Текст книги "Иди за рекой"
Автор книги: Шелли Рид
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Часть II
1949–1955
Глава десятая
1949
Зима в тот год выдалась самой бесснежной за всю историю округа Ганнисона. Температура в Айоле опустилась до привычной минусовой отметки, но снега было не до– проситься.
Папа беспокоился из‐за низкого уровня воды в реке и вероятности засухи следующим летом, а я была рада, что для ежедневных хозяйственных дел не приходится прокапывать себе дорогу лопатой или пробираться, как это часто бывало у нас зимой, напрямик через сугробы. Всю эту долгую зиму зловеще-коричневого цвета верной сестрой моему горю была усталость. Временами я не находила сил на то, чтобы принести корзину с яйцами из курятника, или на то, чтобы встать, дойти до конюшни и повозить граблями по стойлу Авеля. Я помню, как еле поднимала руки, чтобы хорошенько вымыть голову, сидя в ванне по воскресеньям. Зато я с изумлением окидывала взглядом собственное тело и наблюдала, как увеличиваются груди и разбухает живот. Вены на руках и ногах, когда‐то тоненькие, как ниточки, теперь выпирали из‐под кожи, будто молодые змеи. Мои ежемесячные кровотечения прекратились. Я была настолько наивна, что воображала, будто это от горя меня так раздувает и будто все это время во мне копится кровь, тоска и печаль, пока в один прекрасный день меня, слава богу, не разорвет окончательно. И лишь с первым трепетом жизни – сначала таким слабым, словно бабочка взмахнула крыльями, а потом чуть сильнее, крошечной птичкой в животе – я наконец в полной мере осознала истинную причину своего разбухания и недомогания.
Всю зиму я скрывала от мужчин в доме свою растущую полноту. Сначала это было несложно – я просто обматывала набухшие груди эластичным бинтом, как когда‐то, робким подростком, скрывала их только-только наметившиеся бутоны, и выходила на лишенный влаги морозный воздух в многочисленных свитерах и юбках. Папа был слишком занят перевозкой сена, заготовкой столбов для забора на ранчо Митчеллов и перекладыванием разваливающейся стены нашего сарая. Дядя Ог почти все дни проводил у себя в комнате – потягивал виски, слушал радио, и не знаю, чем еще он там занимался, чтобы коротать дни до тех пор, пока весна не позволит ему снова перебраться на привычный насест на крыльце. Иногда я ловила на себе его взгляд, когда раскладывала по тарелкам еду или вешала в его шкаф выстиранную одежду, – он просто смотрел, без видимого подозрения, злобы или жалости, но его глаза будто бы говорили, что он только теперь заметил, что я существую, что я, оказывается, человек, да еще и живу с ним под одной крышей. Ему было что‐то известно о моих секретах, но он никогда ничего не говорил.
Сет по большей части отсутствовал. С того дня, когда обнаружили тело Уила, у него всегда находилась какая‐нибудь причина уехать из Айолы – то одна, то другая. Сначала он отправился на охоту с Форрестом Дэвисом, их не было две недели, а домой они привезли только трех тетеревов и одного захудалого лося, в лучшем случае годовалого. Потом подвернулась работа на железной дороге, о которой прослышал Холден Оукли: где‐то на юге недалеко от Дуранго, там их обоих и еще Дэвиса наняли примерно на месяц. Вернулся Сет с пачкой наличных для нашей банки с хозяйственными деньгами, пробыл несколько дней, помогая папе закончить верхнюю часть стены в сарае и каждый вечер напиваясь в городе, со мной он не заговаривал и даже не смотрел в мою сторону, а потом снова сорвался с места – поработать на стройке в Монтроузе. Папа ничего не имел против, коль скоро Сет вкладывался в семейный бюджет. Вообще впечатление было такое, будто каждый раз, когда Сет снова внезапно исчезает, папа вздыхает с облегчением. Никто в городе не связал имя Сета с гибелью Уила, хотя сделать это было бы нетрудно, если бы кому‐нибудь по‐настоящему захотелось найти виновного. Я видела, что у папы есть на этот счет свои подозрения.
