Текст книги "Наука о массах"
Автор книги: Серж Московичи
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
"Имаго, – пишут Лапланш и Понталис, – может равно объективироваться как в чувствах и поведении, так и с образах".
Большинство имаго, запрещенные по моральным, политическим или культурным причинам, хранят след факта, которым они некогда были. Это следствие отбора, который пытался стереть их из истории народа. Осуждение Галилея или казнь Людовика XVI, преследование евреев или распятие Христа имели определенное предназначение: помешать народу идентифицировать себя с ними или с их идеалами. Эти акции преследовали цель уничтожить их раз и навсегда. Однако, не торопясь исчезнуть, эти запрещенные и отобранные элементы перегруппировываются и восстанавливаются в памяти. В душераздирающих сценах "Сельского врача" Бальзак с прозорливостью гения показывает, как разрозненные бывшие солдаты великой армии тайно и с любовью в сердце собирают обрывки воспоминаний о Наполеоне и создают легенду о человеке, чье имя в период Реставрации было запрещено произносить.
Да, с ужасным упорством память сначала конвенционализирует малейшую мысль, малейшую данность реальности, равно как и любой персонаж. Я имею в виду, что она освобождает их от контрастов, от их комплексов, превращает их в стереотипы, чтобы воспроизводить согласно определенным типическим схемам. Смерть героев всегда будет трагической и грандиозной, великие вожди будут иметь величественное лицо строгого и беспристрастного отца, пророки – длинную бороду и нотки гнева и справедливости в голосе и т.д. Они стали нам близкими и привычными, похожими одни на других. Работа идентификации автоматически замораживает персонажи и оправляет их в рамки. И те доблестно все это выносят.
Затем память снабжает их поглощающей эмоциональной силой. Назовем ее, за неимением лучшего, соблазном ностальгии. С помощью игры контрастов между настоящим и прошлым наша память противопоставляет лицам и реалиям, которые у нас перед глазами, имаго их эквивалентов, восстановленных нашим сознанием. Избегая всего, что неприятно, отрицательно или невыносимо, мы стремимся запомнить приятные, положительные, выигрышные аспекты. И даже если речь идет о самых кровавых тиранах Истории или если мы вызываем в памяти плачевные периоды нашей жизни, мы всегда возрождаем воспоминания в более удовлетворительном виде, более соответствующими нашим желаниям.
Чаще всего этот соблазн ностальгии делает менее резкими конфликты прошлого, все равно, думаем ли мы о нашем детстве или об истории нашей страны. Он совмещает вещи несовместимые, делает правдоподобным неправдоподобное. Он рисует имаго, следуя принципу coincidentia oppositorum, слияния противоположных идей, чувств и персонажей. События прошлого, таким образом, никогда не кажутся нам такими, какими были на самом деле. Но, профильтрованные через великие темы нашей собственной истории или культуры, к которой мы принадлежим, они кажутся всегда более блистательными или более мрачными, чем были. Памяти не существует. Существуют множество памятей, похожих на памяти авторов, что создают их, оправдывая свое существование и стремясь очаровать читателя рассказом о своей жизни, будучи уверенными, что говорят чистую правду.
Соблазн ностальгии тем более непреодолим, что речь идет о наиболее эфемерных и наиболее удаленных периодах:
"Отдаленные эпохи, – констатирует Фрейд, – окутаны в воображении живым и таинственным очарованием. Как только люди становятся недовольны настоящим, что бывает достаточно часто, они обращаются к прошлому и в очередной раз надеются найти никогда не забываемую мечту о золотом веке. Без сомнения, они продолжают испытывать магическое очарование их детства, которое пристрастное воспоминание представляет как эпоху безмятежного блаженства".
То, что передается от поколения к поколению с идолопоклоннической верностью, есть продукт воображения, привитый на стволе неизменной психической реальности.
IV
Эти запрещенные и отобранные имаго сохраняются в форме мнестических следов. Время от времени они достигают уровня сознания. Согласно Фрейду, мысли, имаго, воспоминания, связанные с влечением, запрещаются, деформируются, душатся волей индивида, его стремлением держать их в области бессознательного. Однако, несмотря на это вытеснение, они имеют тенденцию возвращаться, выбирая окольные дороги снов, невротических симптомов и недомоганий, названных психосоматическими. Возвратившись без ведома сознания, бессознательное содержание оказывает на "Я" навязчивое влияние, которого оно не может избежать. Этот волнующий процесс именуется возвращением вытесненного. Но, строго говоря, он свойственен психологии индивида и плохо применим к психологии толп.
