Текст книги "Легенда об Уленшпигеле (с иллюстрациями)"
Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Колокол, носящий имя borgstorm (городская буря), звал судей на заседание трибунала. Они собирались в Фирсхаре, в четыре часа, под сенью судебной липы.
Ввели Клааса, и он увидел перед собой под балдахином коменданта города Дамме, а по бокам его и напротив – бургомистра, старшин и судебного писаря.
На звук колокола сбежался толпами народ. Многие говорили:
– Не для того собрались здесь судьи, чтобы творить правосудие, но чтобы выслужиться перед императором.
Писарь объявил, что суд, собравшийся под липой, в предварительном заседании постановил: ввиду и вследствие донесений и свидетельств о Клаасе, угольщике, родившемся в Дамме, муже Сооткин, урождённой Иостенс, взять его под следствие и подвергнуть личному задержанию. Теперь, прибавил он, суд приступает к выслушанию свидетельских показаний.
Первым давал показания цырюльник Ганс, сосед Клааса. После произнесения присяги он заявил:
– Спасением моей души клянусь и заверяю, что Клаас, стоящий здесь перед судом, известен мне около семнадцати лет, что жил он как достопочтенный человек, по законам матери нашей святой католической церкви, что никогда он не говорил о ней оскорбительно, не давал, сколько мне известно, приюта еретикам, не прятал у себя лютеровых книг и не говорил о таковых и не совершал ничего, что позволяло бы подозревать, что он нарушает законы государства и постановления властей. Так да поможет мне господь бог и все святые.
Затем предстал перед судом Ян ван Роозебеке, показавший, что во время отсутствия Сооткин, жены Клааса, он не раз слышал доносящиеся из дома обвиняемого два мужских голоса, что не раз после вечерни он видел там в клетушке на чердаке, как беседовали при свете свечи два человека, из коих один был Клаас. Был ли другой еретиком или нет, он не знает, так как смотрел на всё это издали. – Что касается Клааса, – прибавил он, – то следует по совести заверить, что он постился, как должно, по большим праздникам причащался святых тайн, а по воскресеньям бывал у обедни, за исключением, однако, дня святой крови господней и следующих за ним дней. Больше ничего не имею сказать. Так да поможет мне господь бог и все святые.
Спрошенный, не присутствовал ли он в трактире «Синяя башня» при том, как Клаас распродавал там индульгенцию, издеваясь над чистилищем, Ян ван Роозебеке ответил, что Клаас действительно продавал своё отпущение грехов, но не выражал при этом пренебрежения или насмешки, и что он, Ян ван Роозебеке, купил кусочек индульгенции, хотел купить также и Иост ван Грейпстювер, старшина рыбников, вон там стоящий в толпе.
Вслед затем председатель суда сообщил, что теперь он объявит те проступки и действия Клааса, за которые он предан суду.
– Обвинитель, донесший всё суду, – сказал он, – остался случайно в Дамме, так как не хотел расточать свои деньги на попойки и беспутства в Брюгге, что часто бывает во время таких церковных торжеств. Трезвый, он сидел у дверей своего дома и дышал свежим воздухом. Вот тут-то он и увидел человека, который шёл по направлению к жилищу Клааса; Клаас также заметил этого человека, пошёл к нему навстречу и поздоровался с ним. Человек был в чёрной одежде; он вошёл в дом Клааса, и дверь осталась полуоткрытой. Любопытствуя узнать, что это за человек, обвинитель прокрался в прихожую и подслушал там, что Клаас говорил в кухне с пришельцем: они разговаривали о некоем Иосте, брате Клааса, который был захвачен в плен в протестантских войсках и за это был четвертован под Аахеном. Посетитель говорил Клаасу, что деньги, полученные им, отобраны у бедного невежественного народа и потому должны пойти на воспитание его сына в реформатской вере. Он уговаривал также Клааса покинуть лоно нашей матери, святой католической церкви, и произносил при этом другие безбожные слова, на что Клаас отвечал только: «О жестокие палачи! Бедный мой брат!» Таким образом, обвиняемый поносил святого отца нашего, папу, и его королевское высочество, называя их жестокосердыми, ибо ведь они по праву карали ересь как оскорбление величества божеского и человеческого. Когда посетитель поел, обвинитель слышал, как Клаас сказал: «Бедный Иост, успокоенный ныне в лоне господнем, как жестоко они поступили с тобой!» Таким образом, он обвинил самого господа бога в безбожии, выразив, что господь бог приемлет в лоно своё еретиков. И Клаас всё твердил: «Бедный мой брат!» Тогда посетитель, разъярясь, возглашал и проповедывал, как подлинный ересиарх: «Рухнет великий Вавилон, римская блудница[101]
