Текст книги "Произрастание (сборник)"
Автор книги: Сергей Саканский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Сергей Саканский
Книга 2
Произрастание
Ростки ривля
Строчки, строчки, строчки…
Гордин был в лесу за озером, в воскресное утро, весной. Гордин искал строчки. За час унылого маятникового блуждания он не увидел ни одного строчка, что было странным: с утра ему казалось, что строчки пойдут сразу же, как только он окажется в лесу – большие светло-коричневые строчки, чем-то напоминающие ядра грецких орехов.
Ночью Гордину снился сон: он собирал именно строчки, они росли вселесно, жирные, мозговитые, обильными вывалами – рука Гордина помнила их здоровую крепость, сытую массу плодовых тел… Гордин шел, спотыкаясь, по влажной земле, и всюду, куда ни падал его взгляд, были строчковые шапочки, будто бы он сам, силой своего взгляда и создавал этот грибной достаток. Гордин проснулся голодным, проснулся от крика дочери, его рука все еще продолжала убогий шар по одеялу…
Гордин шел, чтобы сохранить жизнь. Лес – вот что могло принести достаток. Лес, и ничего больше.
Еще зимой, долгими вечерами – с простирыванием пеленок, криком младенчихи и стоном больной жены – Гордин всесторонне обдумал эту, на первый взгляд, бредовую идею.
Лес…
Когда-то в детстве он читал книжку, где бодрый советский автор рассказывал о том, как могут прокормиться пионеры в долгом походе, как хорошо они могут прокормиться, умело используя все, что растет под ногами. Гордин почти ничего не помнил из этой книжки – осталось лишь ощущение солнца, сухости, летнего неба… И маленькие, доверчивые пионеры у костра. Котелки, бульканье, деревянные мешалочки.
Потом они вдруг выросли. Никто не говорил им, что так будет. Их обманули во второй раз, теперь уже навсегда. Они носили на головах голубые мешочки с кисточками. Они собирали клубни иван-чая, чтобы приготовить похлебку. Из желудей мог получиться отличный кофе. Сочные стебли рогоза. Крапива на суп. Заячья капуста. Это было все, что Гордин помнил из той книжки, из той жизни, но главное – оно было возможно: толстая, как сейчас вижу, очень толстая книга. И все не так просто, потому что у Гордина были морозильные камеры…
Три морозильные камеры объемом по 140 литров каждая стояли в ряд, белея, загромождая маленькую комнату, бывшую спальню для гостей, когда к Гордину из разных городов еще приезжали гости. Там, на восемнадцатиградусном морозе, он мог сохранить свои труды, и это было открытием, которым он гордился. Ведь все растущее плодоносит недолго, какие-то дни или недели, но теперь, умело, компактно размещая добычу – ту же крапиву, спрессовывая ее в брикеты, ту же заячью капусту, не говоря уже о ягодах и грибах, которые вот-вот пойдут (хотелось сказать, как грибы), Гордин мог обеспечить семью до следующей весны… Надо было лишь точно знать: что, где и когда…
Морозильными камерами с Гординым расплатился завод, где он сидел инженером и уже несколько месяцев не получал зарплаты. Все, с кем завод расплатился своими морозильными камерами, тотчас развезли их по магазинам, и вскоре магазины города и окрестных деревень перестали принимать их на комиссию. Гордин опоздал на несколько дней, так считала Елена Васильевна, теща, которая не могла простить ему этого, и пилила, пилила… Но Гордин имел далеко идущие планы, потому и придержал свои агрегаты – для ягод, грибов, иван-чая…
И мяса…
Гордин гнал от себя навязчивые мысли о мясе, но они возвращались, дразня… Вот и в сегодняшнем сне, собирая строчки, он вдруг увидел вдали меж стволов дичь и, сжав ладонью прохладное, услужливо подвернувшееся цевье, двинулся вперед… По мхам и плаунам…
Мир весны был дик и напорист. Росло многое: с клейким шелестом разворачивались почки берез, медленно разгибались папоротники, лопались чавки ривля, и острые ростки его, прорезая почву, секли на своем пути все живое и мертвое. Самый сильный, самый упругий в лесах средней полосы, весенний ривль был бесспорным победителем среди трав. Его ростки секли старую листву и куски опавшей коры, секли гнилые стволы и пни, секли саму твердь и сущность… Они секли: старые газеты, пластиковые упаковки, презервативы. Секли: одноразовые стаканчики, ржавое железо, белое собачье дерьмо. Секли: битое стекло, дамское белье, потерянную обувь, воображаемые строчковые шапочки…
Гордин замер, остановился. Мимо него бежал поросеночек – тряся грудями, ягодицами, с длинной пшеничной косой. Это была девочка лет пятнадцати, неимоверно толстая, в мягком спортивном костюме. Она бежала, чтобы сбросить жир, чтобы ее потом захотели мужчины. За девочкой следовала собака – довольно дорогая, холеная, также сбрасывающая жир. Она посмотрела на Гордина своими животными глазами, строго, будто прочитав его мысли… Гордин не нашел ни одного строчка, и уже возвращался. Яма – вот что могло бы оказаться радикальным решением.