Прежде всего, он предполагает существование фонда бессознательного. Этот фонд не существует у масс. Психоанализ отказывается его признать. К тому же возвращение вытесненного касается большей частью подавления эротических влечений. Именно к этой области относится по большей части забытое и подавляемое содержание бессознательного. Но психические остатки отдаленных эпох, наследие масс, имеют скорее миметическую природу. Они имеют отношение к идентификации с нашими предками, с великим человеком, Эйнштейном или Наполеоном, с нашим родным городом и т.д. Они возвращаются с каждым поколением. Когда Фрейд на заключительных страницах Моисея и монотеизма принимается в последний раз излагать эволюцию человечества, он утверждает, что эта эволюция могла бы быть описана как медленное "возвращение вытесненного". Но он тут же добавляет:
"Я не употребляю термина "вытесненное" в его прямом смысле. Речь идет о чем-то в жизни народа, что прошло, потерялось из вида, и что мы пытаемся сравнить с вытесненным в психической жизни индивида".
Чтобы избежать подобного неопределенного переноса из одной психологии в другую, мы можем предположить следующую специфическую конструкцию: воскресение имаго. Оно проявляется во внезапном и почти сценическом, но, в любом случае, глобальном, оживлении ситуаций и персонажей прошлого. Этому известно много аналогий. Когда стимулируют височную кору больного эпилепсией, наблюдают внезапный полный возврат пережитого ранее: образов и ситуаций, поступков и чувств. Также, когда некто переживает эмоциональный шок, он начинает говорить на забытом языке, реагирует на архаический образ, уже давно вышедший из употребления. Наконец, то, что некогда происходило и относится к первичной групповой идентификации, стремится к неустанному повторению, к навязыванию определенной принудительной модели. Например, все происходит так, как будто участники одной революции воспроизвели и пережили другую: Французская революция просматривается сквозь Советскую революцию. Или же как будто во всех императорах непрерывно возрождается один – единственный, Цезарь или Наполеон.
Отметим важное следствие: во всем, что принадлежит настоящему, мы не просто видим копию прошлого, но мы переживаем его, испытывая чувства, связанными с источником. Так, можно в будущем обществе видеть претворение совершенного архаического сообщества или в папе – Христа, в Де Голле Наполеона или Людовика XIV и т.д. Вспоминаются слова великого арабского философа Саади:
"Велико число женщин, которые кажутся прекрасными в тени шатров и под покровом вуали. Но подними вуаль, и ты увидишь мать своей матери".
Я называю это воскресением, поскольку сама идея очень древняя. Во всех культурах есть верования, имеющие к нему отношения, церемонии, облегчающие его осуществление и обозначающие его результаты. В особенности, когда речь идет о харизматическом вожде.
"Обладание магической харизмой, – пишет Макс Вебер, – всегда предполагает возрождение". Возрождение образа, который масса узнает.
Кроме того, в подобном случае вспоминают идентичность с другим персонажем. Главным образом мертвым. Ученики Пифагора представляли его похожим на шамана Гермотима, позже в Сталине находили Ленина. Римляне сделали из этого механизма политическую формулу. В каждом императоре воскресала личность основателя. Он и носил титул redivivus. Октавиан Ромул redivivus[*Воскресший, обновленный (лат.) – Прим. пер.]. С той поры эта практика не прекращалась. Когда советские люди объявляли: "Сталин – это сегодняшний Ленин", они делали это под давлением все той же социальной и психологической необходимости. Все вожди поддерживают свою власть, взывая к имаго прошлого, которые, однажды воскреснув, зажигают былые чувства. Бодлер это очень точно заметил:
"Феномены и идеи, которые периодически, через годы, воспроизводятся, при каждом воскресении заимствуют дополнительную черту варианта и обстоятельства".
