Текст книги "Игра в жизнь"
Автор книги: Сергей Юрский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
А может, все это кажется? Кто узнает? Кого спросишь?
– Ну, так что, Сергей Юрьевич, надумали? – Следователь все постукивает карандашиком но бумаге и головой покачивает утвердительно.
Вот так бывает – видишь сон... долгий, подробный, как двухсерийное кино со сложным сюжетом и множеством персонажей, а потом оказывается, что спал всего-то пару минут в неудобной позе. Я очнулся.
– Нет, не знаю... представления не имею. А вы в каком качестве меня сюда вызвали? (Молчание, улыбка, опускание глаз.) У меня ведь репетиция в театре в двенадцать... (Молчание. Взгляд глаза в глаза.) Мы венгерского актера вводим в «Ревизора».
– Да?.. Это здорово... что венгерского... вводите. Да не волнуйтесь, мы вас на машине доставим ко времени.
– Так мне еще домой надо за женой.
– И домой можно... и за женой... Вот интересно, вы когда в концертах выступаете, вы свою программу с кем-нибудь оговариваете? Советуетесь?
(А-а! Вот оно куда! Ну, тут я недосягаем. То есть, конечно, как посмотреть... в этом учреждении весь мой репертуар может вызвать подозрения: Булгаков, Пастернак... Зощенко... да и Шукшин... да, да... и Шукшин... и впервые мной опробованный молодой автор, работающий у Райкина, – Миша Жванецкий. Да-а... в определенном смысле все зависит от того, как посмотреть.., и кто смотрит... Но, с другой стороны, авторы это, прямо скажем, не рекомендованные, но ведь и не запрещенные... уже... теперь...)
– А вот как вы к Иосифу Бродскому относитесь, Сергей Юрьевич?
– Это большой талант. Даже громадный
– Да?
– Да.
– Думаете?
(Ну, тут я тверд, тут волноваться нечего. О вкусах не спорят.)
– А вы вот в концертах его читаете. Это литовано? Это проверку прошло?
– Я никогда его в концертах не читал.
– Да?
– Да.
– Полагаете?
(Нет, тут все чисто. Может быть, давно, может быть, один-два раза какое-нибудь одно стихотворение – на пробу, «на бис»... А вообще нет– в концертах действительно не читал. Дома в компании – да! Часто. В концертах – нет. Мало того – Аркадий Исаакович Райкин рассказал мне о замечательном цензоре, который сидит на Невском в Доме книги. Райкин задолго до премьеры несет ему свои новые номера Тот читает, смеется и ставит «лит». Райкин посоветовал мне с ним познакомиться. И я пошел.
Принес на рассмотрение маленькую пьеску Александра Володина «Приблизительно в сторону солнца» и подборку стихов Бродского. Цензор вычеркнул из пьесы Володина две фразы и спросил:
А что вы с ней собираетесь делать?
– Мы собираемся ее играть с Теняковой на эстраде.
– Она дочку, значит, будет играть? А вы этого обкомовского папашу? Думаете, будут смотреть?
– Я думаю, будут. Автор-то замечательный.
– Да, Александр Моисеевич наша гордость. А что касается Бродского, он, я слышал, эмигрировал?
– Он был вынужден уехать. Но я думаю, он настоящий патриот и настоящий поэт.
– Ну, конечно... Я ведь обязан рассматривать не человека как личность, а только его произведение – есть в нем, в произведении, что-нибудь вредное для советского народа или нет. Так ведь? Так вот, в этих стихах ничего такого нехорошего, вредного я не нахожу. Для вашего исполнения я их «литую». Всё. – Смотрит на меня пристально и хитро улыбается: – Это хорошо, что вы теперь пришли, а не позже. А то я скоро, наверное, уйду отсюда. Меня Аркадий Исаакович зовет к себе завлитом. Мне здесь что-то тяжело стало.
Вот такие бывали цензоры в самые цензурные времена! Так что – залиговано!)
– А что вы скажете об этом вот стихотворении? – Следователь достает из стопки один листок и протягивает его мне.
Это был небольшой стишок о старухе, которая живет в маленькой комнате, где почти темно, потому что праздники и окно перекрыто снаружи портретом кого-то из членов Политбюро... или Сталина? – я сейчас плохо помню это стихотворение.