Допустим, Гордин заранее выкопает где-нибудь яму. Человек, копающий яму в лесу, конечно, вызывает подозрения, ну и что? Просто человек сосредоточенно и углубленно копает, он сумасшедший, он копает в лесу яму…
Далее надо найти, выследить дичь и загнать ее по направлению к яме. Все должно произойти в непосредственной близости от ямы, или в яме самой. Опасен лишь момент разделки, закапывания останков, это надо сделать быстро, засыпать, покрыть дерном. И снова: идет по лесу человек с рюкзаком, мало ли что у него в рюкзаке. Только вот собаки… Они сразу почуют мясо в рюкзаке. Поэтому надо хорошо, герметически упаковать мясо, в несколько слоев пленки. И надо что-то придумать дома, какую-нибудь внезапную халтуру, что-нибудь в деревне, где ему якобы заплатят мешком свежего мяса… А там – сытость, достаток, тяжелые груди жены, сочащиеся молоком, здоровый ребенок…
Место, где Гордин встретил спортивную девочку, вызвало в нем смутное чувство тревоги, как если бы здесь с ним уже произошло что-то в прошлом… Гордин огляделся. Тропинка, по которой убежал поросеночек, круто заворачивала вправо и исчезала в овраге, поваленная бурей ель огромным веером распластала свои корни, и было что-то отвратительное, жалкое в этом обнажении, будто бы Гордин случайно подглядел за женщиной… И Гордин вспомнил. Именно это место сегодня снилось ему, он не мог ошибиться: именно эта тропинка, ель… Именно здесь он шел, пригибаясь, прячась, выглядывая из-за поваленной ели, а дичь уже токовала поблизости… Это был мальчик, вышедший по чернику. Он был в белой шапочке, в мягкой вуали от комаров, в крапчатом свитере, токовал, высоко задирая голову… И рука Гордина плотно легла на прохладное, немедленно подвернувшееся цевье…
Гордин огляделся. Он много раз проходил здесь, ведь он с детства жил в этом лесном городке, ничего удивительного не было в том, что это место приснилось… И черничник, только еще набирающий силу, развернулся по всей поляне: ягод ждать еще с месяц, не менее, а пока всюду, куда ни глянь, рос всепроникающий, фантастически живучий ривль.
Ветка хрустнула. Гордин поднял голову и увидел женщину.
Она шла, нагибаясь, и что-то рвала, складывая в молочно-белый пакет. Высокая, крупная, с широкими бедрами, но достаточно тонкой талией, большая, но изящная, с плавной, благородной линией спины… Заметив Гордина, она остановилась и посмотрела на него. Не оставалось никакого сомнения, что женщина собирает именно ривль.
Гордин махнул рукой.
– Не бойтесь, – крикнул он. – Я не опасен. Я только хочу спросить, зачем это вы рвете ривль?
– А что – нельзя? – растерянно спросила женщина, с тревогой оглядевшись по сторонам.
– Нет, рвите, сколько хотите, я не лесник. Я только хотел поинтересоваться – зачем?
Женщина подошла ближе. Ей было за пятьдесят, но выглядела она превосходно: из-под голубой косынки кольцами выкатывались свежепокрашенные каштановые волосы, щекоча все еще гладкую белую шею, а дойки казались упругими, словно у молодой.
