Текст книги "Время Весны"
Автор книги: Сергей Доровских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Где… там? – удивился я.
– Там, на дальней планете, в другой жизни.
– Не понял?
– В капстранах, Коленька.
Я поёжился и стал прощаться. Уходя, сказал Карлу Леоновичу, что буду навещать его, и, наверное, лучше было бы, если эти слова стали формальностью и я больше никогда не входил в эту каморку.
В тот вечер я пришёл домой поздно. Мать удивилась, пыталась поговорить со мной. Она, наверное, решила, что у меня появилась, наконец-то, подруга. Но я её разочаровал, сказав правду.
– Молодец, что помог пожилому человеку, – ответила она. – Только в другой раз предупреждай меня, когда решишь где-либо засидеться так долго. Я же волновалась!
И, когда она ушла, я вспомнил, что библиотечные журналы остались там, у Карла Леоновича. Так что следующим вечером я не просто вышел покурить, а шёл и дымил прямо по курсу на дом по улице Чернышевского. Его жильцы поначалу удивлялись мне, бросали фразы и скабрезные шутки, но потом привыкли и я стал частью этого балагана. Удивительно, но я, юнец, крепко сдружился с человеком, который был намного старше меня! В то время я даже перестал читать, хотя раньше находил в этом главную отраду – мне стали не нужны книги, потому что каждый вечер пожилой немец рассказывал мне много нового. Часто он слушал меня, про работу, комсомол, повторяя:
– В вашем лице, Коленька, я общаюсь со всей молодёжью и хочу понять будущее, предположить, каким оно будет.
Я искренне отвечал, что по мне не стоит судить о всех, что я замкнутый малообщительный человек, хотя и живу в самом пекле общественной жизни. И при этом, разговаривая с пожилым немцем, я с каждым днём всё больше и больше разочаровывался в том, что наблюдал вокруг, мне не хотелось писать, рапортовать, обличать пороки, призывать на сбор металлолома и заниматься прочей мелочью.
Всё чаще на меня стал обращать внимание редактор, мне даже дали большой летний отпуск, полагая, что слабость моих корреспонденций вызвана усталостью. Эти свободные дни я проводил в компании Карла Леоновича. Мы бродили по городу – он знал многих книгочеев, работников книжных магазинов, и я углублялся в его особенный мир. Часто я помогал ему купить ту или иную книгу, он краснел, благодарил, клялся отдать деньги как можно скорее, но я знал, что это невозможно. Я не понимал вообще, на какие средства он жил – единственное, я иногда заставал его за сбором стеклотары, иногда он помогал чинить что-то жильцам дома. Самые тёплые отношения у него были с соседкой – тётей Надей, добродушной женщиной его возраста, и он называл её только Наденькой, просил чайник или что-то ещё, пока мы с ним сидели вечерами в его каморке.
Затем я соврал матери, сказав, что у меня появилась девушка – в шутку я назвал свою несуществующую подругу Наденькой. Эта выдумка нужна была, чтобы мама не волновалась и знала, где и с кем я задерживаюсь летними вечерами. На самом же деле с наступлением темноты мы сидели с моим старшим другом, пили чай с калиной и смотрели на звёзды в его подзорную трубу.
И тогда я совершил первую в череде ошибок. Не посоветовавшись с Карлом Леоновичем, решил написать небольшой очерк – о нём и его идеях. Мне представилось, что однажды постучу в его комнату и неожиданно положу на столик пахнущую типографской краской газету, и скажу, что теперь он знаменит, по меньшей мере, в нашем городе. Это будет здорово! Я писал несколько дней, причём ни до, ни после не испытывал такого эмоционального подъёма в работе. Строчки сами выливались, и я шумно отстукивал на портативной машинке очерк с громким названием «Воронежский Коперник».
Помню утро, когда сдал материал начальнику отдела, и уже через час меня пригласил… сам главный редактор. Я подумал: ну вот, наконец-то я «выстрелил»! Теперь мне скажут, молодец, сработал с огоньком, принёс что-то новое, по-настоящему свежее. Однако Гейко встретил меня недружелюбно, и по пунцовому лицу я понимал, что эффект мой «Коперник» произвёл обратный.
