож с невыносимой тоской по Уилу, которая терзала меня, когда я только сюда пришла. Я знала, что мне во что бы то ни стало нужно обрести контроль над собственными мыслями. Но на сей раз я была просто не в состоянии это сделать.
Мне все никак не везло с ловлей форели, но теперь я вдруг почувствовала, что просто обязана поймать хотя бы одну рыбешку. Целых четыре дня я забрасывала самодельную сеть в бобровый пруд, ухитрялась, несмотря на огромный живот, стоять у пруда на коленях, но всякий раз вытаскивала из воды лишь обломки мертвых камышей. С каждой бесплодной попыткой меня все сильнее охватывала паника. И вот, наконец, в залитом солнцем пруду сверкнула радужная вспышка чешуи, и я забросила свой невод. Форелька оказалась ерундовая – и восьми дюймов в длину не будет – но я бросилась с ней обратно в лагерь, с жадностью заколола и выпотрошила, а потом совсем немного обжарила на том, что оставалось от утреннего огня. Я проглотила рыбу за секунды, прямо так, с костями. Обломки рыбьего скелета застряли на пути в пищевод, я закашлялась и прополоскала горло, чтобы от них избавиться. Но все равно мне хотелось еще, пусть даже костей, в особенности костей! Оглядываясь сегодня назад, я понимаю, что умирала от голода.
Помимо извращенного аппетита, меня стала одолевать усталость, недомогание и внезапные спазмы в животе, из‐за чего ежедневные задачи – принести воды или набрать хвороста – давались мне все тяжелее. Я с трудом нагибалась, чтобы уложить щепки для растопки и разжечь костер, – и после этого вынуждена была присесть отдохнуть. Когда первые ягоды малины, которых я так долго дожидалась, созрели и превратились в сладкие драгоценности, я потащилась вверх по склону, чтобы сорвать и жадно проглотить их все до единой. Но когда пошла обратно, под гору, ноги меня едва несли, я с трудом добралась до постели и больше уже ни разу не собралась с духом отправиться за ягодами.
Живот у меня вырос такой огромный, что, казалось, каждый дюйм моего тела отдавал сейчас все свои силы на то, чтобы поддерживать эту громадину. Руки-ноги будто высохли. Стопы болели. От лежания в постели начинало ломить спину. Если я устраивалась посидеть, это доставляло муки мочевому пузырю и кишечнику. Если вставала на ноги, это было испытанием для бедер, а когда шла, казалось, что таз сейчас просто развалится.
Как‐то безлунной ночью – думаю, это было в конце июля или начале августа, но точно не скажу, потому что перестала вести счет дням с помощью зарубок на стене хижины, как прекратила все прочие занятия, кроме самых необходимых, – я вертелась без сна в постели, силясь найти удобную позу и прогнать из головы ощущение дискомфорта и мысли о сытной еде. Промучившись так несколько часов, я наконец в отчаянии встала с постели – не понимая, куда деваться и что делать, чтобы стало полегче. Я зажгла свечу, надела большой свитер, который стащила у Ога, и вышла из хижины в прохладную черную ночь. Сверху мне подмигивали миллионы звезд, но я на них едва глянула, так отчаянно мне хотелось найти что‐нибудь, что меня успокоит. Меня поманил к себе сад. Я опустилась на колени и выдернула из земли первую свеколку. Размером она была не больше виноградины, но я съела ее прямо так, вместе с налипшей землей и большой частью стебля. Я выдернула еще одну, и еще одну, хоть и понимала, что гублю урожай, поедая его сейчас, когда от него еще практически нет никакого толку, но остановиться не могла. Земля хрустела на зубах – ощущение одновременно отвратительное и отчего‐то утешительное, и вот через несколько мгновений я по необъяснимой причине принялась запихивать в рот горсти земли. Это было так неправильно и в то же время так верно, что я, раздираемая этим противоречием, разрыдалась. Я облизывала грязные ладони, и грязь была подсолена слезами. Ребенок принялся яростно пихаться, будто бы требовал еще.
