Текст книги "Карнавал"
Автор книги: Сергей Герасимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
9
В зверином мире побеждает самый сильный.
В человеческом зверинце – самый жестокий.
В человеческом мире – самый милосердный.
Но самый милосердный, попав в человеческий зверинец, погибает так же, как самый жестокий в клетке со львами – его разрывают непобежденным.
До конца дежурства оставалось шесть часов. Охранники в холле убивали время каждый своим способом: первый, большеносый и с деревенским выражением лица, в четвертый раз перечитывал эротические анекдоты, уже почти не смеясь и тщетно стараясь найти соль во втором анекдоте с конца на третьей странице; второй, бледный и худой, очень напоминающий студента-цареубийцу, ходил взад-вперед и кусал губы. Они совсем не разговаривали из-за несходства мнений по всем кардинальным вопросам жизни.
Большеносый был одет в черный свитер с блестками и в форменные брюки охранников порядка. На свитере золотыми буквами было вышито «2001», но никто не знал, что эти цифры означают. Он вертел две железных бляхи в руках, бляхи ерзали одна по другой и издавали противный скрип. Огромный нос, выпуклый во всех направлениях, но не кожистый, а костяной, прекрасно сочетался на его лице с красными половинками щек (нижние половинки щек были бледными), со следами прыщей, со ртом, который не закрывался, хотя не говорил и не ел, но все же выражал все возможные и почти невозможные эмоции. Но самой интересной деталью на этом лице был не большой нос (и зубы, подобранные по размеру), а выражение глаз – победное выражение деревенского Дон Жуана, привыкшего гулять по самой широкой улице села и смотреть снисходительно, как девки выскакивают из-за плетней и спешат наперегонки, чтобы броситься ему на шею К концу улицы он так обвешан девками, что напоминает виноградную гроздь – ему становится тяжеловато, он сбрасывает девок на обочину и снова идет по самой широкой улице, но уже в обратном направлении, и снова из-за плетней выскакивают девки: оказывается, кое-кто еще за плетнями остался. Для городских девок он был не столь соблазнителен – городские меньше любят белобрысых.
Большеносый читал и шевелил губами. Дочитав до конца, он отложил газетку, но его губы продолжали шевелиться. Он шевелил губами не оттого, что медленно читал, а оттого, что медленно думал и губы не без труда поспевали за мыслью. Потом он взял со стола какой-то документ, взглянул на него проницательно, но читать не стал. Потом перевернул документ вверх ногами, опять взглянул и опять читать не стал. Потом перевернул листок обратной стороной и долго смотрел на чистую поверхность, будто пытаясь прожечь ее насквозь силой мысли. Потом положил листок на стол и написал карандашом матерное слово, посмеялся. Потом стер слово резинкой (обратной стороной карандаша) и стал срисовывать из газетки неприличную картинку, увеличивая отдельные многозначительные детали анатомии и, конечно, картинку в целом. От старания он закусил нижнюю губу.
Проходя мимо, брюнет-цареубийца взглянул на картинку, отметил старательность большеносого и выразил свое мнение презрительным уползанием губ вправо. Он откинул прядь волос, свалившуюся до самого подбородка, и снова стал кусать губы. Кусал он только одну губу и все время за один и тот же угол. Видимо, его губа отрастала наподобие прометеевой печени. У него была странная фигура – совсем без плеч, как казалось вначале, – но потом оказывалось, что плечи все же есть, только круто уходящие вниз. Его голова также свешивалась вниз, поэтому ему приходилось глядеть исподлобья. Его взгляд был внимательным и приятным, но двигался чересчур плавно – так движется телекамера кругового обзора.
Вдруг он остановился.
Большеносый оторвался от неоконченной картинки и взглянул на своего насторожившегося собрата. Несколько секунд ничего не происходило. Большеносый оперся локтем о стол и обернулся всем телом вокруг локтя, как вокруг шарнира. Ничего не заметив вокруг, он сымпровизировал гримасу на тему: всяким хлюпикам уже мерещится, снова повернулся вокруг локтя и взялся за карандаш.
– Я слышал шум на лестнице, – сказал цареубийца, обращаясь к пространству.