– Скажи-ка, Звягинцев, – главный обратился по фамилии, и это не сулило ничего хорошего. – Это ведь выдумка твоя, да? Такого же… забавного дядюшки немца нет в нашем городе, ты его сочинил?
– Вовсе нет! – протестовал я. – Он живет на Чернышевского, дом номер… – сказал я, и с удивлением заметил, что Степан Степанович записывает за мной.
– А раз есть, то это хуже. Плохо, Звягинцев, очень плохо, – он резко опустил стальное перо в чернильную установку.
Я молчал.
– Значит, этот твой Карл Эрдман учит тому, что ничто не умирает, а переходит в новую стадию?
– Совершенно верно.
– Что значит, чёрт возьми, верно!
Я вскочил при его выкрике.
– Ты, Звягинцев, больше других сотрудников газеты посещал лектории и кружки, и что ты там, спрашивается, делал? Мух ловил? Ты что, Канта ночью под кроватью начитался?! А сам-то, сам! Критику, понимаешь, наводил на комсомольцев, многие на тебя обиделись за горькую, но правду, а ты, – я смотрел на его разъярённое лицо, и хотел сказать: «Но ведь это же вы меня посылали, направляли, давали тему и говорили, как писать», но не смел и открыть рта. – Какое ещё бессмертие, комсомолец Звягинцев? Хотя какой ты, прости, комсомолец, когда знать не знаешь, что бессмертие – это миф, буржуазная ненаучная метафизика! И это только касаясь одного аспекта, а всё остальное и того хуже в твоём, с позволения сказать, опусе, – он тряс в воздухе рукописью. Скрепка сорвалась и звякнула о пол. – Всё в ней отдаёт какими-то забугорными антикоммунистическими идейками! Откуда он взялся вообще тут, это твой Эрдман, а? Кто он такой? С этим надо будет ещё разобраться! Сумасшедший псевдофилософ, или до времени скрытый враг? Хотя какой скрытый – вот тебя уже, вижу, завербовал!
– Да вы что?
– Молчать! – я снова вытянулся. – Хорошо, что твой непосредственный начальник Павел Семёнович эту твою писанину из отдела сразу мне на стол принёс, хотя хотел идти в райком комсомола! Я отговорил! Пока никто больше, ох, никто этого не видел! Всё тобой написанное – издевательский поклёп на науку, каждое утверждение в корне противоречит марксизму-ленинизму! Не существует, и заруби себе на носу это, бессмертных звёзд, планет, существ, и нет никаких бессмертных душ. И боги, хоть греческие, хоть христианские – всего лишь пустые выдумки тёмных людей. И запомни: с мифами не бывает научных параллелей! С этим давно покончено! Зачем приносить со свалки истории подобное мракобесие?
Гейко долго молчал, расхаживая по кабинету. Временами кто-то робко постукивал по обивке двери и едва заглядывал, но редактор умел одним взглядом показать, чтобы от его кабинета отбегали, как от клетки с тигром. Раздавались и звонки, и я знал, как Степан Степанович относится к ним, но сейчас он не снимал трубку, и однообразное дребезжание телефона било сотней молоточков по ушам.
– Ладно, – вдруг он немного изменился, щёки едва побелели, и я выдохнул. – Я понимаю твой интерес к космосу, к устройству звёзд. В этом нет ничего плохого. Так есть же замечательные учёные, которые занимаются этими вопросами! Учёные, Николай, а не шарлатаны-проходимцы. Настоящие светочи науки по каморкам не сидят, в нашей стране нет, и не может быть такого, мы не на Западе живём, вот там-то, у капиталистов, как раз всё наоборот! А наши учёные работают в лабораториях, у них есть самые современные приборы для изучения звёздного неба. В общем, раз тебе интересно, я попробую переговорить с научно-исследовательскими институтами, будешь освещать их идеи и разработки.
– Но…
– Что?
– Все идеи, мысли Эрдмана основаны на диалектике, в этом они нисколько не противоречат марксиско-ленини…
– Звягинцев! – я снова подпрыгнул. – Ты что-то недопонял?