– Ну, это полезно, – сказала она, приподымая свой пакет и разглядывая. – Меня научила китаянка, когда мы жили на Амуре. Там, у них, все женщины весной собирают ростки ривля. Вот, посмотрите, – она нагнулась, ловким движением сорвав рослую чавку. Гордин увидел, как обозначились под тонкой материей брюк ее ягодицы.
– Это выбрасываю, – женщина отделила чавку от стебля и щелчком отшвырнула наземь, – а это беру, – она кинула розоватый росточек точно в свой пакет.
– Его что, едят? – удивленно спросил Гордин.
– Ну да, в общем… – женщина внезапно покраснела, и Гордин понял, почему. Возможно, они оба подумали об одном и том же… В этот момент серая трясогузка прилетела, устроилась у ног Гордина, часто затрясла гузкой.
– И что же из него делают? – спросил Гордин.
– Да все что угодно! Жарят, парят, консервируют…
– Постойте-ка… Но ведь ривль – ядовит.
– Да? Может быть, это касается взрослого ривля, а что касается ростков, то… – она оглядела незнакомца с головы до ног и продолжала бойко:
– Ростки ривля вкусны, полезны, по калорийности не уступают мясу. Согласитесь, лучше собирать весенний ривль, чем убивать беззащитных животных.
– Я, видите ли, вообще не ем мяса. Я убежденный вегетарианец.
– Я, представьте, тоже.
– А как вас зовут?
– Меня Магда, а вас?
– Виктор. Очень приятно.
– Мне тоже. Приятно встретить единомышленника. Я ведь одинокая вегетарианка. Мой муж, например, спокойно ест мясо.
Виктор вдруг рассмеялся:
– Моя жена тоже, представьте себе!
Трясогузка, испуганная громким мужским смехом, перелетела от Виктора к Магде, как бы в чем-то передавая эстафету.
– Жена и теща прожить без мяса не могут, – пояснил Виктор, – и мне, конечно, приходится добывать.
– Вы на заводе работаете?
– Да, но там не платят, сами знаете. На днях вот обещали халтуру в деревне, так заплатят, кстати, прямо-таки мясом. Забью морозильную камеру сразу месяца на три… – Виктор вдруг пристально посмотрел на Магду, и она поняла, о чем он подумал. – Или даже на четыре… – уточнил он и смутился.
Магда разглядывала Виктора с нарастающим любопытством: именно о таком мужчине она мечтала всю эту неспокойную, обильную весну… Единомышленник, он так же сладко любит и чувствует природу. Ходит один по лесу, наслаждается первыми красками. Невысокий коренастый брюнет, крепкие сильные ноги, выпуклая, наверняка волосатая грудь… Жадный, золотой блеск в очах… Магде захотелось, чтобы он овладел ею немедленно, стоя, вплетя ее всю в корневище поваленной ели, чтобы стала она, как дриада, сестра дерева, с деревом неразрывно сроднясь.
Серая трясогузка, как бы испугавшись ее мыслей, вспорхнула внезапно и улетела прочь – сквозь голые кусты боярышника…
Увы, люди живут вопреки своим тайным желаниям. Они поговорили, медленно продвигаясь к опушке, однажды она споткнулась, и Виктор ловко поддержал ее под мышку, пальцем случайно коснувшись груди. Магда почувствовала, как промокают ее трусы.
Они оказались во многом похожи, несмотря на то, что Виктор был лет на двадцать младше ее. Это и не удивительно, ведь мужчина мыслит быстрее. У них были общие наблюдения, маленькие индивидуальные открытия… Оба страстно, жадно любили природу. Оба понимали таинственный мистический смысл леса. Они общались так бурно, так искренно… Они расстались на опушке, чтобы не идти вдвоем по городу, по маленькому грязному городу, где все про всех знают, и это был их первый молчаливый уговор, как будто бы они уже стали любовниками…
Впрочем, какая разница, духовно это произошло или физически? Они договорились встретиться через неделю, в следующую субботу, в то же самое время и на том же месте. Магда знала, что тогда это и произойдет.