Мне не хватало решимости поговорить с Сетом. С тех пор как Уила не стало, я не могла думать ни о чем другом, и потрясение заставило меня вернуться к роли послушной девочки. Я искала укрытия и утешения в повседневных делах, а о том ужасном действии, которое кто‐то сотворил, старалась думать как можно меньше: ни разу не взглянула на задний бампер родстера Сета в попытке отыскать там обрывок веревки или кровь, ни разу не позволила себе вообразить тело Уила, которое волокут по гравию, ни разу не потребовала, чтобы шериф Лайл расследовал это убийство, и ни разу не указала пальцем на своего брата. Короче говоря, я струсила, и Сет знал, что я струшу.
И все‐таки живот мой продолжал расти, и настал момент, когда я поняла, что вечно прятаться в привычной рутине не получится. К февралю мне пришлось перешивать пуговицы, чтобы расставить юбки. Каждое утро я просыпалась смертельно голодная, и в то же время меня тошнило. Обычные утренние ароматы – яиц, перца, ветчины, печенья, масла и даже запах хлева и поленницы, который задувало в дом ветром каждый раз, когда со двора входил папа, – проникали в меня так глубоко, что вызывали приступ рвоты и вынуждали сломя голову бежать в туалет. К концу марта я выросла изо всей своей одежды, кроме одного свободного платья без талии. Щеки округлились, пальцы потолстели, а живот под слоями свитеров, с каждым днем все более удушливо-жарких, выпирал будто дыня. К апрелю я поняла, что дольше оставаться дома нельзя.
Я начала планировать свой уход так, будто придумывала его для какой‐то другой девушки. В детстве у меня было не так уж много друзей, воображаемых или настоящих, так что старый холщовый рюкзак я собирала не для кого‐нибудь конкретного. В припасы я включила веревку, вяленое мясо, спички и свечи, кастрюлю, топор, стеклянные и жестяные банки с консервами из кладовки, нож, семена овощей, вязальные спицы, пряжу, кусок мыла, завернутый в вощеную бумагу, один из гигантских свитеров Ога – в общем, все, что может понадобится девушке, попавшей в беду, девушке, которая вынуждена убегать. Я проложила для нее маршрут, порадовалась, что снегу в горах в этом году выпало совсем немного, и попыталась предусмотреть для нее все необходимое и предугадать все подводные камни. И вплоть до того самого пасмурного утра в середине апреля, когда дядя Ог после завтрака укатил обратно к себе в комнату, а папа посадил Рыбака в грузовик и поехал помогать мистеру Митчеллу с отелом, на каком‐то бессознательном уровне я отказывалась верить в то, что эта девушка, которая забеременела и убегает в горы, чтобы уберечь себя и свою семью от позора, а своего ребенка – от убийцы-брата, на самом деле я сама.
Я задала Авелю ведро овса, оседлала его и вывела из сарая. Водрузила на плечи тяжелый рюкзак с припасами, неуклюже взгромоздилась на лошадь и рысью поскакала прочь от дома через погруженный в спячку персиковый сад. И не оглянулась.