Гейко подошёл вплотную, его лицо опять дышало, как жаровня. Казалось, что вот-вот займутся пламенем мои волосы и брови:
– Я давно и внимательно слежу за тобой, и одного не могу понять. Чего тебе не хватает? У тебя есть всё! Твой отец – уважаемый, талантливый человек, передовик, рационализатор, его имя как светоча радиотехники останется и в будущем! Но ты-то что? Почему занимаешься ерундой, вместо того, чтобы развиваться? Да если уж на то пошло, скажу как есть! Как старший товарищ скажу, хочешь, обижайся: я держу тебя в штате только из-за твоего отца, из уважения к нему! Иначе! – Степан Степанович отвернулся. – В общем, чтобы я читал подобные опусы в последний раз! Ты взрослый человек, и должен понимать, с кем можно, а с кем не стоит общаться, я тебе не родитель, чтобы объяснять подобное, и отвечать за тебя не собираюсь, – он повернулся ко мне вновь. – Не собираюсь! Поэтому в твоих интересах прекратить, я настаиваю, прекратить любые взаимоотношения с неким элементом, который называет себя Карлом Эрдманом. Лучше всего забудь это имя, вычеркни из головы всё, что он тебе рассказал и займись, наконец, делом!
Я внимательно выслушал, но тогда, в свои двадцать лет, я не знал и не мог понять главного: несмотря на высокое положение моего отца, я не имел права на роскошь не скрывать своего мнения и не учился воздерживаться от необычных суждений.
Снова настойчиво зазвонил телефон, и Гейко поднял трубку. Я, пятясь, вышел из кабинета и побежал в корреспондентскую.
Я не внял предостережениям, и в этот вечер пришёл к Карлу Леоновичу. При этом не забыл о просьбе, и принёс портативную пишущую машинку «Москва». Он попросил перевести самые важные рукописи в машинописный текст, и я не отказал. Со временем мы перешли на «ты», и он, несмотря на разницу в возрасте, требовал от меня тоже обращаться к нему, как к равному:
– С тобой всё в порядке, Коленька? – не раз спросил меня он за тот вечер, видя, как дрожат руки и горят щёки, но я старался улыбаться и шутить. Мне было стыдно, я понимал грубость своей мальчишеской ошибки, и если бы честно рассказал про очерк, то вряд ли бы вызвал сочувствие. По сути, я подставил его.
– Отдохнул, можем продолжать? – говорил Карл Леонович, и продолжал диктовать. Прошло столько лет, а я и сейчас помню текст, слышу его размеренные фразы.
– Итак, тезисы главы таковы. Судьба атома и судьба звезды тесно связаны. Внутри звёзд происходят процессы циклического характера. Прерывистому режиму атомообразования в звезде обязаны планеты своей жизнью. Вспышка звезды – это рождение новых космических тел. Эта закономерность объясняет возникновение нашей планеты Земля, описывает эволюцию Солнечной системы как гетерогенной и разновозрастной системы звёзд, аналогов которой на звёздном небе можно найти неисчислимое множество. Готово, успел? – он с восторгом, подолгу смотрел на печатный вариант своих работ. – Очень хорошо! В следующей главе мы дадим ответ, по каким законам развивается материя космоса, в том числе атомы химических элементов и построенные из них небесные тела.
Я многого не понимал, но старался запомнить. Карл Эрдман одновременно диктовал две работы, и складывал их в отдельные стопки. В одной монографии были сосредоточены сложные для меня термины и понятия, она была суха и казалась весьма основательной, в другой же он позволял себе размышления и гипотезы:
– В мифологическом наследии разных народов можно найти три основные стадии космогенеза, – Карл Леонович даже не начитывал прежние, готовые рукописи, а, находясь в творческом подъёме, диктовал из головы и сразу начисто. – Например, три шага делает индийский бог Вишну. У древних славян это шаги Вышеня через Навь – мир невидимый, духовный, Явь – мир проявленный, зримый, Правь – закон, объединяющий миры Нави и Яви. В греческой интерпретации имеются три этапа Творения: Хаос – отсутствие форм, Хтонос – формирование плотных тел, Космос – порядок. Записал? И в Библии мы находим…
Каждый вечер я помогал печатать рукописи, и постепенно разговор с гневным редактором забылся. Пришла осень, после первых морозов мы поехали воскресным утром с Карлом Леоновичем за город собрать тронутые зазимком, а значит, утратившие горечь ягоды калины. Он радовался богатому урожаю и тому, что у него есть я – преданный юный друг, готовый помочь донести корзины с этими алыми, собранными в крупные грозди ягодами.