– Давай подождем, – согласился большеносый.
Цареубийца сел в кресло (кресло было из искусственной, свежевзрезанной ножом кожи, из-под кожи торчал поролон), наклонился и прислушался. Должно быть, он не умел долго сидеть в одной позе – ничего не услышав, он встал, сделал два шага и сел за стол, наклонившись вперед. В его наклоне было что-то от знаменитой падающей башни, он обязательно требовал подпорки. Он медленным движением приложил руку к лицу, не опираясь. Его взгляд и напряжение тощей шеи остались теми же.
На лестнице явно звучали шаги.
– Звони, – коротко сказал цареубийца.
Большеносый, не отвечая, сделал гримасу: мы еще посмотрим, кто у нас главный, и встал из-за стола. Теперь был виден его жирный зад и кобура, присосавшаяся к заду наподобие большого сытого клеща. Он воинственно повел задом и положил руку на кобуру.
– Я сказал тебе звонить, – сказал цареубийца.
Большеносый не обратил на него внимания. Он вынул пистолет.
Шаги послышались в коридоре. Цареубийца привстал.
Из-за двери вышел Мафусаил, остановился, зажмурился от яркого света.
– Стоять! – обрадовался большеносый. – Лицом, сволочь, к стене!
– Почему? – спросил Мафусаил. – Разве ты хочешь меня убить?
Он подошел к большеносому и неумело, но сильно ударил его в лицо. Пистолет выстрелил, посыпалась штукатурка. Большеносый перелетел за стулья, скрепленные скамеечкой, и не проявлял больше признаков жизни. Мафусаил подошел и наклонился над лежащим человеком. Казалось, что он целиком поглощен наблюдением. Цареубийца плавно стек со стула на пол и подобрал пистолет.
Мафусаил начал трещать пальцами. Потрещав, он обратился к цареубийце.
– Ты меня знаешь?
– Да, – сказал цареубийца, – мы дежурим здесь для того, чтобы ничего не случилось.
– Плохо дежурите, – сказал Мафусаил.
– Да, плохо. Уже случилось.
– Еще хуже. Сейчас только случится.
– Хуже?
– Значит, вы здесь для того, чтобы я не освободился и не ушел в город. Значит, для кого-то это важно, – сказал Мафусаил. – Ты видишь, мальчик, а я не так уж глуп.
– Я тоже, – сказал цареубийца.
– Ты этого не поймешь, – сказал Мафусаил, – но недавно я проснулся еще раз. Ты не поймешь, но я все равно скажу. Это так, будто ты протираешь паутину, за которой зеркало. С каждым движением ты видишь все больше. Если ты такой умный, то скажи мне, почему щелкают пальцы.
– Я не буду выполнять твоих условий!
Мафусаил снова отвернулся к большеносому.
– И что же? Ты меня застрелишь?
– Наверно. Да.
– Тогда стреляй.
– Я не буду выполнять твоих условий, – сказал цареубийца, в этот раз спокойнее. Сознание собственной силы это наилучшее успокаивающее средство, даже если это сознание – всего лишь иллюзия.
– Нет, не застрелишь, – сказал Мафусаил, – потому что ты не похож на меня.
Цареубийца молчал.
– Видишь, как ты глуп, – продолжал Мафусаил, – ты даже не понимаешь моих слов. Не стоит обижаться, я подозреваю, что все люди таковы. Смотри, а его пальцы не щелкают.
Он подергал большеносого за пальцы. Тот застонал.
– А сейчас будут щелкать, слушай.
Он сломал большеносому палец и одновременно ударил его по лицу. Был слышен хруст.
– Ну как, слышал? Звук не тот, но все же неплохо. Теперь ты понял, почему ты меня не убьешь?
– Сейчас я выстрелю, – сказал цареубийца.
– Не выстрелишь, потому что станешь таким же, как я. А ты ведь всегда считал себя особенным, правда? Тебе не хватит жестокости, поэтому ты меня не победишь. Ты же хочешь остаться человеком?
– Я человек.
– Нет. Человек – тот, кто смог победить свою жестокость. Я не человек. И ты не человек, пока ты не победил себя.
Он сломал еще один палец.