Я повела Авеля вдоль ручья Уиллоу-крик и вверх по скалистому склону, пока не очутилась на такой высоте, откуда Айола казалась маленьким квадратным отпечатком в извилистой долине. Река Ганнисон выглядела отсюда серой лентой, перекинутой через середину города, вода в ней была низкой и неподвижной из‐за засухи и холодов, а вдоль берега тянулись рельсы железной дороги и трасса 50. Я разглядела темный сосновый лоскуток земли Руби-Элис к юго-востоку от центра, а рядом – нашу длинную подъездную дорожку. Я пробежалась глазами по ее бледному гравию и дошла до двух грязновато-белых квадратов – дома и сарая, окаймленных редкой щетинкой весенних фруктовых деревьев. Слегка позеленевшее пастбище Митчеллов было усыпано коричневыми пятнышками, рядом с пятнышками покрупнее – пятнышки помельче, коровы и новорожденные телята, а где‐то среди них – булавочная головка: мой отец. На дальнем краю долины поднимался дым над выжженной землей: кто‐то – судя по местоположению, мистер Клифтон или, может быть, Оукли – жег поля, приготовляясь к посеву. Я почувствовала укол совести из‐за того, что до отъезда не засеяла огород. Лук был посажен еще осенью, на посадку картофеля папа найдет помощников, но вот сажать огород, едва потеплеет, – это женское дело. Интересно, найдет папа семена, которые я оставила для него, аккуратно подписав названия, и посадит сам, или просто обойдется без овощей? Мне трудно было сжиться с мыслью, что, каким бы ни было его решение, что бы он там отныне ни ел, как бы ни мыл посуду и вообще как бы ни управлялся, – все это отныне меня не касалось. Я развернулась и продолжила подниматься в горы, оставляя за спиной все, что было мне знакомо. Перевалив через гребень и добравшись до вершины очередного подъема – из города меня увидеть уже не могли, но все‐таки мы зашли еще не настолько далеко, чтобы Авель не сумел найти дорогу домой, – я спешилась.
Коснувшись ногами земли, я едва не рухнула под тяжестью рюкзака. Чтобы не упасть, вцепилась в поводья Авеля, осознавая, что тяжесть моей ноши удваивается грузом сомнений. Я долго стояла у лошади под боком, размышляя над тем, как быть дальше: оба возможных варианта одинаково меня страшили, я не знала, как двинуться вперед к реализации своего плана, но и вернуться обратно в сторону дома тоже не могла. Я не верила в свои силы – ни в физические, ни в моральные, и как же велик был соблазн забраться на царственное животное, терпеливо дожидавшееся моего решения. Я уткнулась лицом в шею Авеля, понимая, что, если отпущу его, то отрежу себе путь ко всему, что было мне знакомо в этой жизни. Едва он развернется и потрусит вниз по склону с неспешностью и уверенностью, которые свойственны лошадям, всегда инстинктивно отыскивающим дорогу обратно – туда, где, как им хорошо известно, их ждет сладкая люцерна и мягкая постель из сена, я останусь здесь совсем одна, крошечная девочка-пылинка в бескрайних и непредсказуемых горах.
Я ощущала щекой глубокое и ровное дыхание Авеля. Его каштановая шерсть была теплой и влажной, мягкой, как вата. Я помнила, как он родился, мне тогда было восемь лет. Мать вытащила меня из постели перед самым рассветом, и мы сидели с ней и мальчиками на мешке соломы и зачарованно смотрели, как папа мастерски вынимает из кровавой дыры кобылицы сначала одну, а потом еще одну похожую на веточку ногу. Авель рванул в наш мир с такой силой, что папа с осклизлым жеребенком на руках опрокинулся на спину, одновременно хохоча и ругаясь бранными словами, и потом не отрываясь смотрел на осоловелого новорожденного, будто укачивал собственного младенца. Наша мать сразу же назвала жеребенка Авелем и сказала папе, что сам Адам едва ли смотрел на своего ребенка с большим трепетом.
– Не Каин? – поддел ее папа – он был тогда другим человеком, с искорками юмора и легкости – и отпустил малыша, чтобы тот уткнулся в морду своей матери.
– Не Каин, – коротко ответила мать, которая не любила шуток на библейские темы.
Мой детский ум был не в состоянии постичь, как это лошадка, которой еще несколько минут назад не было на свете, внезапно обрела и тело, и имя, и жизнь, и стала частью нашей фермы, совсем как персиковые деревья и ручей. Мать вздохнула с раздражением над папиным остроумием и пошла обратно в дом готовить завтрак, папа стал мыться в глубокой раковине в сарае, а Кэл и Сет подхватили ведра для корма и грабли и приступили к своим утренним обязанностям. А я никак не могла уйти. Нечто возникло из ничего буквально у нас на глазах. Я осторожно приблизилась к лежащему новорожденному Авелю и, потянувшись к нему рукой, коснулась блестящей новенькой шеи. Он взглянул на меня спокойными любопытными глазами, которые говорили, что он не больше моего понимает, как так вышло, что он появился на свет.