[Закрыть], и станет обиталищем всех дьяволов и пристанищем всякой нечисти». Клаас говорил: «Жестокие палачи! Бедный мой брат!» А посетитель продолжал: «Ибо ангел возьмёт камень величиной с жорнов и бросит его в море и скажет: так будет низвергнут Вавилон, и сотрутся следы его!» – «Ах, господин, – сказал Клаас, – уста ваши исполнены гнева; но скажите мне, когда же воцарится такая власть, при которой будут спокойно жить на земле мирные люди?» – «Никогда, – ответил посетитель, – пока длится царствие антихриста, он же папа римский и враг истины». – «Ах, – сказал Клаас, – вы говорите неуважительно о нашем святом отце. Он, наверное, ничего не знает о бесчеловечных наказаниях, коим подвергают бедных реформатов». Посетитель ответил: «Он знает обо всём очень хорошо, ибо он изрекает приговоры, и император – а теперь король – приказывает их исполнить, получая при этом выгоду от конфискаций, наследуя имущество казнённых – и оттого так охотно преследует богатых за ересь». Клаас ответил: «Так рассказывают во Фландрии, и приходится верить; плоть человеческая слаба, даже если это плоть королевская. Ах, бедный мой Иост!» Таким образом, Клаас выразил, что его величество преследует еретиков из гнусного сребролюбия. Посетитель собирался ещё разглагольствовать, но Клаас заметил: «Пожалуйста, господин, не держите при мне таких речей, ибо, если их кто-либо услышит, это навлечёт на меня беду».
Затем Клаас поднялся и пошёл в погреб, откуда вернулся с кружкой пива. «Запру дверь», – сказал он. И дальше обвинитель уже ничего не слышал, так как ему пришлось выскочить из дома. Когда спустилась ночь, дверь опять была отперта. Посетитель вышел, но вскоре, однако, вернулся, постучался и сказал: «Клаас, мне холодно, я не знаю, где переночевать, приюти меня. Никто не видит, что я вошёл к тебе; город точно вымер». Клаас впустил его, зажёг фонарь, и видно было, как он ведёт еретика по лестнице на чердак в клетушку, окно которой выходит на поле.
– Кто мог всё это так донести? – воскликнул Клаас. – Это, конечно, ты, негодяй рыбник; я видел, как ты в воскресенье столбом стоял перед своим домом и притворялся, что смотришь на полёт ласточек.
И Клаас пальцем показал на Иоста Грейпстювера, старшину рыбников, гнусная рожа которого высовывалась из толпы.
Рыбник злобно засмеялся, услышав, как Клаас выдал себя, и все люди: мужчины, женщины, девушки, говорили между собой: «Бедняга, эти слова будут ему стоить жизни».
Но писарь продолжал:
– В эту ночь еретик и Клаас долго беседовали друг с другом и также следующие шесть ночей, и видно было во время этих бесед, как посетитель делает какие-то жесты – то угрожающие, то как бы благословляющие. Он воздымал также руки к небесам, как обычно делают еретики, и Клаас, очевидно, одобрял всё это. В течение этих дней, вечеров и ночей они, конечно, поносили святую мессу[102]
[Закрыть], исповедь, индульгенции и его королевское величество...
– Никто этого не слышал, – закричал Клаас, – нельзя меня так обвинять без доказательств!
Писарь ответил:
– Слышали другое. На седьмой день, уже в десятом часу, когда совсем стемнело, пришелец покинул твой дом, и ты провожал его до межи катлининого поля; здесь он спросил, – при этом судья перекрестился, – что сделал ты со своими скверными идолами, имея в виду образа божьей матери, святого Николая и святого Мартина. Ты ответил, что изрубил их и выбросил в колодец. Там они и были найдены прошлой ночью, и обломки находятся в застенке.