– Вы понимаете теперь, – с жаром воскликнул Виктор, уже на опушке, в непроизвольном порыве сжав ее локоть, – вы ведь понимаете, что при социализме мы жили гораздо лучше, полнее, искреннее…
– Да, да! – энергично закивала Магда, – вы совершенно, вы удивительно правы…
Придя домой, она небрежно бросила пакет с ривлем на кухонный стол. Да, не стоит его прятать – пусть лежит на самом видном месте. Глупо, конечно, получилось с Виктором насчет ривля, но ведь надо было что-то сказать… Китаянка тогда тоже говорила обиняками.
– Полный курс лечения, – обиняками говорила китаянка, – длится довольно долго, хотя первые результаты сказываются почти сразу. Облегчение наступит спустя три-четыре месяца. Это выбрасываешь, – она отделила чавку от стебля и щелчком отшвырнула наземь, – а это берешь. Сушишь и хранишь в темном месте. По одной чайной ложке. Один раз в день. Это очень древний способ. И не перебарщивай. Важно точно удержать дозу.
Это было почти четверть века назад. Магда и подумать не могла, что ей когда-нибудь пригодится такое знание…
– Ну как? – спросил Лев, оторвавшись от газеты и глянув на нее поверх очков. Он полулежал на диване, укрытый клетчатым пледом. Магда промолчала, потому что знала, что он сейчас скажет.
– Хорошо было в лесу? – продолжал Лев, но Магда молчала.
– Я спрашиваю: хорошо тебе было? Нашла кого-нибудь?
Молча Магда переоделась, молча прошла на кухню – разбирать ривль. Но муж, кряхтя, проследовал за ней, остановился в дверях.
– Ну, поделись, – говорил он тонким голоском, – Как он тебя к дереву прижал, как трусики промокли… Ты кончила? Расскажи, как кончила…
Магда подняла на мужа измученное лицо.
– Я много раз говорила: ходи со мной. Сидишь тут, пылью дышишь…
– А это что такое? Что ты еще там набрала? – морщась, Лев поворошил пальцами в пакете. – Ты что, отравить меня решила?
– Это ривль, – объявила Магда. – Помнишь ту китаянку из третьей квартиры? В Николаевске? Ту самую китаянку, которую ты выебал на свадьбе у Мурзиковых?
– Опять ты свое! Ты что – видела? В углу там стояла, что ли? Какая же ты дура, всю жизнь…
– Теперь уже не имеет значения. Так вот, это она меня научила. От одной женской болезни. Тебе незачем знать.
– Какой еще болезни? Она что, болела этой болезнью?
– Вот ты и попался. Почему тебя интересует, чем болела китаянка?
– Вовсе это меня не интересует.
Лев ушел, наконец, с кухни, кряхтя. Магда улыбнулась, продолжая разбирать ростки ривля. Поставила воду для каши, мужа накормить, привычно высморкалась в кастрюльку и вытерла пальцы о передник. Подумала: а что его сушить? Можно начать прямо сейчас. Выбрала несколько крепких росточков, мелко порезала на буковой доске и бросила в закипающую воду.
Вдруг простая, страшная мысль пришла ей в голову. Деликатесное блюдо, почти мясная калорийность… А что, если Виктор вздумает собирать ривль?
Подумав немного, Магда успокоилась. Завтра понедельник и человек пойдет на работу, и будет работать всю неделю. Стоят сухие солнечные дни. За неделю ростки ривля развернутся, и ему уже нечего будет собирать. И вообще – с чего это молодому человеку промышлять собирательством, он что, умирает с голоду? И вообще… После того, что произойдет между ними, молодому человеку будет уже не до ривля… А что, если он не придет?
Подумав так, Магда не на шутку разволновалась. По мере того, как двигалась неделя, волнение все возрастало. Мужчины часто обманывали ее в жизни, часто бросали в самый последний момент… И она никогда не могла даже и пикнуть, потому что всегда была замужем, и всегда были эти маленькие вонючие городки, лесные городки, потому что муж был военным, и вокруг тесно жили соседи.
В среду ночью Лев вдруг проснулся и, определив, что она не спит, стал говорить.