Теперь я погладила то же самое место на шее Авеля и поцеловала его на прощанье. И сделала шаг назад.
– Домой, Авель. А ну! – крикнула я и тут же усомнилась в том, что поступаю правильно.
Конь развернулся в направлении спуска, но спускаться не стал.
– А ну пошел! Эй! Давай! – заорала я и замахала руками, как пропеллерами.
Авель не тронулся с места. Я продолжала на него кричать, но при этом примерялась к мысли о том, чтобы оставить его со мной, снова взобраться в седло и поехать дальше в горы не только с комфортом, но еще и в сопровождении друга. Но я и так уже наломала дров. Как бы сильно мне ни хотелось, чтобы Авель остался, я не могла забрать папиного коня, и к тому же я ведь не знала, что там ждет меня дальше, и не хотела подвергать Авеля опасности. Со слезами на глазах я схватила камень размером с бейсбольный мяч и метнула им в задние ноги коня. Камень ударился о землю у самого его копыта, Аведь испуганно дернулся и сделал несколько шагов вперед. Я схватила еще один камень и снова бросила, на этот раз ударив Авеля прямо над хвостом. Я бросила еще, и еще, уже рыдая в голос над абсурдностью своих действий по отношению к животному, которого люблю, и тогда он, неловко ступая, поковылял вниз по склону – неохотно, испуганно, время от времени оглядываясь на меня, будто желая задать вопрос, который не умел сформулировать.
Я всегда была хорошей девочкой. Послушной, обязательной и почтительной к старшим. Я читала Библию. Я укладывала персики в корзину так, будто каждый сделан из тонкого стекла. Я содержала дом в чистоте, заботилась о том, чтобы все были сыты, и никто ни разу не слышал, как я плачу. Я сама, без подсказки, разобралась, как жить на свете без матери. А потом столкнулась с чумазым незнакомцем на перекрестке Норт-Лоры и Мейн-стрит и влюбилась. Достаточно одного-единственного ливня, чтобы размыть берега и изменить направление реки, – достаточно одного обстоятельства в жизни девушки, чтобы стереть все, чем она была прежде.
Я все орала и бросала камень за камнем, изливая на бедное животное скопившееся горе и страх. Как и я сама до встречи с Уилом, Авель не знал в своей жизни ничего, кроме преданности и послушания. Каждый брошенный мною камень учил его тому, что недавно узнала я: в этом мире на всякую долю добра приходится две доли зла. Ты можешь быть хорошей девочкой, хорошей лошадью, можешь слушаться, можешь любить, но не рассчитывай на то, что, если ты поступаешь правильно, значит, и с тобой поступят правильно в ответ.
Последний камень рубанул Авеля по щеке, и, к моему ужасу, рассек ее до крови. Бедняга припустил под гору, прочь от девчонки, которая когда‐то была к нему добра. Я рухнула на свою поклажу и рыдала, а тучи тем временем расступились, и в лучах полуденного солнца слезы сохли, покрывая мои щеки соленой коркой.
Я представила себе нашу кухню – тихую, словно полночь, и плиту – холодную и пустую. Папа наверняка пообедает у Митчеллов, так что Ог первым узнает, что я убежала. Еще даже не успев докатиться до кухни, он обратит внимание на отсутствие ароматов, а когда въедет внутрь и обнаружит, что его некому обслужить, подозрения подтвердятся. Он не станет поднимать тревогу и звонить папе, не станет делиться с ним тем, что для него самого уже вполне очевидно. Обе эти реакции были бы уж слишком похожи на заботу. Когда папа вернется вечером домой, уставший и весь в крови от сегодняшнего отела, первым делом он обнаружит оседланного Авеля, свободно разгуливающего по двору, а потом войдет в дом и не найдет там приготовленного к его приезду ужина. Мне было нелегко представить себе, как папа вдруг задумывается над моим отсутствием, как он внезапно осознает, что я, его дочь, – живой человек, а не просто удобное приспособление, домашняя прислуга, воспитанная и предсказуемая девочка. Я рисовала в своем воображении, как он осторожно открывает дверь в мою комнату, как находит записку, которую я оставила для него на кровати, и медленно разворачивает ее натруженными пальцами. Я горевала, что не написала больше, что не хватило смелости сказать ему всю правду. В записке было:
Папа!
