Текст книги "Наблюдатели"
Автор книги: Сергей Саканский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
47
Лето в разгаре, но виден его конец, редкие жухлые листья, словно скрытые признаки страшной болезни… Осень! Первые пробы твоего золотого пера, дорогой ручки Parker. В Перовском парке – утки уже отдаленно и грустно кричат. Скоро пруды опустеют.
Есть только одна истина: увядание.
48
Если бы можно было не телами отдаться друг другу, но душами: душу другую в жаркой постели крутить, душу свою в разных позах другой подставлять, в душу духовную сперму принять…
49
Нет ничего на свете дороже и слаще истины. Я за истину любые деньги отдам, за истину я голову оторву.
50
Прихожу на работу, в мою милую «Кошку», в коридоре института мелькает знакомое лицо: это, без сомнения, доктор Бранин, он «не узнает» меня, ускоряет шаги, почти бежит… Я преследую его, но Бранин, сунув контрольному аппарату электронный пропуск, скрывается за дверью, ведущей в лаборатории С-14, куда у меня доступа нет.
Это уже интересно: если Бранин пользуется не временным, но постоянным пропуском, значит, он в институте не гость, значит, он давно работает здесь, а от меня почему-то скрывается.
В восьмую годовщину рождения «Юлии», 12 июля, я ждал, как обычно, звонка от Бранина, но он не соизволил; когда через несколько дней я позвонил сам, мне сказали, что доктор Бранин из отделения ушел, и не захотели сообщить, где его искать.
Итак, Бранин теперь работает у нас, и от меня скрывается. Это может значить только одно: что-то случилось с моей «дочерью».
Бедное мое сердце!
Если «Юлия», наконец, умерла, то почему Бранин не сообщил мне об этом? Может быть, кто-то донес о моих тайных посещениях? В таком случае, увольнение Бранина из клиники вполне логично, но каким образом тогда его, уволенного за нарушение врачебной этики, приняли в наш институт? Да и на какую должность?
Нет, вся эта история никак не могла бы пройти мимо меня, и дело тут в чем-то другом. Я должен найти Бранина – как можно скорее.
Бедное, бедное сердце мое!
51
Можно было стать кем-нибудь другим. Например, хирургом или преподавателем анатомии. Тогда бы я учился в меде или педе, и меня с самого начала окружали девушки, в числе которых я бы смог выбирать красавиц.
Лучше всего – если уж довести эту мысль до абсурда – стать спортсменом, бандитом, комсомольским лидером с дальнейшим переходом в бизнесмены… Отбою бы не было от красавиц.
Только здесь другая проблема: человеческая жизнь так иезуитски устроена, столь изуверски, что, решая проблему женщин, ты всегда вынужден решать проблему мужчин.
Стать спортсменом, иметь только красивых женщин, но всю жизнь общаться с ребятами, у которых вместо мозгов мышцы.
Будь у меня талант, я бы стал актером, работал бы в театре, и просто купался в женской красоте.
Честное слово, теперь, вступая в последний период моей жизни, погружаясь в собственную старость…
Да, именно вступая… Да, я уже в старости своей по колено. Образно говоря, потому что у меня развивается ангиоспазм сосудов ниже колен.
И я думаю: а что мне, в сущности, было от этой жизни надо? Может быть, мне больше всего и надо было именно этого – чтобы любили меня красивые женщины?
Тогда все это – зачем?
Зачем эта ученая степень? Эта мировая известность… В определенных кругах, конечно. Куриных кругах – среди мировых henmen’ов.
И хенвуменов – хенвуменш, таких жестких, таких в деловых костюмчиках женщин.
Боже, как кошмарны эти американки с узкими бедрами, которыми они стараются не вилять при ходьбе. Эта их омерзительное свойство – разделять деловое общение и секс. Когда, после последнего конгресса, был банкет, по-ихнему party, все эти дамы не только вырядились в вечерние платья, но и стали стрелять глазами, намекая, что их запросто можно увести на второй этаж, в туалет, и там трахнуть раком, сунув головой в унитаз.