– Сон мне дурной приснился, страшный… Я часто ревновал тебя, глупо, бездарно… Ты уже и не обращаешь внимания, так это завязло в зубах. Это я все в шутку, любя. Это все была длинная, многолетняя, затянувшаяся шутка… Так вот подло устроен человеческий мозг: он генерирует чудовищные, отвратительные мысли, он проецирует невообразимые сны, и в этом грозовом свете сразу блекнет и теория Дарвина, и все мировые религии…
Магда не слушала дальше, ей уже самой снился сон. Она видела ту же поляну с вывороченной елью, где встретила Виктора. Она шла, что-то держа в руках, посмотрела, увидела: книжка…
Библия?
Что-то шуршало под ногами, сухое, как оторванные крылья насекомых. Она посмотрела: чавки. Всюду, куда ни глянь, валялись уже начинавшие подсыхать чавки ривля. Весь, до последнего ростка ривль был собран! Кто же это собрал здесь ривль? Ах, Виктор!
Вдруг она увидела его вдали, дернулась к нему, но, оказывается, прямо под ногами, между ей и Виктором была трясогузка.
Магда знала, что это была серая трясогузка, самка, но выглядела она как лестница, и Магда остановилась на краю лестницы, на краю трясогузки… И что-то еще ей снилось в ту ночь, когда где-то близко над лесом полыхали первые весенние молнии, – какое-то новое чувство, важное открытие, но не она могла вспомнить, как ни напрягалась, не могла…
В пятницу Лев взял бутылку водки, напился, ударил Магду по шее, едва она опрометчиво приблизилась на расстояние вытянутой руки.
В субботу, когда Магда уже выходила, Лев окликнул ее:
– Постой. Я, пожалуй, и вправду, с тобой схожу, хотя бы раз.
Сердце екнуло, закатилось… Да что б ты сдох, сдох, прямо сейчас, сию минуту, никаких три-четыре месяца – сейчас, сейчас!
– Разумеется, милый. Одевайся и пошли.
Лев пристально посмотрел на нее.
– Я пошутил. Делать мне нечего, по лесу шляться… К тому же, у меня что-то печенка побаливает.
– Что? Печенка…
Сердце Магды снова забилось, но уже по другой причине. Так, верно, любящий муж принимает сообщение молодой жены о первой тошноте…
Подействовало!
Результаты сказываются почти сразу, но облегчение наступит спустя три-четыре месяца.
Облегчение… Он принял всего семь порций ривля, а процесс уже начался.
– Съешь ношпу, милый, поможет.
– Правда? – он смотрел на нее с полуоткрытым ртом, у него были круглые, оттопыренные ушки, и весь он походил на ребенка, того самого, каким Магда впервые увидела его, в Николаевске-на-Амуре, более сорока лет назад.
– Знаешь, Магда, – проговорил Лев, – я последнее время часто думаю, рассуждаю, и мне кажется, что при социализме люди жили гораздо спокойнее. Как ни парадоксально, но социализм более органичен человеческой природе, нежели капитализм. Человек лжив, лицемерен, двойствен, так же, как и социализм. Это была чрезвычайно удобная, комфортная среда обитания…
– Поговорим об этом после, – холодно сказала Магда, полагая, что это после когда-нибудь наступит.
Она вышла, оставив мужа стоящим в дверном проеме, с его детским, философским лицом, и таким – бледным, пижамным, жалким – запомнился он ей на всю оставшуюся жизнь.
Лес…
Все изменилось в лесу, остроконечный ривль вырос, березы зазеленели бурно, светло, отовсюду перло, пробивалось, рвалось…
Всё было живое, всё яростно хотело жить.
И Магда вдохнула полной грудью, вдохнула глубоко и, вступив на знакомую поляну, вдруг вспомнила, чем закончился ее недавний сон…
Тропинка, по которой приближался к ней ее мужчина, круто заворачивала вправо и исчезала в овраге, поваленная бурей ель огромным веером распластала свои корни, и было что-то запретное, стыдное в этом обнажении, и Магда вдруг ощутила всем телом радость, возбуждение, и всем телом крупно задрожала – от возбуждения, радости – стоя на краю лестницы, на краю ямы, на краю трясогузки с раскрытой книгой в руке, потому что Магда впервые на самом деле почувствовала дух дерева, и почувствовала, как духу дерева стыдно, что после смерти другие деревья видят его обнаженные корни.