Я ненадолго уехала. Нужно позаботиться об одном важном деле.
Прошу тебя, не ищи меня. Я вернусь, как только смогу.
Я тебя люблю.
Прости меня. Не волнуйся.
Виктория
Лежа на своей поклаже, я гадала: когда настанет утро и телята продолжат появляться на свет, и мистеру Митчеллу и его коровам опять понадобится помощь папиных умелых рук, вернется он к работе, которую необходимо было сделать, или отправится искать меня? Я не знала. Я надеялась, что моя подпись – Виктория, а не Тори – укажет ему на то, что он и не заметил, как я повзрослела и теперь могу сама принимать решения. За всю мою жизнь он ни разу не назвал меня Викторией – ни в гневе, ни в приступе нежности, – поэтому наверняка увидит в сбежавшей девушке, в этой молодой женщине по имени Виктория кого‐то совершенно незнакомого.
И тут я сообразила, что ведь это Тори недоставало решимости встать и сдвинуться с места, а Виктория – та Виктория, которую знал Уил, – сильная женщина, и ее не остановить.
Я, Виктория, поднялась на ноги. Взвалила рюкзак на плечи, подсунула большие пальцы под ремни, чтобы отрегулировать натяжение, и пошла. Я не была уверена в том, что помню дорогу к хижине, где мы с Уилом лежали вместе, поэтому призвала на помощь интуицию и даже младенца в утробе, чтобы указывали мне путь. Каким бы абсурдом это ни казалось, мне не на что больше было надеяться, кроме того, что хижина сама притянет меня к себе и что мы с ребенком инстинктивно почувствуем магнитное поле места, где все для нас началось.
Я шла наугад без дорог и тропинок, стараясь не представлять себе, как Авель устало бредет в противоположном направлении по склонам, поросшим полынью и усыпанным камнями. Я все надеялась увидеть что‐нибудь знакомое из нашего похода с Уилом так много месяцев назад, когда осень еще только-только превращалась в зиму. Я представляла себе нас тогдашних, пьяных от любви, и как мы шли тогда бок о бок, как прекрасна была его улыбка, как легко он брал меня за руку, и отпускал, и снова брал, как наклонился и сорвал веточку полыни, как вертел ее между пальцами, пока листья не рассыпались в труху, и тогда с наслаждением втянул их запах и поднес сухую ветку к моему носу. Словно для того, чтобы воскресить хотя бы маленькую часть его, я нагнулась и потянула за стебель полыни, оторвала его точь‐в-точь, как он тогда, и сунула под лямку рюкзака. Едкий запах оживил туманное воспоминание, и оно, похоже, указало мне верное направление. Поднявшись на холм, я увидела ряд высоких утесов из песчаника, подтверждающих, что память меня не подвела. Уил называл их часовыми и показывал мне, как их силуэты будто прижимаются друг к другу бедрами. Я зашагала вниз по холму и обошла четыре зубчатых башни. Дальше дорогу я уже знала. Я пробралась сквозь голые осины, усыпанные созревающими золотистыми почками, и поднялась на еще один холм. Там я на несколько минут присела, немного выбившаяся из сил, но приободренная, попила воды из фляги, потом тяжело спустилась в высохшее русло бывшей реки и поднялась по последнему склону из осин вперемешку с соснами и редкими кучками таящего снега. И вот она показалась в просвете между деревьями – маленькая деревянная лачуга, где мы с Уилом нашли тогда укрытие. Она оказалась еще более скромной, чем в моих воспоминаниях, не больше лошадиного стойла, и устроена была прямо на неровной земле, а крышей ей служили постеленные вкривь и вкось ржавые листы жести.