И на кой мне тогда сдались эти куры, в конце концов, если вся моя жизнь…
52
Я кажусь себе каким-то Пьером Безуховым, с его фатальной страстью к Эллен. Мысль об этом животном меня доконает. Я не могу заснуть, сбиваю одеяло в потный ком, и едва мысли начинают путаться и таять, как вдруг все исчезает и замещается этими яркими, развратными губами, этим темно-рыжим каре…
Как она терялась в многолюдной прорве метро, покачивая бедрами, как оглянулась, улыбнувшись на прощанье, и сумочку ловким движением закинула на плечо…
Всю жизнь меня влекло именно к таким женщинам, и именно они всю жизнь были мне недоступны.
Евгения – так ее зовут, Женя. Попка, обтянутая черной кожаной юбкой, и кажется, что кожа вот-вот лопнет. Родная сестра Полянского Жана. Квадратные губы, крашеные в черный, улыбка обнажает десны, будто нечто исподнее, срамно-розовое. Евгения Полянская, киевлянка. Темно-рыжие волосы в каре, здоровые, тонкие, отливающие дивными оттенками целой гаммы разнообразных грехов. Никогда.
53
Я все рассказала Жану: про его издевательства, его побои, и главное – про убийство моего ребенка, про мое бесплодие. Жан молчал, лишь медленно качал головой, прислонившись к стволу березы. Он был так красив, так изящен на этом черно-белом объемном фоне…
– Ладно, не бери в голову, – ласково сказал он, – Я вообще, чисто по жизни, не очень-то хочу иметь детей.
Мы были в теплом, светлом, прозрачном осеннем лесу. Я вспомнила, что наша любовь началась ранней весной, а сейчас уже поздняя осень.
Грачи улетели…
Я прильнула к его лицу и стала целовать его глаза, глаза, глаза… Все мои страхи, сомнения этот мужчина развеял в один миг, одной коротко брошенной фразой.
Это – мужчина. Это – мой мужчина.
Мы были в теплом, милом, совершенно по-осеннему прозрачном лесу… Микров уехал по каким-то делам на весь день (у него, видите ли, появились теперь дела, даже в воскресенье) и мы встретились утром, недалеко от моего дома, и мне пришла в голову дерзкая идея, и я сказала:
– А что, если нам пойти сейчас ко мне?
Я боялась, что он откажется, и боялась, что он согласиться, но мне хотелось увидеть, как Жан моется в моей ванной, как он ест на моей кухне, я хотела задержать его запах в моей постели…
Жан неистовствовал. Он носил меня из комнаты в комнату и любил везде, как бы угадав мои тайные фантазии, помечая мое жилище, как кот помечает свою территорию, чтобы оставить всюду наши трепещущие призраки, чтобы тяжелыми вечерами, входя в любую из этих четырех комнат, на кухоньку или в ванну, я сквозь мучительного мужа видела эти смуглые, эти играющие мускулы…
– Ты не боишься? – игриво спросила я, когда мы, не торопясь одеваться, лениво ходили по комнатам с чашками кофе в руках, разыскивая и собирая разбросанную повсюду одежду.
– Ты не боишься… – наигранно получилось, потому что я все же боялась, – что вот сейчас заскрипит ключ в замке, и войдет, запотевшими очками тускло блестя…
– Ничуть, – спокойно сказал Жан. – Дело в том, что я хорошо знаю, где он, и сколько там пробудет. В этот самый момент лауреат государственной премии профессор Микров находится…
Жан выдержал эффектную паузу, зная, как я люблю в нем этот глубоко запрятанный сценический дар, и на подъеме кончил:
– В доме номер девяносто три по Ленинскому проспекту.
– Не может быть, – поразилась я.
– На третьем этаже.
– Да неужели?
– На моей съемной хате.
Я вздохнула:
– Ты, как всегда, шутишь.