Когда я встала, чтобы вернуться в тепло хижины, ошарашенная и пристыженная тем, что натворила, матка вдруг напряглась. Сначала спазм был небольшой и знакомый, но потом усилился, стал расширяться и наконец обхватил меня так крепко, что весь живот приподнялся и стал будто каменный, и мне показалось, что я сейчас потеряю сознание. Я с трудом забралась обратно в хижину и доковыляла до кровати. Боль и напряжение спустя некоторое время отступили. Несмотря на свою неосведомленность в теме родов, я догадалась, что это были первые схватки. Я пришла в ужас. Когда меня наконец сморил сон, мне приснилось, будто я ищу что‐то и никак не могу найти. Проснулась я в мокром белье и в мокрой постели, и чем‐то влажным оказались приклеены друг к другу ляжки.
Говорят, существует милосердная амнезия, сопровождающая процесс родов, и очень может быть, что это правда, потому что я почти не помню подробностей того, как мой сын появился на свет. Но вот что я помню очень хорошо: я понимала, что я чересчур слаба, чтобы сделать все как следует, но в то же время понимала, что вопреки всему должна это сделать.
Схватки длились несколько дней, постепенно усиливаясь, и с каждым новым приступом я чувствовала себя все более неопытной, дикой и напуганной. Больше всего меня страшила неизбежность родов, как будто бы я вскочила на дикого жеребца и теперь у меня нет иного выбора, кроме как скакать на нем, пока он меня не сбросит. Мысли о еде сняло как рукой. Все, что было вокруг, исчезло. Я была вся сплошь тело, распахнутая рана. Когда боль стала невыносимой, я завопила, захрипела и упала на колени посреди своей поляны, раскачиваясь на четвереньках, как больное животное. К тому моменту, когда мне стало уже казаться, что бедра вот-вот вышибет в стороны и они улетят в противоположных направлениях, я кое‐как умудрилась вползти в хижину. Не помню, чтобы я раздевалась, но скоро я уже сидела голая на корточках на земляном полу, вцепившись в край кровати.
Помню, как потянулась дрожащей рукой к влагалищу, но вместо него нащупала между ног твердую макушку крошечного черепа. Не помню, как стащила розовые одеяла с кровати на землю подо мной; не помню череды потугов, которые вытолкнули ребенка и он выскользнул из моего тела; смутно помню, как упала на колени и прижала его, вертлявого, будто уж, к своей груди, а наши тела все еще были соединены багровой пульсирующей пуповиной. Единственное, что я помню о появлении своего сына на свет совершенно отчетливо, это то, что он не двигался.
Он был крошечный и безжизненный, будто кукла, движение ему сообщали лишь мои дрожащие руки. Мой усталый разум пытался увязать действительное с невозможным. Мощная живая сила, которая так настойчиво рвалась на свободу, исчезла. Я понимала, что нужно сделать что‐нибудь, чтобы его спасти, но я была всего лишь маленькой глупой девчонкой, одной посреди диких безлюдных гор, которая понятия не имела, что делает. Ясное дело, ребенок умрет, – подумала я в бреду и безумном отчаянии, и сама я, истерзанная и изможденная, истекающая кровью, конечно же, отправлюсь за ним следом. Мне не пришло в голову ничего другого, кроме как заорать.
– Живи! – закричала я, возможно, обращаясь не только к младенцу, лежащему у меня на коленях, такому синему и неживому, но и к себе самой. – Живи! – всхлипывала я снова и снова, как будто бы это слово могло оживить мертвого.
Но тут, я клянусь, рядом со мной появился Уил. Он поднял нашего ребенка повыше и уложил головкой мне на локоть. Потом потянул меня за свободную руку, и мы стали вместе растирать грудную клетку малыша, точь‐в-точь как Уил это делал тогда с неживым щенком Руби-Элис. Сначала мягко, потом настойчиво, целеустремленно, Уил водил моей расправленной ладонью над сердцем ребенка, переворачивал его и гладил пушистую спинку, потом переворачивал обратно, растирал и призывал к жизни. Уил дунул в крошечные синие губки нашего малыша. Но он все равно не оживал.




