При этих словах Клаас чуть не лишился сознания. Его спросили, может ли он возразить что-нибудь на это, и Клаас отрицательно покачал головой.
Судья спросил его, не отрекается ли он от преступного недомыслия, по коему он уничтожил священные изображения, и не откажется ли от безбожных заблуждений, по которым он произносил оскорбительные выражения против его божественного величества и его королевского величества.
Клаас ответил, что тело во власти его королевского величества, но совесть служит Христу, завету которого он следует. Судья спросил, есть ли это завет матери нашей святой римской церкви. Клаас ответил:
– Это завет святого евангелия.
Спрошенный, признаёт ли он папу наместником господа на земле, он ответил:
– Нет!
Спрошенный, отвергал ли он служение образам пресвятой девы и святых угодников, он ответил, что считает это идолопоклонством. Спрошенный, исповедует ли он, что в тайной исповеди – благо и спасение, он ответил:
– Христос сказал: «Исповедуйтесь друг перед другом».
И, мужественно давая свои ответы, он казался испуганным и потрясённым до глубины души.
Когда пробило восемь часов и спустился вечер, судьи удалились и отложили произнесение окончательного приговора на завтра.
LXXIВ домике Катлины, обезумев от скорби, рыдала Сооткин, неустанно твердя только:
– Мой муж! Мой бедный муж!
Уленшпигель и Неле обнимали и утешали её с бесконечной нежностью. И она прижала их обоих к себе и только тихо всхлипывала.
Потом она знаком приказала им оставить её одну, и Неле сказала Уленшпигелю:
– Уйдём, если она так хочет; спасём червонцы.
Они вышли, а Катлина пробралась к Сооткин и повторяла:
– Пробейте дыру. Душа рвется наружу.
И Сооткин смотрела на неё неподвижным взглядом, не видя её. Дома Клааса и Катлины стояли рядом, только дом Клааса отступал немного, и перед ним был палисадник, а перед домом Катлины – засаженный бобами огород, выходивший на улицу. Огород был окружён живой изгородью, в которой Уленшпигель и Неле ещё в детстве проделали дыру, чтоб ходить друг к другу.
Войдя в огород, они увидели на крыльце солдата, поставленного для охраны. Его голова тряслась, и когда он плюнул в воздух, плевок упал на его камзол. Перед ним на дороге лежала оплетённая фляжка.
– Неле, – тихо сказал Уленшпигель, – этот пьянчуга не до конца утолил свою жажду. Надо завладеть его фляжкой, подпоить его как следует, и тогда мы всё устроим.
Услышав их шопот, ландскнехт повернул к ним свою тяжёлую голову, поискал свою бутылку и, не найдя её, продолжал плевать, стараясь разглядеть при лунном свете свои плевки.
– Нализался до чортиков, – сказал Уленшпигель, – слышишь, еле отплёвывается.
Наплевавшись вдосталь и поглядев, солдат снова протянул руку к фляжке. Он нашёл её, припал ртом к её горлышку, откинул голову назад, перелил её содержимое в глотку, похлопал пальцами по её донышку, чтобы добыть последние капли, и прильнул к ней, как дитя к материнской груди. Не найдя ничего, он примирился с неизбежным, поставил бутылку подле себя, громко выругался по-немецки, снова плюнул, покачал головой и заснул, несвязно бормоча «Отче наш».
Уленшпигель, зная, что этот сон непродолжителен и что надо его углубить, пролез в дыру, взял фляжку и передал Неле, которая наполнила её водкой.
Солдат всё храпел. Уленшпигель вернулся, поставил полную фляжку между его ног, опять скользнул в огород Катлины и стал ждать, стоя с Неле у изгороди, что́ будет дальше.
Холод вновь наполненной фляжки разбудил солдата, и первое его движение было нащупать, что такое холодит его ноги.
По пьяному вдохновению он решил, что фляжка полна, и взялся за неё. Уленшпигель и Неле видели при лунном свете, как он встряхнул фляжку, чтобы увериться, что в ней что-то есть, как он усмехнулся, удивился, сперва попробовал чуточку, потом хватил чудовищный глоток, поставил фляжку, потом опять взял и пил и пил. Потом он заорал песню:
Месяц к Морю приходил,
Доброй ночи! – говорил.