– Теперь стреляй, если сможешь.
Цареубийца сжался на стуле.
– Знаешь, почему ты не можешь выстрелить? Поэтому что я тебе морочу голову. Ты привык прислушиваться к словам, а сейчас ты ничего не понимаешь. Ты не знаешь, что тебе делать. Не думай – стреляй. Или я тебя заставлю.
– Нет.
– Теперь уже лучше, – сказал Мафусаил, – я знаю, тебя учили всю жизнь тому, что такое добро и что такое зло. Учили тому, что убивать нельзя. У тебя был котенок?
– Да, когда я был маленьким.
– Ты его любил?
– Да, но он пропал.
– Да, ты его любил. В тебе действительно нет жестокости. Но сейчас ты выстрелишь.
Он подошел к цареубийце и взял его за левую руку.
– У тебя такая маленькая рука, как у женщины. Интересно, хрустят ли твои пальцы?
Цареубийца заметно задрожал.
– Вот и все, – сказал Мафусаил, – теперь ты меня боишься, а значит, в тебе уже нет никакой силы. Теперь ты сможешь выстрелить, только если я тебе прикажу.
– Нет.
– Страшно, да? Убей меня, и все кончится. Я ведь все равно заставлю тебя выстрелить.
– Ты сумасшедший.
– Да, я сумасшедший и я никогда не стану человеком. Поэтому ты должен убить меня.
– Нет.
– Тогда я тебе расскажу, что будет дальше. Они хотели сделать из меня человека и дали мне разум. Мой разум растет с каждой минутой. Но человек – это не разум, а дух – то, чего не смогут усилить никакие чудеса науки. Они смогли меня сделать лишь зверем – крысой, которая убивает других крыс. Это сильнее меня. Я убью тебя я уйду, и стану убивать других. Я это понимаю ясно, так ясно, как ты ничего не понимал в твоей глупой жизни. Пока не поздно, ты можешь меня остановить. Останови меня.
– Нет, – сказал цареубийца. – Ты знаешь, чем можно остановить разъяренного льва!
– Не знаю, я только несколько часов живу на свете. Наверное, силой. Сила рождает страх.
– Нет, – сказал цареубийца, – мужеством и любовью. Если ты убьешь меня, то ты больше никого не сможешь убить.
– Почему? – спросил Мафусаил.
– Потому что сегодня я тебя победил.
– Разве?
– Чтобы победить жестокого человека нужно вначале победить жестокость внутри себя. Иначе придется сражаться с двумя жестокими людьми.
Мафусаил задумался.
– Я этого не знал, – сказал он, – но может быть, ты меня обманул. Я проверю.
Он ударил цареубийцу и отобрал у него пистолет. Прицелился в голову, выстрелил.
– Нет, – сказал он, – это было похоже на правду, но это не было правдой. Напрасно ты не выстрелил первым.
Он осмотрелся в поисках выхода. Подошел к двери. Повертел ручку, без усилия вырвал ее. На месте ручки осталось темное отверстие, по форме напоминающее грибок, нарисованный в букваре. По бокам грибка остались еще две черные точки. Мафусаил внимательно осмотрел вырванные шурупы и, потеряв интерес, бросил ручку на пол. Пистолет он сунул в карман; карман сразу обвис.
Он открыл дверцу и вошел в маленькую комнату. Это была умывальня. Два крана, белый и черный. На черном привязана ленточка. Мафусаил открыл краны. Оба крана стали плеваться холодной водой. Они вели себя, как невоспитанные близнецы.
У него вдруг закружилась голова. Это продолжалось несколько секунд, а затем он проснулся снова. Он осмотрелся, замечая детали. Он заметил, что черный грибок вырванной ручки изнутри кажется светлым, заметил две зеленых кнопки на баке с водой, заметил надпись (пока непонятную): 380 В, заметил сгоревшую спичку, положенную кем-то на выступающий уголок стены. Он почувствовал, что был слеп до сих пор.
Он мыл руки очень долго, несколько раз закрывал кран и принимался мыть снова. Моя руки, он размышлял, думал, для чего он это делает, и думал, что стал думать по-новому: о самом себе. Внутри себя было не меньше деталей, чем снаружи. Наконец он закрыл кран и вышел.