– Ах, удивительная, просто удивительная штука эта калина! – повторял он. – Даже не нужно погреба, чтобы хранить её. Сушится прекрасно, да и в свежем виде лежит долго. А всё благодаря её чудесному составу.
– Калинка-малинка моя! В саду ягода калинка! – с задором пел я, и немец подхватывал русскую песню, и мы, два чудака, шли и приплясывали по звенящему чистотой, осыпанному, как мукой, первым инеем предзимнему лесу. Я знал только сам напев, и был удивлён, что немец хорошо знаком с русскими народными песнями, и слова, несмотря на простой задорный мотив, показались мне вовсе невесёлыми. Он пел:
Ах! Под сосною под зелёною
Спать положите вы меня.
Ай, люли, люли, ай, люли, люли,
Спать положите вы меня…
Снег выпал в начале декабря, и я по белым дорожкам шёл вечером к Эрдману в каморку. Кстати, к тому времени я по его наставлению бросил курить, и причиной прогулок стал только визит к одинокому учёному.
Застал я его за необычной работой: он пододвинул стол ближе к окну, нацепил на орлиный нос толстые очки и что-то паял. В комнате было дымно, пахло канифолью.
– Коленька, как хорошо, что ты пришёл! Сейчас немножко поможешь, если тебе нетрудно. Скоро, я уверен, нас ждёт настоящее событие.
– Что это у тебя такое?
– Это клеммы, катушка самоиндукции, детектор, – улыбнулся он. Эрдман подстригся, привёл в порядок бакенбарды и выглядел торжественно. – Будем собирать с тобой приёмник, чтобы узнать, что происходит в мире науки!
– Карл Леонович, ну что ты в самом деле! – я похлопал его по плечу. – Собери-ка это всё, да и отнеси в мусор!
– Что?! – он вскочил, как лев. – Знаешь, чего мне стоило купить это? Не хочешь помогать, иди домой, мальчик! Или ты испугался слушать иностранные волны?
– Я не это имел ввиду, совсем не это! – моя широкая улыбка, кажется, сильно его раздражала, но я специально тянул. – Видно, маловато приходилось нам говорить про моих родителей, а ведь мой отец работает на «Электросигнале», и приёмников – портативных, батарейных и от сети, у меня целых пять. Правда, они меня как-то совсем не интересовали.
– Да ты что! – он взял меня за плечи и выпучил глаза, словно рак. – И ты молчал! Ладно, ладно, Коленька! – он похлопал меня по щеке. – Только не говори мне, что у тебя есть красавец, радиоприемник «9Н-19». О нём еще в газете писали! – и он развернул «Коммуну», где была большая фотография и текст о новом аппарате предприятия.
– Добудем всё, что надо, без всяких проблем! – уверил я. Немец действительно сгрёб в кучу свои детали, как что-то совершенно ненужное, и весь вечер был на каком-то особом подъёме. Правда, достать новую модель я смог не сразу. Отец как-то холодно отнёсся к моей просьбе, даже огрызнулся, мол, что завод – не его собственность, нести с него он права не имеет, а покупать нет нужды – в доме и так есть образцы прежних аппаратов, которые вполне себе ловят и местное, и центральное радио. Добыть приёмник я смог через подчинённого отца, дядю Вову, и, не зная о моём разговоре с родителем, он не отказал в просьбе и выписал мне новый аппарат на комсомольскую организацию газеты.
– А помнишь, в первый день нашей встречи ты сказал, Коленька, что в школе тебе языки хорошо давались? – спросил Эрдман, когда мы сидели с ним за столом и крутили настройку у нового, блестящего хромом, пахнущего лаком радиоприемника.