Угощало Море друга,
Наливало полный кубок...
Месяц к Морю приходил.
С милым ночку проведёт —
Поцелует, обоймёт,
И накормит, и на ложе
Спать с собой его положит...
С милым ночку проведёт.
Приголубит и меня
Пусть любезная моя —
Поцелуй мне жаркий нужен,
И вино, и жирный ужин...
Приголубит пусть меня.
Потом, попеременно потягивая из фляжки и напевая, он стал засыпать. И он уже не мог слышать, как Неле проговорила: «Они в горшке за вьюшкой», ни видеть, как Уленшпигель пробрался через сарай в кухню, отодвинул вьюшку, нашёл горшок с червонцами, возвратился во двор Катлины и спрятал деньги в стенке колодца, потому что он знал, что искать их будут не во дворе, а в доме.
Потом они вернулись к Сооткин и застали несчастную женщину в слезах и беспрерывно повторяющей:
– Мой муж, мой бедный муж.
И они провели с ней без сна всю ночь до утра.
LXXIIНа следующее утро колокол звонкими ударами созвал судей в заседание суда.
Усевшись на четырёх скамьях вокруг «дерева правосудия», они возобновили допрос и допытывались у Клааса, отрекается ли он от своих заблуждений.
Клаас поднял руки к небу и сказал:
– Христос господь мой взирает на меня с высоты. Я узрел свет его, когда сын мой Уленшпигель, – где он теперь, скиталец, – родился на свет божий. И ты, Сооткин; кроткая подруга моя, найдёшь ли ты силу бороться с горем!
И, взглянув на липу, под сенью которой собирался суд, он сказал, проклиная её:
– Солнце жаркое и ветер могучий! Лучше бы вы засушили все деревья в земле ваших отцов, чем смотреть, как под их сенью кладут на плаху свободу совести. Где ты, сын мой Уленшпигель? Я был суров с тобой. Господа судьи, сжальтесь, судите меня милостиво, как судил бы господь бог наш в своей благости!
И все, слышавшие это, плакали, кроме судей.
Потом он спросил, не будет ли ему прощения:
– Всю жизнь я много работал и мало зарабатывал; я был добр к беднякам и ласков со всеми. Я покинул римскую церковь, повинуясь благодати господней, возгласившей ко мне. И об одной милости молю я: заменить сожжение пожизненным изгнанием из Фландрии, ибо и это наказание достаточно тяжело для меня.
– Сжальтесь, господа судьи, – кричал народ, – помилуйте его.
Только Иост Грейпстювер среди всех присутствующих молчал.
Судья знаком приказал всем умолкнуть и заявил, что указы ясно воспрещают просить о помиловании еретиков; если же Клаас согласен отречься от своих заблуждений, то сожжение может быть заменено повешением.
Народ, однако, говорил:
– Костёр или верёвка – всё равно смерть.
И женщины плакали, а мужчины глухо роптали.
Но Клаас сказал:
– Я ни от чего не буду отрекаться. Делайте с моим телом то, что вам подскажет ваше милосердие.
И Тительман, каноник города Ренэ, воскликнул:
– Это невыносимо – видеть, как этакое еретическое ничтожество поднимает голову перед судьями! Сжечь тело – это ведь ничтожное наказание: душу надо спасти, а её только пыткой можно принудить отречься от заблуждения, дабы народ не стал свидетелем опасного зрелища, как умирают еретики, не принесшие раскаяния.
При этих словах женщины зарыдали ещё громче, а мужчины говорили:
– Раз есть признание, то полагается наказание, но не пытка!
Суд решил, что законы не предусматривают в этом случае пытки и что нет основания подвергать Клааса этому наказанию. Призванный ещё раз отречься от заблуждений, он ответил:
– Не могу!
И Клаас, на основании указов, был признан виновным: в симонии[103]
[Закрыть] – так как он продавал индульгенцию; равным образом в ереси и укрывательстве еретиков; и ввиду этого присуждён к пребыванию на костре до тех пор, пока не последует смерть. Казнь совершена будет перед входом в ратушу.