– Что скажете?
– Это мне, прямо скажу, не очень нравится.
– Да что там «не очень». Это антисоветчина!
– Не знаю... я этого стихотворения никогда не видел. Но ведь Бродский, вообще-то, совершенно не политичный поэт. Он выдающийся лирик. Вот послушайте... – И я читаю (да, так было!), читаю следователю стихотворение Бродского «Через семь лет»:
Так долго вместе прожили, что вновь
Второе января пришлось на вторник...
Читаю, а сам думаю: сейчас начнется про его процесс, про эммиграцию, длинный будет разговор. Что бы еще ему прочесть? «Новые стансы», что ли? (А кстати, это с окном, закрытым портретом, я использовал потом через много лет в фильме «Чернов/Chernov» в сцене майского праздника.)
– А кого из друзей Бродского вы знаете?
– Мы с ним были знакомы довольно поверхностно. Много общих знакомых, а друзей... нет, друзей – нет.
– Эткинд?
(Вот оно! Ах. все-таки сюда, остальное было только прелюдией!)
– Вы знаете, что Ефим Эткинд собирается уезжать?
– Нет, не знаю.
(Я вправду этого не знал, и я ошеломлен)
– А он собирается. Как вы к этому относитесь?
– Это ужасно. Это громадная потеря для нас
– А для него?
– И для него. Колоссальная. Он неотъемлемая часть Ленинграда.
(Я пытаюсь натянуть на себя маску прямодушного дурачка.)
– Как вы к нему относитесь?
– Я его высоко ценю Он замечательный переводчик. В его переводе мы играли антифашистскую пьесу Бертольда Брехта.
– Когда вы с ним в последний раз виделись?
– Ну-у... давно... А вы в каком качестве меня сюда вызвали?
(Мы перебрасываемся фразами все менее содержательными. Я жду появления имени «Солженицын», и оно появляется )
– Читали? Что? Кто дал?
– Читал то, что было опубликовано.
– А что не было?
– «Раковый корпус».
– Кто давал?
– Я не помню. Это давно было.
– «В круге первом»?
– Нет.
– Нет?
– Нет.
(Про «Архипелаг» вопроса нет. Странно Миновали Солженицына. С улыбками недоверия, с усталым покачиванием головой, но миновали. А куда же все клонится-то? Время-то утекает.)
– Ну ладно, Сергей Юрьевич. Вы понимаете, надеюсь, что о нашем с вами разговоре никто не должен знать? Понимаете?
– Понимаю.
(Это ошибка! Не надо было произносить этого слова! Но уж очень хотелось скорее уйти отсюда, а он занес ручку, чтобы подписать мой пропуск, и задержат в воздухе, ожидая моего ответа.)
– Понимаете?
– Понимаю.
(Эх, моя ошибка!..)
– Я вам запишу мой телефон. Вы позвоните, если придут в голову какие мысли.
– По поводу чего?
– Да по любым поводам. Вот телефон. Вам пригодится. Спросить товарища Чехонина.
Репетировали. О чем-то говорили Кажется шутили... помню – смеялись. После репетиции поехал по какому-то мелкому делу на «Ленфильм». С кем-то встречался, что-то обсуждали... Вышел из подъезда студии, перешел проспект Горького и, миновав вход в метро, углубился в парк Ленина. Сел на скамейку недалеко от памятника «Стерегущему», поставил локти на колени и сжал голову руками. «Спокойно, спокойно, – сказал сам себе мысленно, – сейчас разберемся... во всем... с самого начала».
Это было давно. Это было в другой жизни. Это было четверть века назад. Я с трудом идентифицирую себя нынешнего с собой тех лет. Но я всей душой сочувствую этому человеку возрастом под сорок, сидящему в парке Ленина возле памятника «Стерегущему», обхватив голову руками. Он очень неумело и слишком нервно решал возникшую перед ним задачку.