Белая
1
Ранним утром, ранней весной, как-то раз – ра-ра-ра – Сомиков проснулся внезапно и осознал: сегодня произойдет что-то… Утро было напоено росой, солнцем, исполнено дивных туманных лучей, сквозивших через молодую листву… Ну, разве можно так хорошо, так изысканно возделывать прозу?
Сомиков…
В то памятное утро он шел на работу опушкой леса, затем углубился, решив посмотреть весну хоть несколько минут. Он был одинок, мучительно. Господи, ну, что могло сегодня произойти? Ну, например, попадешь непривычной рукой в станок, и отсеченный палец запрыгает по цементному полу…
Сомиков жил теперь на опушке леса, и мастерская была на опушке, в километре от его жилья. Хорошо было ходить этой длинной живописной дорогой и думать, думать… Но в то утро он взял да и углубился и, как выяснилось позже – не зря.
Она шла по лесной тропинке, ничего не боясь, одна. Она была высокой, гибкой, лет ей было не более двадцати. Она быстро обожгла Сомикова коротким внимательным взглядом.
Поздно ночью, засыпая в одинокой своей постели, Сомиков вспомнил ее, и вспомнил, с каким странным чувством проснулся несколько часов назад. Ничего в тот день не произошло: он работал, обратно приплелся той же дорогой, усталый. Пошли видения: крутится шпиндель, ползет суппорт, загибается стружка, девушка в длинном белом плаще, идет… Внезапно Сомиков понял, что это как раз и произошло. Единственное памятное событие за весь день было именно это – девушка, идущая по узкой тропинке через лес, трудность в расхождении двух встречных, глаза… Он не верил в приметы, предчувствия, как верили его родители, которые порой часто, долгими вечерами живо обсуждали дневные события, выискивая во всем некий тайный смысл, безумную магию чисел…
Она была чем-то неуловимо похожа на его бывшую жену, женщину, при воспоминании о которой Сомикова пронзала боль, ком вырастал в горле, становилось тошно, тоскливо… Вряд ли он до сих пор любил свою жену, но этот образ… Эти немыслимые глаза… Да, вероятно, именно глаза той лесной незнакомки в белом и вызвали запретную ассоциацию.
Сомиков стал думать о ней: медленно, неторопливо… Куда она шла этой тропой, почему так спешила? Он сообразил: возможно, она тоже шла на работу, ведь лес в этом месте загибается углом, и можно срезать путь из города в город… А если так, – вдруг возбудился он, – то можно увидеть ее еще раз и еще, и вообще – он может видеть ее каждый день, если она ходит на работу одной и той же дорогой… Сомиков принялся ласкать себя, углубленно думая о девушке, вскоре достиг оргазма и безмятежно уснул.
2
Сомиков был капиталистом. Он владел мастерской, где работали двое рабочих. Они изготовляли дамские украшения из дерева – бусы, серьги, браслеты. Сомиков сам стоял на рынке, реализуя свой товар. Последнее время ему пришлось встать и к станкам. В сущности, у него работал один-единственный рабочий, а вторым был он сам. Плохо, из рук вон плохо шли его дела. Он был маленьким, довольно дохлым капиталистом.
Жизнь его была пуста и омерзительна. Когда-то он служил инженером и имел жену, но жена бросила его, отсудив полквартиры, а инженерство он бросил сам, решив начать свое дело, когда это еще казалось столь простым. Ему мерещилась фабрика, сотни рабочих, изо дня в день создающих его благополучие, шикарный дом, выезд, как говаривали в старину, много покорных, рабски покорных женщин.
И еще он хотел отомстить… Он хотел отомстить той единственной, которую любил, которая обманула его, выйдя замуж из-за прописки, площади, хладнокровно использовала его, живого, и в тот же день, нет, вы только представьте себе, через несколько минут, сразу, как были оформлены документы, как бы сняла свое милое, смешливое лицо, сняла маску, оскалила зубы:
– От тебя пахнет, ты! Слушай, ну почему ты такой вонючий, а? Что ты такое жрешь, что там у тебя во рту, зубы гниют, что ли, ну я торчу просто, я умираю, вонючка, не подходи ко мне, понял, да?