Тело его будет в течение двух дней выставлено у позорного столба, служа устрашающим примером, а затем будет погребено там, где всегда хоронят казнённых.
Суд присудил доносчику Иосту Грейпстюверу, имя которого, однако, не было названо, пятьдесят флоринов на сто первых флоринов наследства и по десять флоринов на каждую следующую сотню.
Выслушав этот приговор, Клаас обратился к рыбнику:
– Ты умрёшь когда-нибудь нехорошей смертью, злодей, из-за гроша делающий вдову из счастливой жены и бедного сироту из весёлого сына.
Судьи не мешали Клаасу говорить, ибо и они все, кроме Тительмана, тоже отнеслись с безмерным презрением к доносу старшины рыбников.
Тот позеленел от стыда и злобы.
А Клааса отвели обратно в тюрьму.
LXXIIIНа следующий день, накануне дня казни Клааса, об этом приговоре узнали Неле, Уленшпигель и Сооткин.
Они просили у судей позволения пройти в тюрьму, и это было им позволено, кроме Неле. Войдя, они увидели, что Клаас прикован длинной цепью к стене. Так как было сыро, то в печи горел огонёк, ибо закон фландрский предписывает обращаться хорошо с присуждёнными к смерти, доставляя им хлеб, мясо, сыр и вино. Но жадные тюремщики часто нарушали этот закон, и многие из них съедали бо́льшую и лучшую долю еды, предназначенной для бедных узников.
Со стенаниями обнял Клаас жену и сына, но он первый пересилил себя, – и глаза его стали сухи, как и пристойно было ему, мужу и главе семьи.
Сооткин рыдала, а Уленшпигель вскрикнул:
– Разобью эти проклятые оковы.
И, всё плача, Сооткин сказала:
– Я пойду к королю Филиппу, он помилует тебя.
Но Клаас ответил:
– Король получает наследство после казни мучеников. – И он прибавил: – Любимые жена и сын мой. В муке и тоске я покидаю этот свет. Я не только боюсь страданий тела моего, но ещё больше меня удручает сознание, что, когда меня не станет, вы останетесь нищими; король заберёт себе всё моё добро.
Уленшпигель шепнул отцу:
– Вчера мы с Неле всё спрятали.
– Ты успокоил меня, – сказал Клаас, – доносчику не удастся поиздеваться над моим прахом.
– Чтоб он околел, – сказала Сооткин, и взгляд её сухих глаз был исполнен ненависти.
Но Клаас всё думал о червонцах.
– Молодец, мой мальчик, – сказал он, – значит, не придётся на старости лет голодать вдове моей Сооткин.
И Клаас поцеловал её, крепко прижав к груди, и она залилась слезами при мысли, что вскоре лишится его нежной поддержки.
Обратившись к Уленшпигелю, сказал Клаас:
– Сын мой, ты много грешил, шатаясь, подобно беспутным мальчишкам, по большим дорогам. Больше не делай этого, мой мальчик, не оставляй дома одну эту сокрушённую горем вдову. Ты – мужчина и должен быть ей опорой и защитой.
– Буду, отец, – ответил Уленшпигель.
– О бедный мой муж, – рыдала Сооткин на его плече, – чем мы так согрешили? Мы жили мирно, скромно, честно, дружно, ты, господи, видишь, мы вставали на рассвете, чтобы трудиться, и вечером ели хлеб наш насущный, вознося тебе благодарность. Я пойду к королю и разорву его своими ногтями. О господи, поистине мы ни в чём не провинились.
Но вошёл тюремщик и сказал, что пора уходить.
Сооткин умоляла разрешить ей остаться. Клаас чувствовал, как горит её лицо, как градом катятся по её щекам слёзы и как дрожит и трепещет её бедное тело... Клаас тоже просил позволения оставить жену с ним.
Но тюремщик вторично приказал им уйти и вырвал Сооткин из объятий Клааса.
– Береги её, – сказал Клаас сыну.
Тот обещал; Сооткин с Уленшпигелем вышли, и сын поддерживал мать.
LXXIVНаутро, в день казни, соседи из сострадания заперли Уленшпигеля, Сооткин и Неле в доме Катлины.
Но они не подумали о том, что те могут издали слышать вопли страдальца и в окна видеть пламя костра.