На улице было ветрено. Погода обещала дождь или тающий снег, но ни дождь, ни снег не спешили выполнять ее обещания.
Мафусаил шел, наклонив голову, глядя лишь под ноги – иначе огромная масса новых деталей не успевала размещаться в его сознании. Его мягкие тапочки сразу же наполнились обжигающе холодной водой, но вода сразу же стала просто холодной, потом потеплела и прилипла к ногам и стала целовать их с чмокающим звуком. Он вспомнил это ощущение и вспомнил так много, связанного и несвязанного с этим, что не смог идти и сел на скамейку.
– Культурнее быть надо, – сказала сидевшая старушка и отодвинулась. Она сделала ударение на слоге «не», она не знала, как произносится это слово, но отодвинулась и отвернулась в позе учительского превосходства. Мафусаил ощутил вспышку ненависти, но тотчас же новые впечатление отвлекли его от старушки.
Откуда я знаю все это? – подумал он. – Наверное, я очень много слышал и видел в течение своей долгой не-жизни и все это отпечатывалось во мне без понимания. Но почему мне хочется плакать? Неужели тот мальчишка был прав – чтобы победить жестокого человека достаточно победить жестокость внутри себя и не бороться с двумя жестокими людьми? Неужели мне его жаль? Действительно жаль. Но это значит, я знаю, что такое жалость.
Он вынул пистолет и навел его на девочку, игравшую у лужи. Девочка набирала воду в баночку с помощью пластмассовой лопатки. Стрелять не хотелось. Он бросил пистолет в лужу. Девочка посмотрела возмущенно, но решила не отвлекаться от работы из-за взрослых пустяков.
«Объект вооружен, – прошептала в рацию тень, – не так-то просто будет его взять».
«Проследим и возьмем, – ответила рация, – не впервой. Но без приказа не стреляйте».
На пятнышко оттаявшей земли слетелись беспородные голуби и стали приударять друг за другом. Они вели себя предельно бестолково. Девочка отошла к скамейке и распугала голубей.
– Дядя, смотри, это подорожник, – сказала она, – смотри, какой большой!
– Правда, большой, – ответил Мафусаил, – это первый в этом году, потому и большой.
Он снова почувствовал легкое головокружение и кристальное прояснение сознания. Все вокруг задвигалось иначе, приобрело новые формы, цвета, значения. Его мысли потекли плавно и спокойно, как ручей у его ног – сильный весенний ручей с гофрированной, поблескивающей поверхностью. Он услышал собственный внутренний голос, пульсирующий в такт с жизнью. Он посмотрел на большой, в полногтя, листок подорожника и впервые в своей новой жизни улыбнулся.
10
Жизнь – короткая мелодия, исполняемая единственный раз. Исполняемая деревянными пальцами дилетанта.
Он шел по городу, вспоминая все вокруг. Воспоминания накладывались слоями – оба слоя были памятью сердца, но нижний слой был ярким и праздничным, верхний – стонущим и грязным, как город в эпидемию холеры. Сейчас он был уверен, что когда-то был здоров. Он умел читать, а этому не выучишься за несколько часов, каким бы гением ты ни был. Он вспоминал когда-то прочитанные слова и вспоминал обрывки смысла, которым когда-то была полна его жизнь. С приближением к центру воспоминания становилось ярче. Похоже, что где-то поблизости он родился и прожил первые десять-пятнадцать лет своей жизни, полноценной жизни. Рядом, совсем близко была его родина. Он помнил двор своего детства, но помнил его только изнутри. Заглядывать во все дворы сейчас – это глупо, это можно отложить до более спокойного времени. Он помнил осенние листья в том дворе – там росли клены. Вот еще одна деталь, чтобы найти родину.