– Да, немецкий базовый, а ещё английский и французский. Мама настаивала, чтобы я занимался больше языками.
– Молодец твоя мама. Немецкий то я знаю, как говорится, как родной! – он засмеялся. – Так что Германию беру на себя, а вот буржуев ты станешь переводить.
Три рукописи уже были отпечатаны, подзорную трубу мы забросили, и почти каждый день проводили у радиоприёмника. На столе появились словари иностранных слов, я без спроса взял у отца особенно редкие – для перевода технических терминов. Мы обсуждали, узнавая много нового о том, что происходило тогда в мире. С особым вниманием слушали о том, что пенициллин впервые в США применили для лечения людей, о создании калькулятора для сложных задач на основе реле. Карла Леоновича затрясло, когда он услышал новейшее доказательство, что ионы исходят в частотах, затронутых их движением.
Больше же всего по радио говорили не о науке, а о войне, которая шла уже второй год, но изредка попадались сообщения об очередном открытии, присуждении Нобелевских и других премий, и тогда мы внимательно конспектировали передачи. Так шло время, приближалась весна сорок первого года…
Однажды я пришёл к Эрдману и застал его в задумчивости. Он сидел, оперев голову на руку, и впервые мне не удалось получить от него ответа. По обрывочным фразам, мычанию и небывалому волнению понял, что Карл Леонович прослушал какую-то особенную передачу.
– Это невыносимо, ужасно, ужасно. Я и не мог знать, что моя историческая родина дошла до такого кощунства. Как это остановить? Что же дальше? Нет, миру именно сейчас нужны мои знания! – прошептал он. – Они помогут осознать происходящее и даже – прекратить эту ужасную войну. Коленька, скоро начнётся самая настоящая бойня, я чувствую это! Погибнут многие невинные люди, но это можно ещё предотвратить, я уверен! Если мир узнает о реальном устройстве космоса, о его законах, то все побросают оружие, покаются и начнут не рушить, а созидать! Нельзя оставаться равнодушным к этому, нельзя…
Карл Леонович повторял и повторял последнюю фразу, а в радиоприёмнике о чём-то гавкал нацистский лидер…
7
Строки таяли перед глазами, превращаясь в размытые витиеватые змейки. Читать неровно написанную рукопись, пусть и такую занимательную, было нелегко, и я отложил тетрадь, потёр глаза. За вечер мне не удалось осилить и четверти записей. Я поднялся и размял ноги, думая: кто же всё-таки автор этих заметок? Инфантильный баловень, рафинированный городской мальчик? Тихий, заключенный в скорлупу мечтатель? А может, самый настоящий мудрец, философ, который понял, что нужно искать и постигать глубокие смыслы, найти для себя высокие цели, а время, эпоха, окружение – всего лишь случайные декорации? Как рассказчик Звягинцев заслуживает хорошей оценки – он доносит мысли просто, без пафоса и мудрствований. Читая, так и представлялись образы красномордого апологета советской печати Гейко, странноватого немца с его фантастическими гипотезами, скорее всего, лишенными научной базы, представляется утончённая, ухоженная, но холодная и отстранённая мать, желчный, суровый отец… А ведь в редакции газеты его ругали, но мне, человеку из будущего, очевидно – Звягинцев-то как раз умел писать! Я никогда раньше не слышал имени Станислава Гейко, хотя и писал курсовые работы по истории журналистики. Этот «великий» мастер оказался выброшенным в утиль. Хотя, может быть, автор воспоминаний поменял фамилии, и даже в личных записях избегает называть реальных людей? Но даже если редактора звали иначе, время всё равно утопило память о нём в своих глубоких песках.