Катлина бродила по городу, качала головой и приговаривала:
– Пробейте дыру! Душа рвётся наружу!
В девять часов утра Клаас в рубахе, со связанными назад руками, был выведен из тюрьмы. Согласно приговору, костёр был устроен на улице Богоматери, у столба, прямо против входа в ратушу. Палач с помощниками ещё не кончили укладывать поленья.
Клаас, окружённый стражей, ждал терпеливо, пока они кончат эту работу, а профос верхом на коне, стражники и девять вызванных из Брюгге ландскнехтов с трудом удерживали волнующуюся толпу[104]
[Закрыть].
Все кричали, что бесчеловечно убивать без вины, на старости лет такого кроткого, доброго, трудолюбивого и честного человека.
И вдруг все упали на колени и начали молиться: с колокольни собора Богоматери раздался первый удар погребального звона.
Катлина тоже стояла в толпе, в первом ряду, совершенно обезумевшая, смотрела на Клааса и костёр и кричала:
– Огонь, огонь! Пробейте дыру!
Услышав колокольный звон, Сооткин и Неле перекрестились, но Уленшпигель объявил, что он больше не станет поклоняться господу, подобно этим палачам. Он метался по дому, пытаясь взломать двери или выскочить из окна, но всё было накрепко заперто.
Вдруг Сооткин вскрикнула и закрыла лицо передником.
– Дым!
И действительно, несчастные увидели чёрное облако дыма, вздымающееся к небу. Он подымался с костра, на котором стоял Клаас, привязанный к столбу, и который палач поджёг с трёх сторон во имя бога отца, бога сына и бога духа святого.
Клаас посмотрел вокруг, и когда он не нашёл в толпе ни Сооткин, ни Уленшпигеля, у него стало легче на душе, что они не увидят его страданий.
И слышно было только, как молится Клаас и трещит горящее дерево, как ропщут мужчины и всхлипывают женщины. Катлина кричала:
– Уберите огонь! Пробейте дыру! Душа рвётся наружу!
И с колокольни разносился погребальный перезвон.
Вдруг Сооткин стала белее снега, затряслась всем телом и, уже не плача, пальцем показала на небо. Длинный, тонкий язык пламени вырвался из костра, временами поднимаясь над крышами низких домов. И Клаас страдал невыносимо, ибо этот огненный язык, по прихоти ветерка, то обвивался вокруг его ног, то лизал его дымящуюся бороду, то поджигал волосы на голове.
Уленшпигель схватил мать руками, стараясь оторвать её от окна. Они услышали пронзительный крик – это кричал Клаас, тело которого горело с одной только стороны. Потом он умолк, и слёзы лились из его глаз и залили всю грудь.
Потом Сооткин и Уленшпигель услышали громкий крик толпы. Это граждане, женщины и дети кричали:
– Клаас присуждён к сожжению на большом огне, а не на медленном! Палач, раздувай скорей костёр!
Палач послушался, но огонь не разгорался.
– Задуши его, – кричали они. И в профоса полетели камни.
– Огонь, огонь! – вскрикнула Сооткин.
И действительно, большое красное пламя поднялось среди дыма к небу.
– Теперь он умирает, – говорила вдова, – Господи боже, прими эту невинную душу в милосердии твоём... Где король? Я бы ногтями вырвала у него сердце.
С колокольни несся погребальный звон.
Сооткин слышала ещё страшный крик Клааса, но она не видела, как в страшных муках извивалось его тело, как исказилось его лицо, как билась во все стороны его голова, ударяясь о столб. Возмущённый народ кричал, свистал, женщины и дети бросали камни. Вдруг вспыхнул разом весь костёр, и все услышали из-за дыма и пламени голос Клааса:
– Сооткин! Тиль!
И голова его тяжело, точно налитая свинцом, упала на грудь.
Жалобный, пронзительный крик донёсся из домика Катлины – и всё смолкло; только бедная сумасшедшая качала головой и приговаривала:
– Душа рвётся наружу!
Клаас умер. Выгоревший костёр рассыпался, тлея у подножья столба. Привязанное к столбу за шею тело Клааса обуглилось и скорчилось.
С колокольни собора Богоматери несся погребальный звон.