Можно познать все таинства, изучить все премудрости, можно собрать сокровища и подарить друзьям, можно забыть о прожитой и об ушедшей юности, можно забыть о совести, но о родине – нельзя. Нельзя значит, когда ты возвращаешься в город из почти потусторонних глубин и видишь его иным, значит, виновата не память, значит, это город рос и менялся, терпеливо и памятливо ожидая тебя. После долгой разлуки приятно пройти сквозь центр; здесь еще бродят твои собственные привидения – неуспевшие растаять сгустки памяти. Лучшая улица для прогулки – Первая Авеню, она крепче всего хранит воспоминания. Идти лучше всего снизу, начиная путь еще до Пятерых из ломбарда. Так ветрено, и небо надулось тучами, люди ежатся от холода и иногда улыбаются, вспоминая о чем-то хорошем, может быть, о летней асфальтоплавящей жаре. Церковный крест на фоне грозно уплывающего неба сер и черен, будто черно-белый кадр из «Андрея Рублева». На Первой Авеню всегда было много красивых лиц, больше, чем где-нибудь еще. На каждом углу переулочный сквозняк услужливо лопочет юбками, словно крыльями взлетающей голубиной стаи. И тут же на углу продают Стиморол – мгновенный плевок в память: неповторимый! устойчивый!! вкус!!! Издалека, из самой грани парка, мигает красная точка светофора, остальные цвета теряются в человеческом смешении. Навстречу скатываются с горки две свадебные Волги, трогательно трепещущие ленточками. Из второй высунулся хобот видеокамеры, люди дарят хоботу печенье мгновенных улыбок. Вот книги на лотках – ого, как вырос уровень культуры! – вот Гегель, вот дзен-буддизм, вот блистательный Ларошфуко за не менее блистательную цену (каждую максиму можно вырезать из книги ножницами и продать отдельно, все равно будет дорого), вот «Критика чистого разума», а вот даже «Многообразие религиозного опыта», отсутствующее даже в самых многознающих библиотеках. Вот энциклопедия культуризма с холмистым киноактером на обложке (а говорили, что у него каменное лицо, неправда, смотри, как улыбается), вот рядышком стыдно сказать что – но и без этого не обойдешься.
Жаль, что нет Зеркальной струи и Аллеи героев (остался лишь котлован и надпись, щербатая на несколько букв). Как хорошо еще помнится все то – в полдневном сиянии город, от жара уснули дворы, цветы на аллее героев привяли от сонной жары. Жара. Трехметровые плети свисают над черной водой. Пускают кораблики дети. Один утонул. Вот другой. Трехметровая черная плеть свисает до сих пор, совершенно нетронутая временем; свисает с единственной, несоразмерно длинной ветки. Плеть колышется ветром, и кажется, что она живет и дышит, и тянется к воспоминанию о воде. А может быть, она не знает, что воды нет, и до сих пор мечтает дотянуться до нее, сначала распустив почки и выбросив из них свои изогнутые, как срезанный ноготь, листики. Дети из памяти все пускают свои кораблики – такое цепкое воспоминание, но не соотносимое ни с чем – им совершенно не важно, что темной воды глубина утопит кораблик бумажный, заманчива, но холодна. Да, в то время вода казалась глубокой.
Дальше парк, нет – Парк; издалека пространство под деревьями кажется совершенно черным, как вход в подземелье. Жаль, что так много изменилось, здесь взгляд не останавливается на знакомых картинках. Но можно посмотреть внутрь себя и сразу увидеть – и глубь прозрачная аллей, в траве сидящие цыганки, и листья женских тополей маслинно-белые с изнанки. Тополя бывают мужские и женские – откуда эта информация? Дальше аллея, продырявив черноту парка, сквозит к университету. Аллея каштанов. Скамеек нет, когда-то они были, и такие удобные, что манили сесть и все забыть, и так сиделось и так хорошо забывалось – как хорошо забыть обо всем, о всех пороках и изъянах, лишь сесть и почитать Басе с его печальной обезьяной. – Кто такой Басе? И что это еще за неожиданно всплеснувшееся воспоминание? Вы говорите, что крик обезьяны печален – а слышали ли вы плач ребенка, брошенного у дороги? – Басе. Удивительно, но память хранит строки японских поэтов.
Поляна у обсерватории когда-то каждую весну рождала один-единственный ярко млеющий мак – только артериальная капля мака и солнечная изумрудность травы, это было красиво. Как это было красиво! Но кто помнит об этом. Потом, к средине лета, поляна зарастала клевером, но клевер был какой-то нецветной: белый, серый.