Все эти замечания должны показаться вам тяжеловесными и лишенными правдоподобия. Нелегко поверить, что персонажи и события консервируются нематериальным образом в памяти поколений. Что после какого-то промежутка времени они неизбежно возвращаются, воплощенные в новом физическом и социальном существе. И, наконец, что причины даже самого незначительного события, самого легкого волнения масс лежат в их прошлом, а их результаты в будущем, в котором воссоздается прошлое. Короче говоря, что будущее всегда из прошлого. Итак, мы представляем воскресение имаго как гипотетический и даже условный механизм, сравнимый с фантомными полями в физике. Он дает нам возможность рассматривать преемственность идентификаций в ходе истории, ничего более.
Глава десятая
ПЕРВОБЫТНЫЙ СЕКРЕТ
I
Массы, не желая этого, хранят следы своей древней жизни и первобытных времен. Они повторяют их. Важно, прежде всего, уточнить, что именно возвращается и повторяется: связь харизматического вождя с народом. В искусственных толпах – церквях, корпорациях, античных римских collegia[*Коллегиях (лат.) – Прим. пер.] – можно наблюдать одни и те же церемонии, знаменующие уход и возвращение привязанностей в казну верований и общих чувств к членам толп. О каких церемониях идет речь? Согласно Тарду, это, в особенности, акт совместной еды и общий культ по отношению к одному предку. Запомните эти оба явления, так как они объясняют нам, почему касты, корпорации, античные города придают такое важное значение комменсализму[*Сотрапезничество. – Прим. пер.], периодическим товарищеским братским банкетам и выполнению погребальных ритуалов".
Эта трапеза, называемая некоторыми тотемической, несомненно чествует отца-основателя толпы, которого его последователи имитируют и с кем они себя идентифицируют. Канонизированный после смерти, он живет в их сознании, как Христос в сознании священнослужителей и Пифагор в сознании всех вождей его секты. Мы можем допустить это без большой натяжки. Но тотчас же возникает множество вопросов. Почему мертвый основатель сливается с харизмой его последователей? Как может он оказывать на них столь сильное влияние, когда в действительности он уже не существует? Что же беспрестанно обновляет его могущество и не дает ему исчерпать себя? Даже сегодня, в век науки и техники!
Решение Фрейда просто. Я резюмирую его несколькими словами. Трапеза, вкушаемая сообща, и погребальные обряды отмечают первостепенное событие: убийство первобытного отца его сыновьями-заговорщиками. Всякая человеческая эволюция начинается этим доисторическим событием, которое она продолжает искупать и воспоминание о котором периодически возвращается. В конечном счете, это единственное, что обнаруживается в нашей психической жизни. Оно образует ядро психологии масс.
"После этого объяснения, – заявляет Фрейд, – я не замедлю сказать, что люди – особым образом – всегда знали, что у них был первобытный отец и что они убили его".
Вот этот первобытный секрет. Мы скрываем его, маскируем его в наших религиях, в харизме наших вождей и в церемониях чествований. Таково точное содержание постулата психологии масс. Вопреки, а может быть, и по причине резкого отпора со стороны ученого мира, Фрейд до конца своей жизни был убежден в его истинности и последние страницы, опубликованные им, были посвящены этому.
II
Почему это преступление было совершено? Согласно Фрейду, в доисторические времена люди жили в орде, образованной всемогущим отцом, окруженным сыновьями и женщинами. Благодаря своему могуществу он наводил на них постоянный ужас. Он не выносил никаких, даже робких, попыток автономии, никакого утверждения индивидуальности, соперничающей с его собственной. Не заботясь об их нуждах, об их чувствах, об их мнениях, он требовал от своих сыновей и женщин полного подчинения. Его мнение и персональное желание имели смысл приказа для всех. Единоличный произвол был возведен в систему социальных обычаев.
В то же время, отец был любим, даже обожаем своими детьми по вполне очевидным причинам. Он представлял собой все, что было наиболее могущественного, и воплощал в себе идеал для каждого. Он должен был обладать, по словам Кафки,
"тем таинственным свойством, присущим всем тиранам, право которых основано не на идее, а на их личности".
Его царство было царством деспотизма и жестокости одного в отношении всех. Этот отец, вероятно, охотник, просто и однозначно подавлял путем внешнего физического насилия всякую попытку удовлетворения эротических желаний у всех, кроме него. Не трудно вообразить, что в подобных условиях накапливалась ненависть. За спиной архаического деспота назревал мятеж. В союзе, придающем им силу, сыновья объединились против него, чтобы его убить. Но, несомненно, их подбадривали, им покровительствовали униженные матери, которые с детства разжигали их враждебность. Нужно было, чтобы их коалиция включала и их, потому что они тоже желали определенной свободы. Тем более, что именно к этому времени женщины изобрели земледелие.