А задачка, в сущности, была простая. Надо сообщить Эткинду, что им сильно интересуются. Но телефон Эткинда наверняка прослушивается. И явиться к нему нельзя – и ему можно навредить, и этим товарищам прямой вызов бросать опасно – мне совсем не хочется продолжать встречи с товарищем Чехониным. Значит, надо найти нейтрального общего знакомого, которому можно довериться, но который сам при этом не находится «на крючке». Но еще это должен быть человек, который постоянно общается с Ефимом, иначе, если он вдруг туда сунется, получится, что я его впутал в неприятности. Простая задача? Если не сам ее решаешь, то очень простая. А если сам...
Задачка решилась. Перебрав в уме многих, я выбрал писательницу Долинину. И разыскал ее. Рассказал. Она только хмыкнула. «Да. Фима все это знает, вокруг него эта бесовщина идет совсем в открытую. Они уезжают, это вопрос решенный. Только бы сил хватило все это вынести. Но он сильный Они все сильные. И Екатерина Федоровна, и девочки...»
Вот вся эта элементарная история. Но не вся история взаимоотношений гражданина со скамейки в парке Ленина с властями.
Эткинд позвонил мне перед самым отъездом, и я пришел прощаться. Голые стены, окна без занавесок. Длинных разговоров не было.
Потом, когда я стал в Ленинграде запретным и с таким трудом «эмигрировал» из родного города в Москву, ходили слухи, что причиной всех неприятностей была моя речь, произнесенная якобы на аэродроме на бурных проводах Эткинда. И меня всё спрашивали шепотком и друзья, и недруги: «А что ты на самом деле там наговорил?»
На самом деле мы стояли вдвоем посреди опустевшей комнаты без мебели и я сказал: «Ефим Григорьевич, увидимся ли мы?» А он сказал: «Будем надеяться»
Под сеткой
Начались случайные неприятности. Или неприятные случайности. Предложили роль в новом фильме. Прошли пробы, состоялось утверждение. Обо всем договорились. Но что-то произошло. Кто-то что-то посоветовал. Пробы посмотрели еще раз. То, что нравилось, вдруг перестало нравиться. Режиссер сопротивлялся, но на него нажали. Мы расстались, не начав. А ведь я был уже опытным и даже весьма популярным актером. Ну, бывает... ну, срыв... во вкусах не сошлись.
Когда это же случилось со второй картиной, настроение стало постоянно угнетенным.
Товстоногов на репетиции отвел в сторону:
– Сережа, я очень огорчен, но вас окончательно вычеркнули из списка на присвоение звания. Надеюсь, вы понимаете, что для меня это личная неприятность. Я им объяснял, что это нарушает весь баланс внутри театра, – (я играл тогда главные роли в семи спектаклях), – но мне дали понять, что это не от них зависит. Сережа, у вас что-нибудь произошло?
Готовились к началу съемок фильма-спектакля «Беспокойная старость», где я играл профессора Полежаева. Товстоногов вызвал меня к себе:
– Сережа, я не понимаю что происходит, но нам закрыли «Беспокойную старость», – (спектакль о революции, посвященный 100-летию со дня рождения Ленина и при этом, без всяких скидок, очень хороший спектакль), – и предложили вместо него снимать «Хануму». По тональности разговора я чувствую, что тут какая-то добавочная причина. Это не простая замена. Слишком резко. Что происходит?
И тогда я рассказал Георгию Александровичу все, как оно было. Он был сильно огорчен и сильно встревожен:
– Вам надо выйти на прямой контакт. Этот узел надо разрубить. Вы должны задать им прямой вопрос. Если действительно, как вы говорите, ничего не было, а я вам верю, то, может быть, это просто бумажная бюрократическая волокита – нелепый шлейф от того вызова. Вы должны говорить... не отмалчиваться... иначе они могут испортить всю жизнь.
И я позвонил ТУДА.
Меня принял не Чехонин, а некий гораздо более высокий чин. Он был рассеян и неприветлив.
– Я не могу работать, – сказал я. – Мне повсюду обрубают возможности, перекрывают дорогу. Какие у вас ко мне претензии?
– А-а...– разочарованно протянул начальник.– Я думал, вы к нам с другим пришли... Нет, претензий у нас к вам нет, а вот дружбы у нас с вами не получилось.
– Но что происходит вокруг меня?
– Не знаю. Это вы попробуйте прояснить в партийных органах. Может, у них к вам что есть.