– Ничуть, – парировал Жан. – Профессор занят подведением баланса куриных ведомостей, и помогает ему в этом никто иная, как моя сестра Женя. Эта работа часа на четыре. Тут как раз его башка и нужна.
– Так-так, – сказала я. – Значит, Микров и твоя рыжая Женя находятся в квартире вдвоем и занимаются подведением баланса.
Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг представила, как этот куриный Микров, этот почетный член общества верных мужей…
– Вот-вот, – прочитал мои мысли Жан. – Он только при тебе притворяется хорошим мальчиком. Женька рассказывала, как он на нее зырил: мало не покажется.
– Разве они уже встречались?
– Пять минут у метро, но этого хватит. Твой Микров вовсе не куриный профессор, а старых пердунов бакалавр.
– Ты меня удивляешь, – сказала я. – Я знаю Микрова более десяти лет. Он абсолютный пень в отношении женщин. Кроме меня, у него было две-три, не более, и то – они чуть ли не силком затащили его в постель. Этот, с позволения сказать, мужчина с юных лет занимался биологией и онанизмом, и больше ничего его в жизни не интересовало.
– Ты плохо знаешь мужчин, крошечка моя.
– Что? Это я плохо знаю мужчин? Да я… – взвилась было я, но прикусила язык.
Ведь у женщины всегда должна быть тайна. Что есть тайна женщины, если не все ее прошлые мужчины? И в чем моя женская тайна?
Да в том, что я и вправду плохо знаю мужчин. И было их у меня не так уж много. Впрочем, для женщины моих лет – нормально, а вот для поэтессы – просто катастрофически мало.
Ведь поэт должен жить полной жизнью – бурной. Поэт должен копить впечатления, наполняться ими, общаться с множеством людей, испытать все на свете сам. Мне всегда этого хотелось – в подвалах, на чердаках, в общежитиях, в туристических палатках и спальных мешках, по одному и по двое, по трое зараз… Но сначала я стеснялась, а потом была Микрову верна, как дура, как Татьяна Онегина.
А Жан – интересно! – он догадался? Ведь я из кожи вон лезу, я стараюсь, будто умелая, опытная. А ведь многое – почти все, что мы с ним делаем, я делаю впервые в жизни… И в жопу тоже. Он ведь мне анальную целку сломал, мой Жан! На старости лет.
Моя нынешняя, реальная жизнь – это квартира вот эта, этот вид из окна на Перовский парк, этот профессор Микров, любитель и любимец всех курей мира…
Мы завтракали вкусно, и мне хотелось плакать от несправедливости, в которую меня ввергла жизнь: ну почему бы ему не сидеть здесь каждое утро, так заботливо и трогательно ухаживая за мной, подливая мне молочка, подкладывая салатика?
А потом мы поехали в лес…
Москва отлетела далеко назад, и мы неслись по пустому шоссе, затем свернули на проселок, оставили машину на опушке и углубились в царство огромных деревьев.
Я знаю, что деревьям, а не нам дано величье совершенной жизни…
Листва уже опала, покрыв землю влажным темно-коричневым ковром. Удивительной была тишина – это улетели птицы, оставив свой сказочный город до следующей весны. Мокрые стволы блестели на солнце. Неистово синее небо сияло среди черных ветвей.
Тут-то, у ствола березы, я и рассказала Жану все – про то, как Микров избил меня ногами, сделал мне сотрясение мозга, про то, как он обесплодил меня, и Жан немедленно понял и безоговорочно принял меня такой, какая я есть.
Вернувшись домой, я увидела пьяного Микрова: он сидел на табуретке в прихожей и тщетно пытался снять свой грязный ботинок. В его глазах была какая-то бешеная, совсем неуместная радость: как же, провел несколько часов с красивой молодой женщиной, подвел баланс в куриных накладных, обтяпал дело, единственное стоящее дело своей жизни, и то – с подсказки – чужой…
И нажрался на радостях, как всегда.