Ночью город словно и не спешил засыпать. Стучала, постепенно удаляясь, очередная электричка, где-то в соседних домиках слышались негромкие разговоры, далеко, в летнем кафе выбивали однообразный ритм колонки… Я вновь сел на крыльце, закрыл глаза, вытянув ноги, стараясь различить в этом разнообразии звуков самую лучшую, но приглушаемую музыку – стрекотание сверчков. Минуты текли, я дышал глубоко, сам не понимая, почему улыбаюсь. Становилось легко, спокойно, а потом меня словно подхватили мягкие руки и подняли в небо. Я стал птицей, взлетел над предрассветным спящим городом. Я парил, то опускаясь, то вновь набирая высоту, едва угадывая ландшафты, картины, понимая, что лечу над иным, незнакомым мне Воронежем. Не стало однообразных, как столбы, высотных домов, супермаркетов, заполненных машинами-букашками автостоянок. Пропал искусственный блеск и мельтешение огней, растворились кричащие рекламные вывески. Я с трудом узнавал места – Воронеж ужался, обустроенные пригороды превратились в пустыри и редкие деревеньки, сосновые лесочки, и мой орлиный взор различал далёкие низенькие лачужки, стога сена, вытянутые прямоугольники коровников. Город же подо мной казался серым в дымке, его разделяла неширокая, бегущая неровно, словно змейка, река. Местами по бокам её сжимали пристани с рядами деревянных лодок. Я опустился к воде, к белоснежному юркому паруснику, но ветер отбросил меня к левому берегу. Тут были редкие домики барачного типа, в небольших двориках сушилось на верёвках бельё. Но, поднимаясь выше, я различал стройки, длинные, как шрамы, траншеи, полные кирпича грузовики, глинистые котлованы, насыпи идеально жёлтого песка, горы чёрного шлака. В нос ударил запах гудрона, несмотря на ранний час, уже слышались окрики, шум моторов. Я парю, лечу в иную сторону, кружусь над парком, вижу фигурки спортсменов, лестницу, памятник Сталину – вождь прижимает руку к груди, словно защищает сердце. Перед железными воротами вывеска – «Спасибо любимому Сталину за счастливое детство!» Я лечу всё быстрей, поднимаюсь – с высоты кажется, что правый берег весь утопает в зелени, по железным путям в Берёзовой роще движется, то появляясь, то скрываясь от глаз первый утренний трамвай. Я петляю, пересекаю улицы, вижу шпалы, рядом с которыми – насыпи разномастных камней. Постепенно разгорается день, проносятся глазастые полуторки с деревянными бортами, редкие, похожие на красно-белые огородные бочки автобусы, мелькают люди. Большинство зданий я вижу впервые, рядом со многими хочется замереть, покружиться, рассмотреть колонны, лепнину. Я наконец понимаю, что лечу над довоенным Воронежем, его трудно узнать и уже никогда не вернуть: почти весь город уничтожат немцы, не уцелеет и десятой части всех этих строений. Меня относит к Чернавскому мосту – я угадываю его лишь потому, что он – средний, но совершенно не похож на современный. Затем опускаюсь к деревьям какого-то сквера, сначала не узнаю его, но мои крылья выносят к Ротонде – не к её руинам, я вижу её совершенно целой, нетронутой войной. Она примыкает к стене вытянутого четырехэтажного здания клинической больницы. Поднимаюсь вверх, словно ракета, лечу на космической скорости к солнцу, и оно зовёт, зовёт, но невыносимо слепит…
Я открыл глаза – торшер светил мне прямо в лицо. Тетрадь лежала на груди, я так и уснул с ней. Стало холодно, и я, выключив свет, покачиваясь, побрёл на второй этаж. Думал, что сразу же забудусь, лишь коснусь подушки, но короткая дрёма перебила сон. Мысли, как надоедливые насекомые, обступили меня: стоит ли выплыть рано утром на рыбалку, или выспаться? А не направлял ли меня завтра редактор куда-то? Какой объём текста должен быть про обманутых дольщиков? Что насчёт фото? А не сварить ли кофе покрепче прямо сейчас? А может, отцу позвонить утром и ему дачу показать? Перед глазами вновь проплывали события минувшего дня, я словно слышал чьи-то голоса, видел себя со стороны, вчерашний митинг возле памятника Никитину, крики, лозунги. «Кто крышует застройщиков-мошенников?» «Власть! Прекрати произвол над народом!», «Достройте наш дом!»