Результат всего этого заговора очевиден: один из братьев, вероятно, самый младший, от которого меньше всего этого ожидали, довел до конца неблагодарную задачу. Отец, должно быть, упал под ударами, вскричав, как Цезарь "И ты тоже, мой сын!" В нашей истории Брут хорошо представляет образ сына, который замышляет и совершает преступление во имя освобождения. Убив своего отца, сыновья съели его вместе, скрепив свой союз его кровью, поскольку ничто так не связывает людей, как преступление, совершенное сообща. С того времени пища, принимаемая вместе тотемическими собратьями, корпорациями и другими искусственными толпами, возрождает эту первобытную трапезу. Но они заменяют тело отца животным, их тотемом.
Так рождается первая ассоциация, сформированная из свободных и равных индивидов, не имеющих ни бога, ни повелителя: братство.
Можно было бы опасаться, что однажды, преодолев запоры отцовского подавления, каждый даст свободный ход своим инстинктам, брат станет волком для брата. Но тайный заговор уже подготовил их к кооперации, к созданию других связей между ними. С другой стороны, они наделали долгов сотрудничества по отношению к женщинам, их матерям. Еще один довод не возвращаться к прошлым отношениям. По этим двум причинам сыновья обязаны ограничить свои инстинкты и соединяться с женщинами только при определенных условиях.
Так то, что было ставкой в борьбе между полами и поколениями, центром раздора, короче говоря, сексуальное обладание, трансформируется в род союза между мужчинами и женщинами. Одни оставляют всякие поползновения стать коллективными тиранами. Другие перестают быть объектами и становятся партнерами. На месте первобытного коммунизма в отношении женщин появляется экзогамия. Она дает свободу изменения и возможность выбора. Если инцест и исключается, то не из-за репрессий отца, а по причине внутреннего отказа, необходимого для коллективной жизни. Знак соперничества с отцом преобразуется в союзническое соглашение с матерью. Сыновья могут открыто идентифицировать себя с ней вместо того, чтобы обладать ей, так же, как они – идентифицировали себя с архаическим отцом вместо того, чтобы бороться с ним. Как бы то ни было, братский союз изменился. Инстинктивные и жестокие отношения уступают место отношениям ценности и права. Таким образом, "выводим, что право есть власть сообщества".
Закон кладет конец произволу и деспотизму, которые свирепствовали во времена господства отца. Закон дает каждому долю самостоятельности. Но тотчас же обязывает братьев снова передать эту часть сообществу, так как, по словам Робеспьера, брат как гражданин "должен передать общей массе часть публичной власти и самостоятельности народа, которой он владеет, или же должен быть исключен из общественного договора". Именно в этих условиях родилась первая форма социальной организации, основанная на признании взаимных обязательств, отказе от инстинктов и установлении закона и морали. Они требуют глубокого взаимопонимания и добровольного согласия.
Можно видеть, как на месте коллектива, базировавшегося на господстве, устанавливается другой, основанный на дисциплине. Она включает запрещение инцеста, допуская союз мужчин и женщин и идентификацию с кланом, с братством, подготавливая объединение людей, поколений. Предположим, что понятие закона было изобретено матерями, чтобы направить в нужное русло инстинкты их сыновей, положить конец стремлению к тирании и узаконить борьбу с ней. В самом деле, кто больше чем женщины был заинтересован в прекращении бесконечного насилия, в ограничении физической власти психологической и социальной контр-властью? И, вероятно, освоив сельскохозяйственные ресурсы сообщества, они нашли способы заставить уважать себя.
Закон, как вы видите, есть признак отсутствия отца. И каждый раз, когда отец вновь возникает в качестве вождя, он лишает его содержания и подчиняет своему собственному произволу. Все же я вижу здесь дополнительное доказательство того, что первый кодекс, установленный после мятежа сыновей, это кодекс матриархальный. Фрейд пишет:
"Большая часть могущества, высвобожденного в результате смерти отца, перешла к женщинам, и это было время матриархата".