Я заперлась в ванной, расправив крылья под горячим душем, и внезапно меня вырвало какой-то желчью, будто бы это не он, а я нажралась сегодня его любимой водкой «Привет».
А ночью он снова избил меня…
54
История порнографии иллюстрирует историю человечества вообще: первое время это были целомудренные девушки в кружевных панталончиках, туманные, высокохудожественные ню… Затем вошли в моду подробности, втыкание и выворачивание наизнанку, групповые хитросплетения… Теперь снимают анальные акты, обливание мочой и калом, брызги спермой в лицо… Следующим этапом будет путешествие по внутренностям, насыщение окровавленной плотью…
Пожалуй, будет в моде такая картинка. Вот лежит роженица на операционном столе. Отец ребенка, по новой моде принимающий роды, дрочит над ее лицом, брызжа спермой в глаза роженицы. Из ее лона вылезает ребенок. Видно, что это девочка, у нее недетская похоть в глазах. А доктор, отбросив щипцы, дает этой девочке-младенцу в рот.
Но даже это не будет венцом человеческой цивилизации, ее нравственности и религии, этой умопомрачительной толерантности, этого шизофренического либерализма. Что-то будет еще: большее – чего я не в силах вообразить…
55
Не могу представить, что это произошло – только вчера и именно со мной. Это всегда было трудно представить: два человека, которые только что сидели за столом и беседовали, вдруг начинают совокупляться – один человек тычет в другого каким-то отростком, один человек у другого лижет и сосет органы, которые совмещают две столь не похожие друг на друга функции.
Верующие люди упорно не хотят замечать этого издевательства, этого, как принято в рекламных роликах – два в одном. Такое просто невозможно, будь человек действительно творением божьим. Именно это обстоятельство косвенно доказывает обратное, в противном случае, надо поставить вопрос: а кто такой этот Бог, если он допустил в собственном творении подобную мерзость?
Вообще, можно поставить вопрос шире: кто такой этот Бог, если он сотворил человека по своему образу и подобию? Неужели он сам так же слаб, лжив, низок и несовершенен, как человек?
56
Журчанье Франции и жажда жизни в имени твоем!
Лесных полян стеклянный обоюдоострый снежный звон…
Жирафы стройной изысканный ручной кинжал…
И росчерк ясный.
И обман.
57
Я отвлекся. Возможно, то, что произошло вчера, настолько непостижимо, что мозг отказывается воссоздать эти удивительные картины вчера.
Она отдалась – эта рыжая, на двадцать пять лет младше, Женечка…
Мои женщины сначала были гораздо старше меня, потом пошли, в основном, ровесницы, затем – младшие, на десять, от силы на пятнадцать лет, и вот теперь – почти совсем еще ребенок, Лолита, бутончик мой нераспущенный.
Попытаюсь представить, какими глазами она может смотреть на меня. А какими глазами смотрел я, когда меня, пятнадцатилетнего, соблазнила медсестра, которой было тогда… Сколько же ей тогда было? Теперь, она, наверное, уже истлела в земле, а прежде превратилась в сморщенную желтую старуху. Мне самому не так долго осталось до этой сморщенности, желтизны, смертельных пятен лентиго…
Итак… Начинаю думать о ней, вспоминать, что было вчера, но как бы падает в голове какой-то барьер, захлопывается черная дверь… Вообще, последнее время что-то происходит с моей головой, от спирта, наверно. То не могу вспомнить чье-то доброе имя, то забываю, что было час назад. Или это и есть первые визиты старости?
Вчера… Мы пили кофе, вернее, это я пил кофе, а себе она заварила чай. Жан уехал по срочным делам, мы остались вдвоем. Когда он выходил, я заметил, что он как-то нехорошо, со значением улыбается. Помню, мне стало тогда тоскливо от этой улыбки: она имела бы какой-то смысл, подумал я, будь мне хотя бы на десять лет меньше, и так же я оставался вдвоем в квартире с молодой, безумно красивой девушкой…
Мы занимались схемами, диаграммами, графиками… Я нюхал ее. Я чувствовал удивительное возбуждение, болезненную, мощную эрекцию.