Мужчины стояли тихо, потупив взоры, женщины давали волю эмоциям. Многие пришли на демонстрацию с грудными детьми, чтобы наглядно показать, кого лишил обещанного крова ворюга-застройщик. Вырывая друг у друга громкоговоритель, ораторы-политики, не пострадавшие от махинаций, но готовые показать себя как защитники обманутых, заявляли о вине «партии власти» и чиновников во всех бедах, в том числе и этой. Без эмоций на них смотрели телеоператоры и полицейские. Шум нарастал, хотелось заткнуть уши, но внезапно ударил марш, и от проспекта Революции в сторону дольщиков двинулось шествие – пионеры, комсомольцы в белом вышагивали босиком, украшенный цветами и портретом Ленина грузовик ревел неисправным двигателем. За ними шли старики в странных синих блузках, выкрикивая что-то непонятное огромными лошадиными ртами. Они поднимали к небу кумачовые транспаранты «Сталин – великий знаменосец мира!» «Придём к изобилию!» «Будет и на нашей улице праздник!» «Религиозное воспитание – преступление против детей!» Могучий бюст Ленина вырос на фоне вывески «Жар-пицца», словно Вождь вернулся из прошлого и протаранил мощным лбом новое время, сорвал буржуйскую мишуру и цветные фантики. Я отбежал на левую сторону улицы и замер, спрятавшись в тени лип. Огляделся – рядом не было никого, кто наблюдал бы со стороны эту странную картину, лишь только блестящий, как серебро, Белый Бим с начищенным носом смотрел безучастно пустыми глазницами, как одна демонстрация безжалостно таранит, подминает другую. Я подумал, что если бы он был не памятником, а живой собакой, то наверняка заскулил и спрятался от этого ужаса за фонтанами.
Пионеры били в барабаны, несли на руках, словно иконы, большие радиоприёмники, глобусы, шипящие маслом сковородки, ламповые телевизоры, подшивки газет. За ними широкоплечие ребята в красных колпаках тащили на плечах гигантский телескоп, чучело священника, потёртую, с множеством сколов гипсовую статую Христа. Я ужаснулся – следом шёл отряд рабочих в кирзовых сапогах. Крепко сжав под мышками, они несли какое-то аморфное, копошащееся, похожее на гигантскую пчелиную матку тело, а за ними, завершая шествие, тянули на телеге распятую фигуру. Скрип колёс заглушал звуки марша, и когда страшная повозка поравнялась со мной, я различил лицо мученика – он повёл орлиным носом, поднял кустистые брови, и я увидел рваные бакенбарды. Из рук и ног вытекала черная кровь, я пригляделся – человека прибили к кресту моими шампурами. Он с трудом шевелил пересохшими губами, водил мутными глазами по искрящейся толпе, пока наконец не заметил меня, спрятавшегося в тени деревьев:
– Пока мы не научились любить и жить по законам космоса, людей будут сжигать на кострах, – едва сумел сказать он, затем поднял глаза и улыбнулся. – А на солнышке сейчас Весна! Солнце правильно называть не «оно», а только «она». Солнце – мать. Вот погуляет этой весной, глядишь, родит ещё одну планетку, где жизнь пойдёт совсем иначе. Всё-таки поздние дети – самые талантливые.
Из-за телеги выбежал толстяк с красным лицом, ругаясь, выхватил швабру и заткнул страдальцу рот половой тряпкой. Я с криком бросился, но меня обхватили тысячи рук, вопили сотни разверзнутых, как ямы, ртов, кричали на меня. Кто-то приставил к моему уху шипящий приёмник, иные тыкали палками и кричали: «Нет мракобесию!» Я очнулся, почувствовал хомут на шее: меня запрягли в телегу, и толстяк бил меня по бокам шваброй, заставляя тянуть распятого страдальца…
Я вскочил, с трудом угадывая, где нахожусь.
– Что за чертовщина? – сказал я, чувствуя, как ноет голова и пересохло в горле.
Отдышавшись, протёр глаза – солнце уже поднялось, заглядывает сквозь тонкую паутину в немытое дачное окошко, освещает дальний угол. Да, читать много на ночь, да ещё пить всякую пакетную бурду, по недоразумению именуемую вином, очень вредно. Едва не упав с крутой винтовой лестницы, я вышел на свежий воздух и потянулся. Раннюю зорьку я проспал, но всё же выплыть на рыбалку захотелось.