– Просто заброшенная охотничья хижина, – сказал Уил, когда я поинтересовалась вслух, не вторгаемся ли мы на частную территорию. – Никому нет до нее дела, кроме пауков и прочей живности, которую я отсюда прогнал.
Укол в сердце снова напомнил мне о том, что, если бы Уил укрылся здесь на всю зиму, борясь со снегом, ледяным холодом и голодом, у него и то было бы больше шансов остаться в живых, чем оказалось в действительности – когда он перебрался поближе к людям. С тех пор как он спустился с гор, я не всегда знала, где он ночует – предполагала, что у Руби-Элис, то в доме, то в сарае, – но зато я с убийственной твердостью знала, что оставил он этот безопасный райский уголок из‐за меня.
Я ступила на грязную лужайку. Сбросила с плеч тяжелый рюкзак, уселась на него и огляделась по сторонам. До хижины я добралась, но что делать дальше? Войти в комнату, где расцвела наша любовь, но куда Уил больше никогда не вернется, будет невыносимо. Оставаться снаружи, ничем не защищенной, посреди этого бесприютного простора, представлялось таким же немыслимым. Разбивать здесь лагерь и устраивать новую жизнь в этом самом месте будет полным безумием. Я просидела так довольно долго, парализованная усталостью и смятением.
День клонился к вечеру, холодало, и лес становился все более мрачным и зловещим, так что у меня не осталось выбора: пришлось встать и войти в хижину. Я представила себе, что это Уил схватил меня за руку, помог подняться на ноги и повел, откинув оленью шкуру на входе и пригласив войти – точь‐в-точь как в первый раз, когда я переступила этот порог. Едва войдя внутрь, я увидела, что там все осталось таким же, как перед его уходом: в углу аккуратной стопкой стояли консервы из свинины с фасолью, на ржавом гвозде висела алюминиевая фляга, на коробке спичек стояла банка с наполовину прогоревшей свечой. Легко было поддаться иллюзии, что он в любую минуту вернется. На кровати лежала груда одеял Руби-Элис. Я опустила рюкзак на земляной пол; сил на то, чтобы рыться в нем в поисках еды, не было. Сняла ботинки, нерешительно приподняла край одеяла и забралась в постель, чувствуя, как внутри вздрагивает мой малыш. Я сделала глубокий долгий вдох, надеясь уловить запах Уила. То ли одеяла и в самом деле до сих пор им пахли, то ли я себе это нафантазировала, чтобы не сойти с ума от горя и страха, но я укуталась в его запах, отгородилась от всех прочих ощущений и уснула.
Весь следующий день я была во власти усталости. Я выбиралась из‐под одеял, только чтобы облегчиться за хижиной и съесть холодного супа из банки. За всю свою жизнь я ни разу не провела в постели целый день. Даже заболевая, я всегда помогала маме по хозяйству, а когда она умерла, выполняла обязанности по дому каждый день, что бы ни случилось, как до меня делала она. Возможность с утра до ночи валяться в постели, не имея неотложных дел и никого, кто мог бы меня в этом упрекнуть, должна была показаться мне роскошью, но в действительности никакой радости не доставляла. Я то проваливалась в сон, то снова просыпалась, и странное мое оцепенение сопровождалось тревогой из‐за бездействия, необходимости принятия решений и незнакомых звуков, подступавших к хижине со всех сторон. Мне снился Уил, он то ласкал меня, то смеялся, а потом, впервые, мне приснилось, как он умирает, привязанный к несущемуся на полном ходу родстеру, и кожа сдирается с него, как тонкая бумажная обертка. Я проснулась вся в поту и запаниковала из‐за луча теплого солнца, заглянувшего в крошечное окошко, – несколько секунд осматривалась в недоумении и не могла сообразить, где нахожусь. Отрезанная от взглядов и осуждения других, я свернулась клубочком и зарыдала – я раньше и не знала, что можно рыдать с таким отчаянием. Стоило мне дать волю тоске, как в ее мертвой хватке оказались и мать, и Кэл, и тетя Вив – я горевала по ним почти так же, как по Уилу, тоска сжимала мне сердце, как сжимает кулак хозяйственную тряпку, – выдавливая слезы и удушая рыданиями. В ту ночь я спала крепко, без снов, жаждая укрытия и утешения.