И она просто повернулась и ушла. А на следующий день, как раз в тот самый момент, когда Сомиков сидел с кастрюлей на голове и нюхал себя, он услышал ключ в замке, обрадовался, завилял хвостом, но вот, ее ключом открыв дверь, вошел мордоворот, любовник, как оказалось, он всегда был ее любовник, и вся эта история была подстроена, заранее определена, он ткнул Сомикова ладонью в грудь, усадив в папино кресло, собрал ее вещи, прихватив также кое-что из вещей самого Сомикова…
Трехкомнатная квартира была разделена и расползлась по разным районам, квартира, этот предмет гордости, каменный остров, в котором аккумулировался труд рода Сомиковых, начиная с деда, многолетний труд родителей: она помнила руки отца, как любовно вечерами, выходными, много лет он возделывал ее, тщательно подгоняя каждую планочку, каждую керамическую панельку… И когда приходили гости, как они всё осматривали, словно в музее, расхаживая в огромных серых тапочках, которые мама купила сразу несколько пар, специально для гостей, квартира… И как они сидели вечерами у телевизора, тихие, счастливые старики, каждый в своем кресле, и отец вдруг оглядывался по сторонам, рассматривал потолок, потом обращался к матери: знаешь, Нюра, а вот я придумал, что если еще в кухне…
– Береги квартиру, сынок, это все, что я могу сказать… Отец, если бы был жив… – такими были последние слова матери, может быть, и не самые последние, но последние, которые Сомиков помнил ее слова…
Трехкомнатная на Парковой продолжалась в однокомнатной на Рабочей. Его новое жилье приняло вид мебельного магазина: ни пяди голой стены, по коридорчику идешь, задевая плечами мебель, шкафы в комнате стоят в два ряда… Уходя из родительского дома, Сомиков ободрал деревянные карнизы, резные наличники, стены, обшитые ценным деревом, и все эти отцовские планочки, любовно отцом зашкуренные, залаченные, отвез в гараж. Эти буковые, ольховые, красного дерева планочки и положили начало его бизнесу, как если бы им руководил сам дух отца.
Сомиков нашел своего первого рабочего, мастера на все руки, особенно, по дереву, молодого увальня, которого порекомендовал ему бывший одноклассник, кстати, он же, этот одноклассник – спивавшийся художник – за гроши, за водку, и набросал чертежи изделий.
Сомиков купил токарный станочек, установил его в гараже – это было как первым его шагом, так и первой ошибкой: плохо разбираясь в технике, он купил станочек по металлу, и рабочему пришлось еще изрядно повозиться, чтобы приспособить его под дерево, а Сомиков, как бы в наказание за оплошность, оплачивал это пустое время.
Бусы и браслеты пошли неожиданно быстро: отцовская древесина, компактная, умещаемая в одном легковом прицепе пачка, вдруг обернулась, как при ядерной реакции, сумасшедшей энергией немыслимых денег: они повалили на Сомикова со всех сторон – он приходил в гараж, где с утра до ночи трудился рабочий, материализуя свои, по-своему тоже большие деньги, и Сомиков приносил ему ингредиенты, спрашивал, что ему еще нужно, забирал готовый товар, развозил по комиссионным магазинам, там же собирал уже образовавшиеся, выросшие, словно некая растительность – деньги.
Все это было еще в конце восьмидесятых, когда родился в стране первый, робкий, беспокойно шарящий глазами капитализм.