III
Революционные массы записали на своих знаменах: Свобода, Равенство, Братство или Смерть. Отец, ненавидимый и любимый деспот, однажды раз убитый, но не исчезнувший, тревожит сознание своих убийц. Перестав быть над толпой, он стремится вернуться в нее. Никто из сыновей не выполняет его функции. Но каждый, если можно так сказать, усвоил вместе с частицей его тела часть его власти. Теперь никто не является отцом, но все стали им. Отцовство из индивидуального превратилось в коллективное. Со временем забылась грубость отца, вспоминались лишь его позитивные черты, хорошие стороны прежней жизни. Ностальгия детства, смешанная с чувством вины, успокаивает ненависть и умеряет недовольство. Понемногу появляется тяга к исчезнувшему. Начинают любить образ и память того, кого ненавидели, когда он был живым.
В конце концов, его обожествляют. Вокруг него рождается какая-нибудь религия, точнее, определенная религия.
Она таит убийство и, добавлю я, его провал. Так как, если сыновья убили своего отца, чтобы заменить его около женщин, радоваться той же свободе инстинктов, как и он, то они не достигали своей цели. Не должны ли они были отказаться от того же, что он им запрещал, – от промискуитета? И они оказались вынужденными заменить жестокость, порожденную силой одного, на жестокость, порожденную законом всех. Так сыновья одновременно пытаются замаскировать убийство отца и бесполезность своего восстания, любого кровавого восстания, призванного удовлетворить их желание.
В итоге, к этому приходит любая религия. Теперь она создает имаго идеального отца, бога, которого любили все сыновья и которому, после сопротивления, они подчинились. Живой, он был тираном. Мертвый – становится символом сообщества, гарантом морали и закона.
"То, чему мешал отец, теперь сами же сыновья и защищают в силу этого "ретроспективного повиновения", характеризующего ситуацию, которую психоанализ сделал обычной".
Отец становится (голосом совести, пронизанным угрозами и воспоминаниями о виновности, которые ничто не может стереть. Когда они провозглашают, как шотландские горцы Шиллера, только что убившие своего тирана: "Мы хотим быть единым братским народом", голос отвечает им как эхо: "Вы народ сыновей-заговорщиков и убийц своего отца".
Таково возможное объяснение свойств, которые Тард и Фрейд приписывают искусственным толпам, причина их подчинения высокочтимому и богоподобному вождю. Отсюда следует, что отношения между членами толпы, братства опираются, с одной стороны, на фундамент матриархата, на цоколь закона, с другой стороны, на религию, мирскую или сакральную, созданную сыновьями вокруг отца, чтобы скрыть свое преступление и успокоить совесть. Двойственность мира реальности и мира иллюзий, обычаев и мифов, закона и власти отражает двойственность двух полюсов, между которыми бьет ключом культура: полюс матриархальный и полюс патриархальный. Все организованные массы – церковь, армия и т.д. эволюционируют от одного полюса к другому. Они находят необходимые способы, чтобы переносить давление этой двойной лояльности.
Мы только что подошли к одному важному наблюдению: убийство вождя цареубийство, человекоубийство – это механизм перехода от естественной толпы к толпе искусственной, так же, как убийство отца есть механизм перехода от первобытной орды к организованному обществу. Другими словами, это предыстория истории. Нам остается увидеть, почему воскресение имаго отца раскрывает перед нами природу харизмы. Третий, и последний, эпизод пробуждения человечества объяснит нам это.
IV
Стоит предположить, что общество не переносит отсутствия отца так же, как природа не терпит пустоты материи. После его свержения сыновья сожалеют о нем, и каждый помышляет заменить его. С течением времени, силы раздора берут верх над силами единения. Это превращает заговорщиков в братьев-врагов, а их соперничество – в скрытую войну. До тех пор, пока один из них не осмелится потребовать возвращения отца и не возьмет на себя его защиту с апломбом Марка Антония, напомнившего римлянам, собравшимся вокруг останков Цезаря о его добродетелях. Обращаясь скорее к сердцу, чем к разуму, он пробуждает у всех чувство привязанности к покойнику. Он возрождает сыновнее почтение их детства. В то же время, он провозглашает необходимость возвращения отца в лице его наследника. И с тем большей силой, чем больше чувствуется его отсутствие.