На следующий день я силой заставила себя подняться. Решилась выйти в морозное утро, пока еще сама не зная зачем, но понимая, что необходимо приступать к каким‐то действиям, чтобы начать жизнь в этом месте. На следующее утро, и на следующее, и на следующее я делала то же самое – просто брала себя в руки и выходила.
Едва проснувшись, я тут же начинала вздрагивать от малейшего шороха. Я была не просто одинока, я всем существом ощущала, что на бесконечные мили вокруг нет ни одной живой души. Меня пугали самые обыкновенные звуки. Я подскакивала от хруста лежащего на земле дерева под копытом оленя или шороха ветки, сорванной с дерева белкой или ветром. Даже тишина страшила меня и могла внушить подозрение, будто кто‐то за мной наблюдает издалека или даже разглядывает вблизи, укрывшись среди сосен. Я резко разворачивалась, чтобы застичь врасплох воображаемого медведя, пуму или уж не знаю кого, – и замечала лишь шнырнувшего прочь любопытного бурундука или вообще пустоту. Я пыталась укрываться в хижине – просто сидела там, настороженно замерев, внимательно прислушиваясь к журчанию ручья за стеной и готовясь в любую секунду услышать тяжелые шаги человека или зверя, которые вот сейчас раздадутся и взбаламутят речные камешки на дорожке к моей уязвимости.
Я придумывала, как бы понадежнее закрепить старую оленью шкуру, прикрывающую кривой вход в хижину, но у меня не было ни гвоздей, ни молотка, к тому же я осознавала, что, даже если бы они у меня были, я бы и себя саму запечатала внутри так же надежно, как уберегла бы жилище от проникновения незваных гостей. Не придумав ничего лучше, я каждую ночь заворачивалась в одеяла и лежала, зажав в кулаке длинный кухонный нож, который захватила из дома, и не отрывая пристального взгляда от входа. В конечном итоге сонливость все‐таки одерживала верх над страхом, я закрывала глаза и неохотно отдавала себя на волю волн – будь что будет. Утром я с изумлением обнаруживала, что мне посчастливилось проснуться целой и невредимой, а нож торчит из‐под одеяла, точно рыбка, замерзшая в полете над земляным полом хижины.
По дому я не скучала, в этом у меня сомнений не было. Правда, иногда охватывала смутная тоска по папе и по саду, но оба стали уже размытыми образами, будто из наполовину забытого сна. Куда отчетливее ощущалось облегчение из‐за того, что я освободилась от Сета и дяди Огдена – и всего, что было с ними связано. Каким бы тревожным ни было мое одиночество, домой я бы ни за что не вернулась. Усталая и взвинченная, свою первую неделю в хижине я провела в твердом намерении разбить здесь лагерь и хотя бы притвориться, что я способна на создание нового дома. Теперь у меня была обязанность – забота о ребенке Уила, и, даже когда тоска по нему становилась совершенно нестерпимой, я понимала, что необходимо сохранять рассудок и сосредотачивать внимание на том, что поддерживает во мне желание жить дальше, а не размышлять подолгу над тем, почему лучше было бы больше не жить.
Я решила, что начать будет логично с рытья отхожего места. Но земля оказалась такой твердой, а мой совок таким маленьким, что продвигалась я буквально в час по чайной ложке. В отчаянии я зашвырнула совок в ручей, где он потом много дней лежал и ржавел. Мне необходимо было хоть в чем‐нибудь преуспеть, поэтому следующие задачи для себя я придумывала с большей осторожностью: наполнить фляжки – мою и Уила – на галечной стороне ручья; срезать сосновую лапу, чтобы вымести из хижины пауков, паутину и мышиный помет; выложить из камней жаровню; насобирать хвороста и соорудить конструкцию в виде буквы А, которая, как я надеялась, должна будет выдержать подвешенный котелок. Я протянула веревку от одной толстой ветки осины до другой, вытащила из лачуги розовые одеяла, развесила их на веревке и выбила сосновой лапой. Из одеял вырывалась пыль и кружащимися волчками, похожими на маленьких танцующих призраков, улетала вместе с ветром. Я достала со дна ручья совок и выкопала еще немного земли из нужника. Сделала зарубки на стене хижины, чтобы отслеживать проходящие дни.