Через полгода Сомиков нанял своего второго рабочего, который трудился у себя на лоджии, а осенью, когда похолодало, Сомиков уже смог арендовать теплую мастерскую и нанять еще троих… Такими темпами, уже через год он смог бы купить себе новую квартиру, такую же как и раньше, или – что было бредовой идеей, мечтой – выкупить ту же самую квартиру…
Вернуть мебель на ее законные места. Поставить кресла, пустые кресла, чтобы казалось, будто родители вот-вот войдут: сначала отец – поглаживая живот, смешно отрыгивая после ужина, потом мать – помыв посуду, добравшись, наконец, до своего вязания…
– Ты ошибся, сынок, ты очень жестоко ошибся. Мы всю жизнь работали на государство, десятки тысяч часов. Я проработал сорок три года, с пятнадцати лет до шестидесяти, это – восемьдесят шесть тысяч четыреста часов, а мать – шестьдесят семь тысяч двести. Эти тяжелые часы наших жизней были превращены в квадратные метры и достались тебе по наследству, и ты виноват, ты не сберег наши жизни, благодаря тебе теперь получилось, что оба мы жили и работали зря, потому что наше добро прибрали к рукам проходимцы, и виноват в этом ты, ты, ты…
Ведя бухгалтерию своего предприятия, Сомиков научился высчитывать именно по рабочим часам, высчитывать каждый час, и как-то раз, суммировав количество рабочих часов своих родителей, ужаснулся нелепости, двойственности этих чисел… Сто пятьдесят тысяч и только – если говорить о каких-то количествах, и вся жизнь, если измерить время… С другой стороны, как долго тянется минута, если сидеть неподвижно и смотреть на циферблат… Как-то раз, засыпая, Сомиков вдруг ясно представил себе родителей, как сидят они рядом, молча, неподвижно, и смотрят на какой-то старинный циферблат… Так она с тех пор и стала выглядеть, смерть его родителей: два старика сидят и смотрят на белый какой-то циферблат.
Все их бесценное, в одно мгновенье украденное время, Сомиков мог бы вернуть обратно, и более того, когда-нибудь, когда будут у него деньги…
Я сделаю это. Не знаю, сколько тогда это будет стоить, но сколько-то оно будет стоить всегда – конечные, определенные деньги… И у меня эти деньги будут.
– Ты мой утеночек, рыбка моя. Расскажи, как трахал ее, как кончал… Хорошо тебе было? Я сейчас покажу, как это было. Сейчас ты, мля, узнаешь, как это было. Пойдем-ка, пойдем… Вазелинчика нет? Ну, ничего, мы и без вазелинчика…
Я закажу вас обоих, закажу, независимо от того, сколько тогда это будет стоить, а с каждым годом это будет стоить все дешевле, потому что рынок есть рынок, и он стихийно стремится к равновесию, во всём.
3
Его дела сразу пошли хорошо, к концу года он нанял еще двоих рабочих, встал под местную мафию, расширил сеть магазинов, куда сдавал свой товар, близкая Москва уже была вся заполнена, пора было подумать о других городах… Это была эйфория спроса и предложения – начало девяностых, светлая мечта о честном капитализме – люди хватали что ни попадя, сбрасывая свои никудышные трешки и рубли, кооператоры, которых все прибывало, строчили, тачали и отливали – что ни попадя – что-нибудь попроще да подороже, Сомиков встречал на улице женщин, носивших его изделия, и теперь, сортируя и складывая, чувствуя гладкое теплое дерево, Сомиков сладостно предчувствовал чье-то тонкое запястье, чью-то гладкую шею…
Но внезапно всё кончилось. Широко объявленный капитализм оказался лишь очередным обманом, надо было бы сразу догадаться, сынок. Они никогда ничего своего тебе не отдадут. Если в стране правили чиновники и процветали спекулянты, неужели ты думаешь, что после революции придут какие-то другие люди? А куда же денутся те, прежние?
Спрос на товар Сомикова резко упал, потому что это был отечественный, местными мастерами произведенный товар. Рядом легли на прилавки турецкие, китайские, индонезийские фенечки, они были сделаны плохо, быстро ломались, но было у них одно неоспоримое достоинство – иностранное происхождение.
Рабочие разбежались, потому что хозяин не мог выплатить им зарплату. Теперь его рабочие зарабатывали больше Сомикова, кто чем – один стал спекулянтом в Кракове, затем в Лужниках, другой устроился охранником, защищая имущество спекулянтов, третий сидел в палатке, спекулянтам прислуживая. И только один, последний, он же первый из нанятых, этот добродушный увалень, в силу инертности своего характера оставался с хозяином. Он также зарабатывал больше Сомикова, поскольку хозяин платил, урезая собственную долю, и про себя над Сомиковым смеялся… Так прошел еще год.