Это верный признак воскрешения имаго: после своей смерти предок, воспоминание и представление о котором определенное время сохранялись в тайниках памяти, возвращается, чтобы занять свое место и вернуть свои права. Но в лице одного из своих сыновей, участвовавшего в его убийстве и ставшего поэтому героем. Каждый признает его и видит в нем хранителя места отца. Однажды в те далекие времена он заставляет своих братьев искупить общее убийство; с упорством Марка Антония, преследующего Брута и других заговорщиков, с жестокостью Сталина, унижающего, а затем истребляющего своих соратников по революции. Таким образом, он освобождается от чувства вины, которую теперь возлагает на них. Он уничтожает в зародыше любое поползновение его убить, как они убили настоящего отца.
"Надо сказать, что отец, – пишет Фрейд, – восстановившись в своих правах после того, как его свергли, жестоко мстит за свое давнее поражение и устанавливает власть, которую никто не осмеливается оспаривать, подчиненные же сыновья используют новые условия, чтобы еще вернее снять с себя ответственность за совершенное преступление".
Связанные союзом они склоняют головы, некоторые теряют их, который обязывает одного играть против всех остальных. Став властелином равных, отцом ровни, как Цезарь, Сталин или Мао, он делает им внушение: "Вы так же хорошо, как и я, знаете, что произошло. Если бы мы стали ворошить старые истории, то к чему бы это привело? Думаете ли вы, что толпа хотела бы их знать? Вовсе нет? Ей нужна вера в наше отцовство, нужно повиновение отцу, которого я представляю". И он провозглашает перед всеми: "Знаете ли вы, что наш общий предок возродился во мне?". Таким образом, он заявляет о себе и присваивает себе черты несравненного и незабвенного основателя сообщества: Моисея, Христа, Ленина – гаранта прошлого и прокладывающего путь в будущее.
Отныне новый вождь может сосредоточить в своих руках власть, распределенную на всех. Он выполняет свою задачу, утверждая неравенство в массе людей, которая только что выдержала свой самый жестокий бой за равенство. Задача, аналогичная задаче Наполеона, вскоре после Французской революции восстановившего титулы и ранги Старого режима, и задаче Сталина, восстановившего привилегии и почести, которые незадолго до того были отданы на поругание гегемонам истории. Эти примеры не имеют целью что-либо доказать, а лишь иллюстрируют мои слова.
Несмотря ни на что, эволюция никогда не поворачивает вспять, и ничто не возвращается назад. Каковы бы ни были его козыри, занимающий отцовское место узурпатор, укравший власть основателя и власть своих братьев. Он должен принимать закон братского клана, сообразовать с его требованиями свои поступки и свою власть. Чтобы достичь этого, он сохраняет форму клана, но изменяет его содержание. В самом деле, уважая равноправный характер клана, одинаковый для всех, он добавляет к нему запрещение и внешние санкции, которые принимают в расчет относительную силу каждого. Равные перед законом люди больше не равны перед наградами и наказаниями. То, что позволено высшим, запрещено низшим. Перейдя в руки нового отца, ставшего судьей и обвинителем, закон трансформируется. Он больше не власть, а лишь инструмент власти. Отныне он включает два веса и две меры: одни – для господствующих, другие – для подчиненных. Другими словами, женское изобретение закона превратилось в матрицу мужского творения, в порядок, то есть в право, ограниченное властью, в патриархальный порядок.
"В промежутке между ними, – пишет Фрейд, – произошла великая социальная революция. Материнское право было заменено установлением патриархального порядка".
Фрейд ясно говорит об этом: за правом матерей следует порядок отцов.
Как следствие этого, общество разделяется на семьи, во главе каждой из которых стоит отец, имеющий над ней власть, уравновешенную небольшим числом моральных предписаний и социальных правил. Безусловный вождь, домашний тиран своей жены и детей, он воссоздает первобытную орду в другом виде.
Все происходило так, как если бы в процессе эволюции индивиды и исчезнувшие массы воскресали, чтобы взять реванш над мятежом и изменениями. Как если бы отмена материнского права и возвращение патриархального порядка определили истинную судьбу общества. Рано или поздно, то, что началось убийством отца, заканчивается резней сыновей. Революция уничтожает их, как некогда они уничтожили его. Никто не избежит этого: "Даже если, – по словам Проперция, – этот ловкий малый прячется под железом и бронзой, смерть заставит его высунуть голову". В конце концов, порядок побеждает.