Я понимала, что в конечном итоге мне придется научиться добывать еду, но пока у меня был еще неплохой запас продуктов из дома – вяленое мясо, консервированный суп, сушеные бобы и овсянка, персики в банках, маринованные яйца и жестянка печенья, и к тому же запас свинины с бобами, которые остались после Уила, так что эту задачу я откладывала до тех пор, пока не начну лучше ориентироваться в здешних местах. Я проверяла, не видно ли рыбы в водоворотах ручья и в пруду с бобрами, который я обнаружила, пройдя вниз по течению. Одни лишь камни поблескивали в прозрачной воде, но я уверяла себя, что найду форель, когда мне это действительно понадобится. Пока что я не готова была задаваться вопросом, смогу ли я вообще что‐нибудь поймать в ручье без удочки, лески и крючка. К добру или на свою беду, но я не заглядывала далеко и каждый день заботилась лишь о том, чтобы выжить сегодня.
Первую вылазку в темный лес на другой стороне ручья я предприняла для того, чтобы поискать там малиновые кусты. Я знала, что для ягод еще слишком рано, но мне хотелось заранее убедиться в том, что в июле у меня будет малина. Чуть выше по течению я нашла полосу отмели с четырьмя камнями в форме черепах, по которым можно было легко перебраться на ту сторону. Я подобрала палку, похожую на бейсбольную биту, чтобы иметь возможность защищаться, но, едва вступила в лес, на меня набросился вовсе не враг, а запах. Из-за беременности мое обоняние до того обострилось, что я ощущала себя чуть ли не волчицей, которая способна унюхать буквально все, что ни есть вокруг. В лесу стоял такой острый сосновый запах земли с влажными прослойками гниения, что щипало глаза. Даже валуны – и те пахли металлом и мхом. Вся эта смесь ароматов была непривычной, но не отвратительной. Я сделала глубокий вдох и зашагала дальше.
Чем дальше в лес я заходила, тем глубже в пятки проваливалось сердце. Землю здесь по‐прежнему почти повсюду покрывал хрустящий слой снега, кое‐где он был глубиной по щиколотку, а в некоторых местах – по колено. Высокие сосны, широкие, черные, росли так густо, что мешали солнцу растапливать землю под ними. Я осознала, что на такой высоте в лесу еще несколько месяцев нельзя будет найти ничего съедобного. Даже ростки, которые проклевывались в семенах, привезенных мною из дома, непременно замерзнут и почернеют, если я посажу их в землю раньше середины мая. Только теперь меня осенило, почему мне было так тяжело копать отхожую яму. Дело не в плотности здешней почвы, а в том, что она до сих пор мерзлая. Я оттолкнула мыском ботинка снежную заплатку, постучала по земле каблуком и потыкала в нее палкой. Даже камень и то было бы легче расковырять.
Поверженная, я с тяжелым вздохом опустилась на пенек. Я вглядывалась в чащу, высматривала жизнь и смерть, которые слоями висели в холодной неподвижности и полутьме, и все здесь было тихо, за исключением птичьей болтовни. Поваленные деревья лежали среди камней, упавших веток и сосновых шишек. Мощные красно-коричневые стволы вздымались вверх, к ветвистым кронам. И всюду прорывались к жизни молоденькие деревца, одни – едва выглядывали взъерошенными верхушками из щетинистой травы и снега, другие прорастали из середины гниющих бревен, как появляются младенцы из рассеченного чрева. И было в этом хаосе что‐то прекрасное. Каждый живой фрагмент играл свою незаменимую роль в вечном деле жизни. Я почувствовала себя маленькой и бесполезной, но вроде бы меня никто не прогонял.