Помню, в юности, когда еще в школе, в далеком и провинциальном Брянске, когда мы собирались, чтобы потанцевать… Точно такое же чувство.
Я был еще мальчиком, ночами я плохо спал, смертельно борясь с онанизмом и, надо заметить, успешно. Ценой моих побед над плотью было, однако, колоссальное дневное возбуждение, граничащее с безумием. Вероятно, такие как я, борцы, в конце концов, становятся насильниками и навсегда исчезают в концлагерях.
Я ловил любую возможность прикоснуться к девочке и, разумеется, очень любил танцевать. Мои родители даже опасались, что я стану балероном, то есть, поступлю в хореографическое училище, звездного успеха, конечно, не добьюсь, так и пропаду в столице под каким-нибудь московским забором, после долгих лет неудачничества, пьянства, содомического растления… Обо мне ходила слава самого лучшего танцора в городе, девушки охотно приглашали меня на белый танец, иной раз по двое с разных концов зала – они шли сквозь толпу, сияя, и вдруг, заметив друг друга, останавливались смущенно, и меня приглашала третья, внезапно вывернувшаяся из толпы…
Помню, я даже сунулся, маленький дурачок, в центральный дворец пионеров, где была балетная школа, и танцевал там, перед учителем, кружась и высоко вскидывая ноги на деревянном полу. И он послал меня на хер…
Потому что на самом деле я и вовсе не умел танцевать, а девочки наперебой приглашали меня – я гораздо позже это понял – из-за того лишь, что слишком бурная, слишком быстрая была у меня эрекция во время танца, не как у других мальчишек, которые по несколько раз в день усердно отбивали руками.
Представляю, как наши чистые девочки, наши брянские дурочки, действительно, невинные в физическом смысле, поскольку в те времена целколом порой затягивался лет до девятнадцати, как они шушукались, обсуждая меня по своим углам, и правда ли они так и говорили в те комсомольские времена: потанцуй вот с этим, у него всегда стоит? Нет, в чистые, светлые, комсомольские времена они говорили: вот с этим потанцуй, он очень хорошо танцует, он самый лучший в городе танцор… И вот уже слово танцевать меняет свое значение, как и другие тотемные глаголы – гулять, иметь, спать, дружить, любить, жить, и ясно, что потанцевать – это на глазах у сотни людей потереться о набрякший член незнакомца, невинно истекая слизью в черных комсомольских трусах…
58
Журчанье Франции и жажда жизни, страсть —
Все в имени твоем!
Лесных полян стеклянный снежный звон…
Глаза оленя!
Жирафы стройной рой ручной кинжал…
И росчерк ясный.
И обман.
59
Но я опять отвлекся. Более чем тридцать лет минуло. Я сидел над куриными накладными, графиками, диаграммами. Мы касались друг друга краешками рукавов, один раз она завозила ногами под столом и мы соприкоснулись икрами… Когда я встал, чтобы сходить в прихожую за спичками, она все увидела. И покраснела… И я сразу вспомнил свой первый раз. Пожилая медсестра в областной больнице, которая делала мне укол – лет ей было все же не меньше сорока – так же вот увидела и покраснела тогда. Боже, она ведь тоже была рыжая. Или крашеная… Она посмотрела мне в глаза и вдруг схватила меня, прямо за… Тогда уж и я покраснел, а она, уже ничуть не смущаясь, как дело пошло, профессионалка, ловким жестом замкнула дверь процедурной, и я познал этот бесчеловечный акт сразу, в каких-нибудь пятнадцать минут, во всех его возможных способах и проявлениях, минуя изнуряющие вечера поцелуев, лавочек, нежных смешков с влюбленными, сильно потеющими девушками…
Вообще, как я сейчас полагаю, это несчастное физиологическое обстоятельство определило всю мою дальнейшую судьбу. Я перестал ходить не только на танцы, но и на пляжи, в спортивные залы, в результате я почти разучился плавать, быстро потерял форму, стал заядлым туристом комариного Севера. К каким только ухищрениям я не прибегал, какие изобретал с резинками гульфики, чтобы прятать маленького Микрова: помню, как мать нашла у меня один из этих странных предметов моего туалета и долго близоруко рассматривала его на вытянутой руке…
Фатальным образом был определен тип всех моих женщин, поскольку мое знакомство с ними начиналось одним и тем же образом, что играло роль своеобразного фильтра.