Странное ощущение – бессмысленно вспоминая давно ушедшие дни, чувствуешь себя так, будто любуешься незнакомой девушкой, которая тебя не замечает. И никогда не заметит, конечно.
Еще дальше – памятник основателю, памятник особенно интересен сзади: там картинка, неразборчивая по старости лет, а под картинкой ряд дырочек, тоскующих о былых буквах. Вещи помнят дольше, чем люди. Никто ведь не помнит, что здесь было написано. Вот как непредусмотрительно крепить буквы на постамент. Автор фигуры был похитрее – он вырезал собственную надпись прямо на чугуне. Интересно, как ему такое удалось? 1904-й год, другая эпоха, более далекая, чем зазеркалье. Университетский двор завален тем же мусором, что и полтора десятилетия назад, ведь этот мусор тяжел и неудобопередвигаем. Мусор – одна из особенностей города, он всегда был и всегда есть, но в последнее время прибавилось мусора человеческого: мочащиеся в переулках непьяные парни ни капли не стесняются выставлять напоказ вещи, для показа не годящиеся. Значит, жизнь все же изменилась.
Он подумал о том, что (какая неправильная, но радостная мысль!) его кто-то ждет: друзья, мать, женщина. Все они состарились, и та женщина тоже, но он узнает ее сразу, хотя сейчас не помнит ее лица, и даже не помнит, была ли она на самом деле – обнимет рукой, обовьет косой и, статная, скажет: здравствуй, князь! – откуда эта строка? Вдруг все так и случится? Вдруг она ждала его все эти годы?
Тень двигалась вдалеке, изредка советуясь с рацией.
«Собирается войти в университет – что делать?»
«Ждать, там слишком много людей. Люди не должны пострадать».
«Но он входит».
«Как войдет, так и выйдет».
Что потом?»
«В удобном месте – стрелять без предупреждения. Сегодня он убил двоих. Но не рисковать».
«Есть не рисковать».
«Продолжайте наблюдение».
«Продолжаю».
Тень двигалась, сливаясь с тенями деревьев.
…Если войти в университет и подняться мимо неработающих лифтов, подняться высоко-высоко, повыше полустертой надписи, забороняющей вход, и взглянуть на город в вертикальные провалы окон…
…Вначале увидишь новый мост на месте старых завалюшек. Мост картинно перелетает реку, по инерции проносясь намного дальше, чем нужно, потом разгоняется еще, берет подъем и со всего размаха стукается лбом о что-то кирпичное. Так тебе и надо, слишком разогнался. Поближе моста – зоопарк. Там человеческие точки разглядывают что-то малюсенькое. Вот там раньше был малюсенький бегемотик (в пару тонн, который стеснялся выходить на люди). Если бы сегодня бегемотик решил прогуляться, отсюда он был бы похож на ожиревшую таксу. Новостроенная многоэтажка приютила на стене великанскую рекламу чего-то, но все равно непонятно чего, несколько осиротелых кранов повесили носы, вон наклонная плоскость и белая башенка неизвестного предназначения, пара церквей и прозрачно намеченная бугристость деревьев, деревьев, деревьев. А над всем этим – ветер. Здесь, на забороненной высоте, ветер особенно силен, он гудит, как органная труба, и качает неплотные стекла, и при взгляде вниз даже становится страшно. Начинается дождь, слабый, ненастоящий. Наверное, в сильный дождь город отсюда особенно красив – город, погрузившийся на дно водно-воздушного моря, раздавливаемый мегатоннами падающей влаги.
Спускаясь, видишь солнечные квадратики на ступенях и соображаешь, что это не свет, а только камень посветлее, аккуратно вставленный при ремонте. Огромный коробок университета совсем пуст даже в воскресенье. Можно заглянуть в аудиторию, где толпа, жаждущая ученья, выдавливает из себя заученную словесную тоску (это должно изображать сочинение на вольную тему), выдавливает ее из себя по капле, словно квинтэссенцию раба. Чуть ниже девушки с жуткой убежденностью на лице впиваются в полусонных преподавателей. Где-то на третьем этаже, у дверей лифта, засохшего в паутине, как высосанная муха, брошена сломанная роза: цветок отчленен – декапитация, – но как красив и как бархатно томен – знак чьей-то неудавшейся судьбы.