Я вышел из Большого Дома, проклиная и этот день, и себя, и Гогу за этот визит. Я чувствовал себя оплеванным и сознавал, что сам виноват. Такое унижение, и никакого результата. И самое главное, может быть, и вправду это не эти органы, а те? Но кто именно? И почему?
(ВЛАСТЬ! В – л – с —! Власть! ... Волость. В-Л-С! Влезть! Во власть.
Влезть во власть,
И будет всласть!
В-Л-С. Волос. Власть на волосе. На волоске? Власть висит на волоске?!
В – Л – С. Власть! – Вялость??? Это конкретно про нашу российскую или вообще? ... Власть... Лассо!)
Пришел ко мне мой близкий приятель. Человек заметный, публичный. Заходит ко мне часто. Болтаем всегда весело, шутливо. А на этот раз что-то заметно нервничает и разговаривать зовет куда-нибудь в садик. В садике и рассказывает: «Вызывали. ТУДА. Беседовали. О тебе расспрашивали. Назначили место, где будем встречаться регулярно. Будем разговаривать. Я не могу больше. Либо сбегу отсюда, либо повешусь».
Друг подошел в театре: «Куратор вызывал в связи с предстоящей заграничной поездкой. Просил подробно рассказать о тебе. Говорит, что это в твоих же интересах».
После закрытия спектакля «Фиеста» по роману Хемингуэя я сделал телефильм с тем же названием. Фильм имел, как сказали бы сейчас, звездный состав: Михаил Волков, Наталья Тенякова, Владислав Стржельчик, Григорий Гай, Владимир Рецептер, Эмилия Попова. Михаил Данилов. И еще – художник Эдуард Кочергин. И еще – одна из самых больших удач в его блистательной биографии – композитор Семен Гозенцвейг. И, наконец, еще одна «изюминка»: впервые драматическую роль играл любимец балетной публики прима-солист Миша Барышников. Фильм получился. Это подтвердили первые просмотры. Кажется невероятным, но пленка низкого качества (съемка с экрана кинескопа), пригодная только для показа на маленьком экране, несколько раз демонстрировалась в больших кинотеатрах при битком набитых залах.
А вот на телеэкран фильм никак не выпускали. Я выяснял, просил, настаивал, ездил в Москву на прием к министру. Вдруг картину пустили – без объявлений, в неудобное время, ночью, одни раз без надежды на повтор. И тут грянул гром – на зарубежных гастролях Михаил Барышников попросил политического убежища и стал невозвращенцем. «Фиесту» запретили окончательно. Был даже приказ смыть пленку, но – спасибо неизвестным смельчакам – приказ выполнен не был. А у меня что-то очень часто стали появляться люди, слишком живо интересующиеся, как там Миша устроился, не пишет ли чего, не присылает ли с оказией? Поддерживаю ли я с ним контакты, и если да, го как? И не помочь ли мне в этих контактах – есть ходы, и есть влиятельные люди, которые могли бы...
Позвонил режиссер торжественного вечера в Октябрьском зале в честь 7 ноября:
– Решено, что ты в первом отделении исполняешь в гриме речь профессора Полежаева перед матросами, весь этот знаменитый монолог: «Господа! Да-да, я не оговорился, это вы теперь господа» – и так далее.
Я говорю:
– Ребята, это ошибка. Такого монолога в нашем спектакле нет, потому что его в пьесе нет. Эта добавка сделана была для Фильма, где Полежаева играл Черкасов, и, откровенно говоря, мы с Товстоноговым эго обсуждали на репетициях, и такого монолога принципиально не может быть в нашем спектакле. Так что вы перепутали.
Второй звонок:
– Сережа, концерт курирует сам секретарь обкома по идеологии. Он настаивает.
– Но я не исполняю этого монолога, его нет! У меня нет этого текста! Он отсутствует. Я не приду.
Концерт прошел без меня. Коллега, вхожий в кабинеты, шепнул: «Тобой недовольны. ЭТОТ сказал – он меня попомнит, это у него последний шанс был».
Я выпустил булгаковского «Мольера», снял по своему сценарию на телевидении «Младенцев в джунглях» по О. Генри. И тут рвануло! На еженедельной планерке работников радио было официально объявлено: все передачи с участием Юрского снять, к новым передачам не допускать, прежние передачи с его участием в эфир не давать, следить, чтобы были изъяты все упоминания фамилии. Точно такое же распоряжение последовало на телевидении.
Я пришел в дом на улице Чапыгина, в дом, куда в течение двадцати лет ходил почти ежедневно, – на студию телевидения. Мой пропуск оказался аннулированным. Несколько дней я дозванивался главному режиссеру. Наконец он назначил встречу. Он отвел меня в угол своего кабинета и сказал почти на ухо: «Я ничего не могу вам объяснить, я уверен, что все выяснится, все будет хорошо... но я прошу вас больше мне никогда не звонить и не пытаться войти на телевидение. У меня есть распоряжение».
Ленинград для меня закрылся. Но есть Москва! А вот и приглашение в столицу – участие в передаче из Дома актера к новому 1976 году. Приезжаю в столицу, и как будто свежего воздуха вдохнул – все спокойно, весело, доброжелательно. Идет съемка. Я в одном сюжете с вратарем Владиславом Третьяком. Он говорит о хоккее, я играю комический «Монолог тренера» М. Жванецкого. Наш блок идет после выступления новой прелестной звезды на эстрадном небосклоне – она здорово исполняет песенку «Арлекино», и зовут ее Алла Пугачева. На репетиции она меня просто покорила, и во время передачи я шлю ей через соседей восторженную записку. Мы обмениваемся кивками, улыбками. Вообще, кажется, у меня первый раз за несколько лет хорошее настроение. Говорит Третьяк. В него влюблена вся страна. Потом я играю Тренера. Монолог смешной, и присутствующие заливаются смехом. Еду обратно в Ленинград и думаю в поезде. «Если есть Москва. то все наши ленинградские запреты – просто провинциальные амбиции и капризы. Да и вообще, наверное, я все преувеличиваю. Скоро Новый год, скоро премьера. Надо сбросить все эти глупые подозрения, забыть недоразумения и заниматься своим делом».
В это время я репетировал в БДТ пьесу Аллы Соколовой «Фантазии Фарятьева». Я режиссировал спектакль и играл роль Фарятьева. В спектакле был блистательный женский состав: Наталья Тенякова, Нина Ольхина, Зинаида Шэрко, Эмилия Попова, Светлана Крючкова. Пьеса мне очень нравилась, но я жутко нервничал. И со всех сторон набросились на меня разные болезни Появился психологический дисбаланс.
Декабрь 75-го. До премьеры неделя. Шел прогон. В конце первого акта я почувствовал боль в глазах. В антракте глянул в зеркало – сразу несколько сосудов лопнули. Глаза кровавые... Но ничего, продолжим; надел черные очки – можно себе позволить – ПРОГОН рабочий, в зале только автор и те, кто технически обслуживает спектакль. В последней картине я должен сыграть эпилептический припадок – сижу на корточках, обхватив руками колени, и падаю на правый бок. Делал это на репетициях уже десятки раз. Боль в глазах усиливается, очень трудно сконцентрироваться. И сцена такая напряженная. Итак, присаживаюсь, обхватываю колени руками, валюсь на правый бок. Чувствую острую, обжигающую боль в плече. Несколько секунд не могу шевельнуться, не могу произнести ни слова. Потом беру себя в руки, если можно так выразиться, а вернее, левой рукой беру правую, потому что правая отнялась. Кое-как прогон дошел до конца. Потом «скорая помощь». Ночевал я уже в больнице. ЛИТО – Институт травматологии, возле Петропавловской крепости, в углу того самого парка Ленина, где я сиживал не так давно на скамеечке возле памятника эсминцу «Стерегущему». Я заполучил тяжелый перелом ключицы с разрывом суставной сумки
Всадили стальные спицы и поставили на плечо аппарат Илизарова. Как пела в известном фильме моя подруга Люся Гурченко, «Новый год настает / Он у самого порога». Премьера полетела в тартарары. Тревоги возобновились. Будущее затуманилось.
Вечерами все отделение (не только ходячие, но и лежачих вывозили на кроватях в коридор) собиралось возле телевизора. 30 декабря не отрываясь смотрели «С легким паром!» Эльдара Рязанова, хохотал народ. А 2 января будет наша театральная гостиная. В центральных газетах объявлено среди других и мое участие. Да кто тут в больнице газеты читает, да еще центральные! Я и помалкиваю, но про себя готовлюсь. Волнуюсь, как жених перед свадьбой. Как будто в первый раз – вот сейчас покажут меня на голубом экране на всю страну и на все наше второе отделение, в Новый год... мы будем вместе с Третьяком, с Пугачевой, с Михаилом Жаровым... и всё... и сойдет наваждение последних нег.
Началось! В нашем колченогом, колчеруком коридоре аншлаг. Вот представляют участников передачи. Камера движется по лицам слева направо Жаров... Алла Пугачева (какая она все-гаки обаятельная!), вот Тиетьяк и... малюсенький, почти незаметный скачок, просто дрогнула пленка . и пошли разные другие лица, Случайность? Или... возникшее подозрение было хуже того, что случилось потом. А случилось потом – чудо! Чудо техники.
Я ведь был там! Я это знаю! Это реальность! Мы сидели с Владиславом Третьяком плечо к плечу, и я начинал свой монолог прямо встык с его речью. Так было, я это помню – мы же просматривали это в Москве на экране. И сейчас всё как прежде, как было раньше, но меня там... не было! Ни нашего разговора с Третьяком, ни монолога Тренера, ни моих реплик с места – ничего не осталось. Меня вырезали.
Как корова языком слизала. Пришла другая реальность.
Наутро после бессонной ночи прямо из больницы я начал названивать в Москву – самому Лапину, министру, председателю Комитета по телевидению и радиовещанию. На удивление самому себе, я дозвонился. И, к полному моему удивлению, он сам взял трубку. Я рассказал, что и как было, и спросил – почему? А он очень просто и совсем не в официальной манере проговорил, подумав:
– Ну, что вам расстраиваться! Это не первая у вас передача. И не последняя.
– Но я хочу знать, кто распорядился это сделать, и почему?
– А это вы не у нас ответа ищите, а там, у себя. Мы далеко. А вы близко посмотрите, рядом.
Вот тут мне стало очень страшно.
Скучная, вялотекущая многолетняя операция по вдавливанию головы в плечи одного из граждан города Ленинграда была завершена.
Я рассказал все это столь подробно, чтобы обнажить механизм, действию которого подверглись десятки тысяч, или более, моих земляков. Я рассказал это столь подробно, чтобы меня больше не спрашивали: а вы уехали тогда из-за Товстоногова? У вас были разногласия? Он не давал вам работать?
У нас были разногласия! Но он давал мне работать. Именно он открыл передо мной совершенно новое понимание театра, он открыл во мне неизвестные ранее возможности. Он – Георгий Атександрович Товстоногов – мой главный учитель, мой самый главный и любимый режиссер. Я счастлив и горд, что двадцать лет шел с ним рядом. Двадцать лет играл главные роли во многих спектаклях его замечательного театра. А развели нас органы неуловимой, непознаваемой власти, которые давили на каждого из нас, которые лишали нас перспективы, солидарности, надежды.
Кто же он, мой персональный злодей, мой давитель, мой угнетатель? Кто тот, от кого я начал свой побег из Питера, а он меня не выпускал? Долго не выпускал – годы прошли, а он все не выпускал. Не за рубеж, не в эмиграцию, а в столицу нашей родины – в Москву, в другой академический театр! Он знал обо всех моих передвижениях и намерениях и везде перекрывал мне дорогу. И таких, как я, – повторюсь! – десятки тысяч по крайней мере. И каждого из нас надо было держать в поле зрения, чтобы держать в узде, и каждому напоминать: ты не свой, ты мой, и ты мне очень не нравишься!
Кто же он? Не знаю! Не вижу лица. Иногда он снился мне. Облики бывали разные. Мне снилась месть. Мне снилась личная встреча. И находились слова, которые формулировали наконец, чья вина, и кто виноват, и какое наказание за испорченную жизнь, и как вернуть и пережить заново эти лучшие годы, пережить их без уныния, без сводящей с ума тревоги, без постоянного ожидания запрета, отказа.
Но это сны, сны... коловращение подсознания... ил, поднявшийся со дна души.
Страшна ли моя судьба? Да вовсе нет! Я счастливчик! Какие ужасы испытывали люди вокруг меня, рядом со мной! Некоторые ожесточились. Некоторые научились хитрить настолько ловко, что потеряли и позабыли начальную точку – ради чего, собственно, хитрить-то надо было. Некоторые притворились «на время», а оказалось – навсегда. Некоторые не выдержали и просто ушли из жизни.
Виноват строй? Виновата власть?
(Меня тогда выпустили на время из больницы. День и ночь ходил по квартире – думал. И надумал – написать самому – первому секретарю обкома, хозяину Ленинграда. Сел за машинку и начал печатать – у меня сохранился этот текст!
«Многоуважаемый Григорий Васильевич! ... ... ... Я считаю себя настоящим советским человеком... ... ...» Две страницы напечатал жалобного текста... и снова отнялась рука!!! Правду говорю – отнялась! И боль началась .Я не допечатал, и меня увезли в больницу на новую операцию. Может быть, тогда укололо – Бог есть!)
Виноват строй? Виновата власть?
Теперь нет этого строя. И власть другая. Теперь всё в порядке? Не жмет? Комфортно? Не совсем? А что такое? Нас же выпустили, мы же на свободе!
(Шел троллейбус по Москве, по Бульварному кольцу. Человек в дорогой, но слегка истершейся папахе на голове поздоровался со мной кивком головы. Я ответил. Он назвал меня по фамилии и стал вспоминать Ленинград, БДТ.
А я все вспоминал – кто это? И только когда мы раскланялись и за ним стали закрываться двери, я по затылку узнал – он хозяин, первый – тогдашний!
Хотелось ли догнать, высказать невысказанное тогда? Пожалуй, нет... хотелось ехать дальше.)
Теперь нет того строя! Мы все тут гуляем рядом – и те, кого давили, и те, кто давил. Кто ответит за прошлое? Кого привлечь?
– Ищите рядом! – сказал мне министр.
– Ищи близко! – сказали мне мои соученики-следователи, когда я пришел за советом.
Где близко? ...смотрю знакомые... товарищи... приятели... друзья... семья? Остановись! Так весь свет попадет под подозрение.
Были и тайные недруги... конечно, могли настроить власти определенным образом... шепнуть, нажать... Но, как говаривал мой отец, самое страшное – превратиться в типа с лицом обиженного, которому человечество задолжало рубль восемьдесят пять копеек.
Правы мои следователи, правы: ближе гляди, ближе, вокруг оглянись., вот твоя комната (тепло... не в комнате тепло, а в смысле – ближе к разгадке), твои вещи, книги, стол, стул... (горячо! дальше!) ... диван... телевизор., (ой, горячо!), зеркало (горит!)., стоп!
Посмотри на себя. На отражение свое. И подумай о том, что ты часть этого всего, ты позволил ему быть таким. Ты позволил себе слишком от него зависеть. Это ты не удивился. когда тебя спрашивали в том кабинете, что именно Солженицына ты читал. Ты только думал, как скрыть, что читал ВСЁ. Ты признал тем самым их право над тобой. Ты надеялся их перехитрить, но ты признал факт их существования. А потом, ты ждал перемен и полагал, что внешние перемены сделают тебя свободным! Это ты все хотел рая на земле и мечтал методом общенародного тыка избрать (будет же и у нас демократия!) идеального правителя, митингом выкрикнуть имя нового... нового... спасителя... Спасителя?
Тут начинается религия, и надо умолкнуть.
Vanessa
Во-первых, она одна их трех лучших актрис в мире. Убежден в этом. Только не надо меня спрашивать, кто две остальные. Я имел счастье видеть ее не только на экране, но и на сцене в бродвейском спектакле, и в репетиционном зале в качестве исполнительницы и режиссера, я выступал с ней в концертах на большой сцене в Лондоне и в малюсеньком мемориальном зале в Тбилиси. Я утверждаю: на всем свете есть три лучшие актрисы! И она одна из них!
Во-вторых, горжусь тем, что она моя подруга. Уже давно – с начала восьмидесятых.
В-третьих, Ванесса поверх всего и прежде всего занимается политикой. Политика определяет ее решения и поступки. Искусством, для которого создал ее Бог, она занимается легко, как чем-то вспомогательным.
Именно как политик, а не как великая женщина-актриса она вошла в эту главу моей жизни.
Говорят, что люди Запада (того мира), особенно состоятельные, – скользкие люди. «Скользкие» буквально – зацепиться не за что. Улыбка, вежливость, поверхностное внимание – это пожалуйста! А вот поближе, «по-нашему», чтоб «раз и навсегда», чтоб «от души!» и сердечно – не-а! Не могут! Выскальзывают! Это, конечно, абсурдная точка зрения, как всякое неоправданное обобщение. Словечки эти: «и вообще все они...», или: «да никто из них никогда...» и прочее – это всё плоды нашей ксенофобии. А чуть поближе к корешкам, чуть поглубже копнуть – и национализмом, да и расизмом попахивает. Но сейчас разговор не про всех иностранцев (среди которых и вправду немало и скользких, и холодных, и бездушных), речь про одну-единственную и уникальную.
Ванесса появилась у нас в Театре Моссовета на утреннем спектакле «Правда – хорошо, а счастье лучше». Привел ее молодой актер, снимавшийся вместе с ней в московских сценах американского фильма. Она тогда совсем не знала по-русски. Я удивился – каково смотреть сугубо разговорную пьесу, не понимая языка?! Об этом говорили с ней в антракте. Однако она осталась и досмотрела пьесу до конца.
Я в то время уже знал ее по кино и восхищался ею. Она понятия не имела ни о ком из нас. Но в разговоре возникла тема, которая заставила ее проявить очень личные, глубокие качества. Ее отец Майкл Редгрейв был выдающимся актером театра и кино. На сцене я видел его в «Гамлете». Хорошо помню – это был особенный спектакль. На гастролях в Ленинграде перед началом объявили, что Майкл Редгрейв сильно простужен, но не хочет срывать спектакля. Он просит прощения. что, в нарушение рисунка роли. Гамлет будет все время держать в руке носовой платок и пользоваться им по необходимости. На этот белый платок мы смотрели не отрываясь. За весь спектакль Гамлет, может быть, пару раз, не более, приложит его к лицу. Но белая тряпочка гипнотизировала. Этот Гамлет с насморком почему-то производил особое впечатление. Красавец Редгрейв приобрел еще черты трогательности и какой-то особой интимной достоверности. Во всяком случае, я запомнил этот спектакль навсегда, и Гамлет этот выделялся для меня из всех Гамлетов.
А потом меня пригласили дублировать английский фильм. Работали мы в паре с асом дубляжа – Сашей Демьяненко. Работа была интересная и сверхсложная – «Как важно быть серьезным» Оскара Уайльда. Сплошной быстрый диалог в течение двух часов. Я дублировал Майкла Редгрейва. Две недели подряд по четыре-пять часов в день я вглядывался в его лицо на экране, учился подражать его артикуляции. Я учил эти английские губы произносить русские слова. И как многому я сам научился от этого великолепного англичанина.
Я вспомнил об этом теперь, познакомившись с его дочерью. Ванесса обожала отца. Она унаследовала от него высокий рост, стать и его красоту – в женском, разумеется, варианте. Талант у нее собственный – ни на кого не похожий. Что еще очень важно – она и ее брат (с ним мы познакомились позже), вся эта семья, все они исповедовали последовательно демократические взгляды, деятельную самоотверженность в борьбе за справедливость, – исповедовали как наследственную черту характера, как свойство отца – Майкла Рейдгрева.
Ванесса ненавидела капитализм. Знаменитая английская актриса приехала в СССР сниматься в американском фильме. Но куда больше фильма ее интересовал социализм. Сталинский режим и его отголоски, как всякая несправедливость, как всякое насилие, вы швали в ней ненависть. Она видела и осуждала ханжество и ложь брежневскою правления. Но все это было для нее извращением светлых черт подлинного социализма. Она страстно сочувствует диссидентам. В них она видит братьев в борьбе за подлинную свободу.