Вот и вчера, когда я вернулся в комнату, спичками гремя, Евгения, передавая мне сигареты, вдруг оступилась на высоком каблуке, и мне пришлось поддержать ее: мы соприкоснулись, маленький Микров затрепетал, прокладывая себе дорогу, мы сотворили жадный безумный поцелуй, и тотчас полетели в разные стороны наши одежды… Какое животное, какое чудесное, сильное, дикое животное…
Потом я сбегал в палатку, мы пили португальский портвейн, вместе купались в ванной, снова пили, я пил португальский портвейн из ее грудей…
Мы почти не говорили, да и о чем с ней говорить? Правда, под конец она меня удивила:
– Я ведь с первого взгляда тебя полюбила, Иван. Прямо тогда, в метро. Мне прямо тогда сразу захотелось с тобой в какой-нибудь парк побежать или подъезд. Я еще подумала: на фиг я ему нужна, профессору, столичному фраеру… А я вообще девушка верная, честная, ты не смотри, что я так выгляжу. Это обман. Я ведь очень подло выгляжу, да?
– Ну что ты! – смягчил я. – Нормально ты выглядишь.
– Меня с детства все за блядищу принимали, проходу не давали. Иной раз десять раз подумаешь, прежде чем из дому выйти.
И те-де и те-пе. Скотинка! Надо же… Но слово скотинка я произношу с восхищением…
Подобно матерому уголовнику, который для очередной аферы в поезде представляется, скажем, инженером, наивно полагая, что слово может скрыть его блатное рыло, Евгения щебетала всю эту чушь и простодушно верила, что я ей верю. Мы не умеем представить работу интеллекта, чей уровень выше нашего собственного, и, затевая обман, можем рассчитывать только на себе подобных. Обман удается лишь потому, что обманутый испытывает стыд: вот почему мы подаем мелочь нищему мальчику в метро, краем глаза подмечая, какая у него толстенькая, откормленная попка.
На обратном пути я напился, останавливаясь у каждой палатки и усугубляя маленькими бутылочками коньяка – я выпил их три, чтобы залить свои лживые глаза. Жена ничего не заметила. Ей и так было не до меня: она снова обожралась шоколадом, мы вошли почти одновременно, она еще дожевывала, входя.
– Опять не вытерпела, – призналась она, хлопая себя по карманам, и через несколько минут ее потянуло блевать.
Я слушал эти грубые, никак не вяжущиеся с образом хрупкой женщины звуки, и говорил себе: слушай, слушай… Чем больше я увижу в этой женщине мерзости, тем лучше.
– Сла-а-аденького, – передразнил я ее, когда она, бледная, выползла наружу, и тут же увидел, как краска наливает ее щеки, и услышал:
– Что ты вообще понимаешь, ты! Я люблю сладкое, я такая, и все. Я буду делать то, что я захочу, жрать, то, что захочу. Какое тебе дело, вообще?
Она говорила, я слушал. Что-то темное ворочалось во мне, ворочалось, пока не прорвалось наружу, как тогда… Моя рука помимо воли сжалась, и я ударил ее в живот, потом удивленно посмотрел на свой эрегированный розовый кулак и снова ударил сверху по спине. Скорченное тело распласталось у моих ног. Шатаясь, я сделал несколько шагов и рухнул ничком в кровать. И немедленно вырубился.