«Объект выходит, идет в обратном направлении, – проговорила тень, – могу попробовать взять его у ботанического сада».
«Не стоит, он слишком опасен. Он пойдет на Вторую Авеню. Будем брать его там, уже выслали группу. Ограничивайтесь наблюдением».
«Объект ведет себя странно, я не вижу логики в его действиях», – проговорила тень.
«Само собой, – ответила рация, – он маньяк, сумасшедший. Но на Вторую Авеню он придет обязательно».
Идя по направлению к водопадным ступеням, он вначале увидел круглую клумбу; захотелось стать маленьким и порулить вокруг нее. Ступени есть, водопада уже нет. Есть лишь пересохшие львы, похожие на плачущих собачек; из пастей собачек капает голодная слюна.
Вот кафе «Водопад». Водопада нет, зато кафе есть. «Работает с 13 до 24» – маленькая ложь. Здесь асфальт неохотно уступает место природе, здесь угрюмые типы и типэссы выгуливают угрюмых овчарок, а все имена овчарок угрюмо начинаются с букв «А» или «Р». Считал ли кто-нибудь ступеньки (например, шли влюбленные и трижды целовались на каждой) – ступенек ровно сто. Ровно сто – это выдумка гения или штампованного бюрократа?
Пространство внизу мусорно и пусто. Вот развалины мертвого Ботанического Сада – неужели эта свалка была Садом когда-то? Улица свирепо уничтожена и напоминает поле боя. Пробравшись, не наступив на мину, идешь дальше. Вот вывеска: «Изготовление дверей», она написана так, что читаешь: «Изготовление червей». Еще метров десять гадаешь, каких червей – дождевых или карточных. Потом набережная, парк (скорее, паркетто), река. Ветер гонит волны. Ветер продольный, и волны велики, даже напоминают морские. Но идут волны медленно, со скоростью пешехода. Приноровившись, чувствуешь себя как на эскалаторе, а парапет проезжает мимо. (В светлые времена эскалатор был лишь в одном из магазинов – удивительная ползающая лестница со ступенями, которые исчезают именно тогда, когда нужно.) Выходишь к мелкому, но всем известному кинотеатрику с национальным названием, названием, будто веселый писк ребенка. Вот свеженькая телевышка, раньше рогатая, а теперь до безобразия напоминающая шприц, пока еще не наполненный идеологическим дурманом для инъекций. И на том спасибо. А вот маленький магазинчик, хлебный. Тот самый. Опять укол памяти – снег, голуби, последний день зимы, мороз очаровал серебряные ветки. Открылся магазин, и вот заходим мы, закутаны до глаз, раскачивая сеткой. Остановимся на мосту. Когда нет ветра, вода в этом месте гладкая, будто зеркало или лед, и видно, как пока еще живые рыбки клюют воздух снизу, оставляя увядающие кружки. С этого места всегда было приятно смотреть на закат – остывают полоски вечерней зари, остывает гранит площадей и мостов, словно тихая музыка слышен вдали стук колес убегающих в ночь поездов, – так было…
Он обернулся и увидел тень. Тень прижалась к дереву.
Он постоял немного, вспоминая. Как жаль, подумал он, что я могу не успеть. Не успеть вспомнить, кто я такой, и есть ли на свете девушка с длинной косой, которая пусть не ждет, но ждала меня когда-то. Он вошел в подземный переход.
«Вошел в переход», – сообщила тень.
«Сами видим», – подтвердила рация.
«Я его потерял», – сказала тень.
«Ничего, теперь не уйдет».
Когда высокая фигура в сером пальто и насквозь промокших летних тапочках подошла к знакомому дому на Второй Авеню, прозвучало два выстрела. Фигура сделала еще шаг и упала. Начинался дождь, и людей на улице не было. Из подъехавшей машины-гробика вышли двое и забросили тело внутрь. Одноклеточная слышала звуки, но не догадалась, что это были выстрелы.