V
Как харизма заставляет признать себя? Носителем какого свойства является человек, привязывающий к себе других людей? Каков инструмент его могущества? Харизма должна была бы представлять отца, воскрешенного и перевоплощенного в личность одного из своих убийц. Но это также и сам убийца в образе героя, то есть один из сыновей, воспротивившихся тирану и победивший его. Итак, есть два персонажа в одном: обожествленное имаго отца и след героического индивида, его сына. Вождя, который обладает подобной харизмой массы признают. Он притягивает к себе чувства влюбленного восхищения к умершему отцу и страх перед неистовством жестокости, насилием с пугающими последствиями, на которые способен, как известно, тот, кто убил отца и подчинил соперничающих братьев.
Самая большая сила исходит от его двойственности. Он одновременно производит впечатление того, кто "над другими" и того, кто "как другие". Держатель места отца, который оживает в нем, redivivus, он в то же время занимает место массы братьев-заговорщиков, которые вверили ему свою власть. Так появлялись – и мы знаем теперь почему – римские императоры, отцы для патрициев, трибуны для плебса. Таковы в большинстве своем современные лидеры, держатели всей власти и избранные представители народа. В общем, единство противоположностей в личности одного человека. Вот почему его притяжение непреодолимо.
Здесь возникает настоящая трудность. Такая реконструкция эволюции, а в ней действительно можно сомневаться, не соответствует научным наблюдениям, и не я первый, кто это сказал. Самое странное, на мой взгляд, заключается не в том, что она была изобретена в гениальном порыве. Не в том, что придирчивые ученые не оставили в ней камня на камне. А в том, что, вместо того, чтобы исчезнуть среди руин и отбросов разума, как должно бы по бы быть, она все живет и продолжает нас интересовать. Мне нужно доказать, почему она имеет к нам отношение и почему мы сохраняем ее в качестве центральной гипотезы на протяжении нашего повествования.
Можно было бы сказать, что она "rings a bell"[*Звонит в колокол (англ.). Прим. пер.], как говорят англичане. Она заставляет вибрировать в нас струну, которая не позволяет нам о ней каким-то образом забыть. Эта струна настойчиво звучит в стихах Шекспира: каждый в его трагическом мире говорит нам об умервщлении короля одним из его сыновей и о его возрождении в лице другого человека, когда времена изменились. Она вибрирует в сердце нашей культуры, когда Ницше яростно взывает к нам: "Бог умер! Бога нет! Мы его убили!". На что Фрейд возражает: "Бог, которого мы убили, – это отец! И уже давно, на заре веков. Теперь мы только повторяем первоначальное преступление и вспоминаем о нем". Всякий мятеж и всякая революция в современную эпоху, которая не поскупилась на них, напоминают об этом. И эта неизменная пара смерти и воскресения вновь и вновь встречается в каждой культуре. Как если бы она выражала неоспоримую психологическую истину, которую эта гипотеза отражает в нашей. (Одна из причин, по которой я предложил различать механизм воскресения имаго и механизм возвращения подавленного, заключается в этом особом содержании, убийстве отца, и в предустановленности цикличности.)
Наконец, эволюция, определенная гипотезой тотемического цикла, – такое название ей следовало бы дать – пытается объяснить природу влияния харизмы на психологию толп, которая без этого продолжала бы выступать "как что-то бесплотное, чудесное и иррациональное".
Итак, плодотворна ли эта гипотеза? Продолжение исследования нам это покажет. По крайней мере, на этой стадии мы видим, что она ставит проблемы, касающиеся психологии толп в таком ключе, как никакая другая гипотеза их не ставила. Именно по этой причине она и занимает основное место в исследованиях Фрейда в этой области. Точнее, она – их лейтмотив. Эта эволюция человечества от эпохи толпы к эпохе закона и права и от нее к эпохе порядка (орда, матриархат, патриархат) буквально перекликается с восхитительно прочерченной Вико эволюцией, от эпохи богов к эпохе героев и затем к эпохе человека. Но одновременно она стремится обрисовать историю с психологической точки зрения, как результат работы идеализации.