Лодка моего дяди – широкая, рассчитанная человек на шесть, стала моим единственным наследием (она оказалась никому не нужна), и я, умывшись и напившись из рукомойника, быстро собрал немудрёные снасти, вёдра, прикормку с наживками. Положив всё это у кормы, снял цепь и поднажал на вёсла. Отплыв настолько, что домики показались вдали небольшими коробками, я вдруг замер – а может, стоило взять с собой тетрадь? Да ну её, и так от неё одни кошмары снятся, подумал и махнул рукой. Или всё же? Я резко зачерпнул веслом, и снова направил лодку к берегу.
Тетрадь валялась рядом с пыльным ковриком на крылечке. Эх, многострадальная ты моя, подумал я, и лежала ты долго без цели на полке, и на пол падала, и чуть в мангал не отправилась! Давай теперь ещё и поплаваем, искупаемся на стрости лет. Да, удивился сам себе – начинаю разговаривать с тетрадью, всё-таки мне вредно оставаться в одиночестве.
Я положил тетрадь на соседнее место в лодке, и она плыла со мной, словно компаньон по рыбалке. Я выгреб к мосту – здесь проходили электрички, и, хотя заплывать далеко не хотелось, мне уже порядком надоел их шум, и я поплыл дальше, в сторону острова Рыбачьего. Утро разгоралось, было уже около десяти. Всё же для того, чтобы отдохнуть спокойно на городском водохранилище в выходной день – надо постараться, найти тихое место. Постоянно то по одной, то по другой от борта стороне мимо меня проносились водные мотоциклы, поднимая тёмно-зеленую тучу водорослей, плавали шумные, звенящие хитами сезона катера, так что я в своей лодке казался архаичным стариком из повести Хемингуэя.
И всё же удачное место я наконец нашёл. Прикормил, забросил удочку и стал ждать. Припекало, и я вспомнил излюбленный метод охладиться дяди Гены – снял кепку, и, набрав её полную воды, надел на голову. Что ж, совсем хорошо, но сколько ждать клёва? Ладно, подумал я, всё равно лучшее время я проспал, так что просто посижу, буду болтаться тихонько на воде, а заодно и почитаю…
8
Знаешь, Мишенька…если оглянуться, оценить жизнь, задуматься, окажется, что память наша цепляется лишь за отдельные фрагменты, и, чаще всего, почему-то хранит не самые радостные страницы прошлого. Наша память – это и есть мы сами: если лишить нас воспоминаний, не станет и личности. Память устроена странно – она, словно фотокамера, в мельчайших деталях запечатлеет один день или даже час жизни, при этом может оставить вне своих рамок месяцы или даже годы. И я, скорее всего, не запомнил бы так юность в красках, если бы не крутые перемены.
Впрочем, перемены – самое неподходящее из всех возможных определений…
Весна сорок первого года, конец апреля. Наша редакция, комсомольские и партийные организации – все готовились к Первомаю. Я без особых причин впервые за долгое время чувствовал себя на подъёме, радовался новой весне, которая в тот год сильно запоздала и потому была особенно желанна. С мартовских оттепелей я не заглядывал к старику Эрдману, можно сказать, забыл о нём, и не испытывал угрызений совести. С того времени, как мы завершили перепечатку рукописей и особенно после того, как появился радиоприёмник, Карла Леоновича было не узнать. Более того, если раньше любой вечер он проводил дома, то теперь я всё чаще находил его дверь запертой, и никто, даже соседка тётя Надя, не могли сказать, где он бродит и когда вернётся. По её словам, иногда он пропадал сутками, и возвращался растрёпанным, со впалыми щеками и горящими нездоровым огнём глазами. В редкие дни, когда я заставал его, Карл Леонович напоминал мне загнанного зверя, молчаливого, рассеянного. В душе его будто шла война. Он уходил от любых вопросов, неудачно отшучивался или вовсе делал вид, что не слышит меня: