Текст книги "Свалка"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Закончив дело, Пенкин отошел от этюдника и стоял позади заказчика, живо поднявшегося с места, подошедшего и рассматривавшего портрет, близко наклонясь к полотну, только что не пробуя портрет на зуб, но скоро оборотясь к застывшему в тревожном ожидании Пенкину, объявил весело: "Ну что ж, дело вы свое знаете",– и вернувшись к камину, взял с каминной полки колокольчик – тотчас из глубины помещения явился молодой человек с двумя золочеными рамами – рамы, соответствуя оговоренному размеру холста, оказались совершенно разного изготовления: первая, выполненная старым мастером со вкусом, изящная, легкая, резко отличалась от второй, крытой кладбищенским золотом, безвкусной, вычурной, и Пенкин, поглядев на портрет, решил умно, что как раз вторая рама точно соответствует его собственному изделию, и, указав хозяину на раму, увидел, что не ошибся – портрет, оказавшись в безобразной раме, соответствовал ей так точно, что Пенкин, пораженный такой точностью, почувствовал себя скверно.
Сопровождаемый молодым человеком, обойдя аллигатора под пальмой, росшей в кадке, Пенкин вышел на улицу, где, зайдя в ближайший подъезд, разомкнул потные пальцы и, пересчитав зеленые деньги, поразился выручке, такой огромной, что, ошарашенный, в валютном магазине неожиданно для себя, действуя как бы в тумане, купил кокосовый орех, дома, с трудом расколов его, орудуя ножом и утюгом, не нашел внутри, кроме безвкусной жидкости и белой мякоти, также не имевшей вкуса, ничего больше.
Ухали за высоким каменным забором огромные псы, луна выходила из-за туч, силуэт огромного дома с башенками, выраставшими из крыш дома в самых неожиданных местах, нисколько не делал дом похожим на замок, больше на каменный броневик или дзот, угрюмо молчал, но скоро луч сильного фонаря упирался в лицо Пенкина, фигура охранника исчезала в черной тени дома, ворота открывались нехотя, тяжело, пропуская автомобиль внутрь, во двор, Пенкин входил в дом, заказчик легким взмахом руки усаживал Пенкина напротив себя, Пенкин уверенно брал кисть, оттого уверенно, что был модным, не дававшим сбоя в работе портретистом кисть касалась холста, начиналась работа.
С каждой новой работой в голове Пенкина крепла мысль: портрет хозяина точно походил на крашеного лося, и не какой-то один-единственный портрет, а все портреты помнил цепкой профессиональной памятью Пенкин прекрасно, и все до одного портреты как две капли воды схожи были с лосем.
"Ну и что ж,– думал Пенкин, разворачивая веером кожуру банана, живописец я никакой! Да и скульптор тоже не весть что, но,– Пенкин, дожевав банан и вытерев салфеткой руки, повторял: – Но почему все-таки они похожи? Человек и лось? Точнее, портрет и гипсовый лось? Может, из-за базарного, каждый раз одинакового цвета? Но лица похожи на оригинал, лица-то разные! – И, будто услышав шепот чужой, снизу, у локтя, поправился: – Черты лиц разные! Внешние черты". Тут Пенкин, остановленный неожиданной мыслью, бросился к папке, достал из папки листы чистой бумаги, сел за стол и методично восстанавливал в памяти выполненные им портреты, один за одним начал переносить знакомые лица на бумагу и трудился, пока на столе не выросла стопка листов с аккуратно исполненными рисунками. Пенкин откинулся на спинку стула, разминал затекшую спину, но мучительное любопытство заставило его встать, подойти к стеллажу и достать лист прозрачной кальки. Усевшись снова за стол, Пенкин взял из стопки лежащий сверху рисунок, положил на него кальку и аккуратно обвел карандашом только голову, не обратив внимания на нос, глаза и прочие черты лица, получив таким образом "болванку" – то есть большую форму. Писал своих заказчиков Пенкин только в двух положениях – в полный фас и в три четверти, оттого нашел в стопе следующий фас, наложив на рисунок кальку, снятую только что с первого фаса, с удовлетворением отметил полное совпадение "болванок". Покончив с фасами, совпадавшими удивительно, Пенкин, достав чистую кальку, взялся за рисунки в три четверти, которые тоже совпали исключительно все. В довершении всего, дотошный Пенкин, хотя светало уже, взялся за глину и, следуя фасу и рисунку в три четверти, вылепил болванку. Покрутив болванку, проверив и профиль и затылок глазом профессионала, Пенкин, оставив вопрос о сходстве с лосем открытым, лег спать, просыпаясь в поту, оттого что уже нагонял его аллигатор и единственным спасением было проснуться. Отдышавшись от быстрого бега и сказав: "Сволочь земноводная",– Пенкин засыпал и вновь бежал и вновь просыпался.
Проснувшись окончательно в два часа пополудни, взглянув на разбросанные по столу рисунки и кальки, подумал здраво: "Зачем мне все это? Не нужная, бесполезная вещь!" И, приняв по телефону очередной вызов заказчика, собрал было в кучу бумаги со стола, чтоб бросить их по дороге в урну, но подумав секунду, положил рисунки на стол: "Любопытен я, однако, не в меру",– и, взяв холст, с этюдником через плечо вышел из дома.
На закате две фигуры поднялись на бугор, и сказал вор стоявшей на крыльце Агриппине: "Прими, мать, блудного сына и генерала прими – сократили его войско, положенной пенсии не платят и нет крыши над головой". Агриппина молча поцеловала в обе небритые щеки бывшего своего мужа, отца сына своего, застелила постель, и, раздевшись, мгновенно заснул мужик крепко. Подвыпивший же вор долго колобродил во дворе, пел песни удалые, разбойничьи, но кончил петь, спев песню совсем грустную. Братья сидели вокруг в темной мокрой траве, слушали, не ведая, чем помочь блудному брату.
Выпив стакан спирта, протрезвев и успокоившись, начал вор рассказ, сидя в некошеной траве, в теплом вечере, под небом, усеянным звездами, собравшимся вдруг, разом над бедовой воровской головой, чтобы тоже послушать грустную и комическую историю.
"Иду по городу, говорю себе: "Грешно воровать – нищий народ". Однако иду, потому что ворую с детства.
На южном вокзале вижу фраера – прикинут, одет по-нашему, знатно по теперешним временам, и при нем два хорошей кожи угла. Отворотил угол без несчастья – угол – значит чемодан – поясняю опять-таки для несведущих,– вор с неудовольствием поглядел на рабочего и продолжал: – Иду себе спокойно по бану к выходу..." Тут выступил вперед учитель, сказав: "Брат, мы же тут все несведущие, и ты на это не обижайся, а рассказывай плавно, по-русски, без воровского языка".
Вор подумал, кивнул головой согласно: "Ладно, попробую, – и начал плавн но: – Значит, иду к выходу и в самых вокзальных дверях сталкиваюсь нос к носу с Николаем Ивановичем. Вышли с ним на площадь привокзальную, закурили, разговариваем, как, мол, жизнь, когда никакой жизни нет, идет сплошная черная пиковая масть. Говорили долго, потому давно не виделись: "Ну,– говорит,– бежать надо, но ответь на один мой вопрос: что в чемодане, что стоит у ног твоих?" Снимает с руки часы и предлагает: "Скажи, что в чемодане и твои часы!" Я было вбок, он за мной, часы опять на руку надел и смотрит на меня как обычный легавый: "Открывай чемодан",– шипит. Я же вразумляю его: "Ну взял я чемодан у фраера – не обеднеет. Взял без свидетелей. Ты же меня знаешь – не колюсь я". Подумал, махнул рукой: "Ладно, пойдем оформим – сдашь чемодан, как пропавший, и уйдешь". Обидел он меня тут сильно, на мне же шесть судимостей – все кражи – пойди я с ним в его ведомство, никто свидетелей не спросит, и в суде также не спросят. Сказал я все это, бросил чемодан ему под ноги и пошел свободный. Но то ли день такой выдался в полоску, то ли поезд запаздывал...– Вор задумался, посчитал по пальцам, сказал удовлетворенный: – Точно, день! Понедельник.– Тут вор замолчал и стал смотреть вверх, на звезды.... "Ты рассказывай – дальше что?" – "А ничего,– лениво сказал вор,– вылетел из вокзальных дверей потерпевший, заметил желтый свой чемодан – мы же почти что у дверей, шагах в десяти стояли – подлетел ко мне, кричит: "Он украл. Клянусь, он". Вор замолчал и уже начал песню, однако, услышав вопрос, ответил: "Что дальше? Дали семь лет – и точка, дальше же ничего – пусто все дальше..."
Сидели братья в траве, пел в ночи грустную песню вор...
Песня была длинной, а конец совсем печальный. Дослушав песню, сидели тихо, и вор продолжил рассказ:
"После суда – руки за спину – повели, посадили в воронок. Подъехали к тюрьме, открывают ворота, въехал воронок во двор тюремный, остановился, вывели всех шестерых, сидевших в воронке, поставили в шеренгу, никуда не ведут – ждут. Стою и думаю: "Непонятно все, не по внутреннему распорядку все идет".
Выходит из административного корпуса начальник тюрьмы, полковник Василий Васильевич – Васька, попросту. Конвойный подает ему документы на заключенных, пять папок, начальник вручает дела в папках тюремному конвою и пятен рых – здоровых лбов – уводят на шмон. Стою один, и никого в тюремном дворе нет – "воронок" уехал, конвой ушел, и напротив меня стоит только начальник с моим делом под мышкой. Постоял, подошел близко и говорит: "Константинов, ты же Иванов, ты же Коробов, ну зачем ты Василий явился!" Я как услышал слова эти: "Зачем явился", растерялся: "Как, говорю, зачем? Статья на мне". А он смотрит на меня, качает головой, сокрушается: "Ты же, Вася, честный вор,– что тебе здесь делать? Ответь!" – "Сидеть,– говорю.– Да что я толкую – вы, начальник, не хуже меня все знаете!" Тут его будто прорвало, хлопнул папкой с делом по колену, согнулся в дугу и заорал на весь двор: "С кем сидеть собрался, с мокрушниками, рэкетирами, с бандитами деревянными или, может, с врагами народа, что миллиардами ворочают? Ты как-никак вор в законе. Позорно с ними сидеть. Понял?" – "А как же рецидив – кража как?" – спрашиваю. Он мужик пожилой, устал, видать, от крика своего, махнул рукой: "Какая кража... Разве сейчас так крадут? В общем так хочешь сидеть, давай миллион. Это дешево еще – миллион – у них здесь семга под койками, жрать не успевают – тюрьма рыбой пропахла. Давай пять миллионов и иди на шмон самолично". Подковырнул я его здесь: "Какие пять – говорил миллион!" Рассмеялся начальник: "Пойдем, – говорит, – со мной". Пришли к нему в кабинет, наливает начальник себе и мне из квадратной литровой бутылки водки и говорит: "Может, за подлость честный вор посчитает с легавым пить, а я выпью!" Подумал я: "Нарушаю закон наш!" С другой же стороны, плохого о нем не слышал, в общем выпили по стакану, поглядел он на бутылку – указал в нее пальцем: "Знаешь, откуда? На шмоне в жопе нашли. Видел лбов, что с тобой ехали – у такого и нашли. Ты пей, одеколоном вымыли, и не раз – я брезгливый. Пятеро же, что с тобой привезли, – мокрушники, вышак им светит, но, поверь, через два-три года на свободе будут – выкупят. Вот такие дела, Василий... Не смотри на бицепсы – душа у них цыплячья!"
Не помню, как вышли, как дошли до ворот, помню только, прежде чем сел в поезд, генерала встретил с тележкой багажной".
Братья сидели хмурые и один-единственный вопрос задали: "А знаешь, откуда взялись те, что миллиардами ворочают?" На что вор, подумав, ответил так: "Про всех сказать не берусь, но контингент по торговой части и раньше сидел, только без семги".
Светало, когда братья закончили разговор, поднялись и вошли в дом, не услышав, как первая машина, урча мотором, тяжело въехала в сорванные ворота неработающего, остановленного завода, кузов самосвала поднялся черной коробкой вверх, и первая гора мусора легла на землю поселка.
Дела коммерческие складывались у Пенкина по-разному. Бывало, что, приходя по вызову к заказчику, встречал в квартире милицию, щелкающих камерами экспертов, а самого заказчика лежащим на полу, с прошитым автоматной очередью животом. Уйти незаметно было невозможно, да и глупо – найдут, и потому приходилось сидеть в официальных местах, давать показания следователю, который, правда, быстро отпускал Пенкина, убедившись, что имеет дело с художником, и только.
Может быть, из-за подобного случая с заказчиком и последующего захоронения тела вернулся Пенкин к вопросу, за который уже как-то брался решать, снимая кальки с рисунков и даже вылепив из глины "болванку" головы.
Заказчики, имевшие уже свое изображение, и те, кто ожидал своей очереди,– очередь желавших иметь портрет работы Пенкина существовала, даже увеличивалась – относились к художнику, конечно, не как к равному, но человеку из своего окружения, оценивая Пенкина выше прислуги в доме или охранников – то есть к человеку труда умственного. Узнав из газеты об очередной жертве разборки, Пенкин на следующий день обнаружил в почтовом ящике конверт с извещением о дне похорон и, повертев в руках приглашение, любопытства ради решил пойти на кладбище.
В день, указанный в приглашении, Пенкин надел черный траурный костюм, того же цвета галстук и ботинки и скоро очутился на кладбище в густой толпе, окружавшей гроб, заметив лица знакомые и даже раскланявшись издали с некоторыми из них.
Толпа, постояв, двинулась к месту захоронения, гроб, лежавший на плечах дюжих молодцов, плыл над головами, слегка покачиваясь в хмуром небе. Гроб был открыт – крышку гроба несли сзади. Открытый, гроб с покойником установлен был на сооруженном у могилы возвышении. Пенкин, искренне соболезнуя, встав в длинную очередь прощавшихся, двигался к гробу: до возвышения у могилы оставалось несколько шагов – женщина впереди стояла уже у ног покойного и секунду спустя склонилась у изголовья, закрывая черным силуэтом голову лежавшего в гробу – минута прощания затянулась, Пенкина в спину толкали нетерпеливые, женщина шагнула в сторону, уступая место Пенкину, но тот замер на месте, увидев прямо перед собой вовсе не покойного, а свой портрет, раскрашенный ярко и безвкусно, – сзади толкали и даже шептали что-то, но ошеломленный Пенкин стоял точно врытый в кладбищенскую глину, и только крепко взявшие его под руки молодцы, следившие за порядком, отвели Пенкина в сторону, позволив, таким образом, продолжить траурную церемонию.
"Плагиат! Загримировали покойника под сделанный мною портрет. В конце концов, это же деньги. Платят же за репродукцию!" – так думал Пенкин, возвращаясь с похорон.
Дома, успокоившись, мысли Пенкина потекли в иной плоскости: "Надо же так врать в цвете,– упрекал себя Пенкин.– Какой же на самом деле",имея в виду заказчика, думал Пенкин, расхаживая по комнате, и ходил так, пока взгляд не уперся в гипсовый лосиный зад. Лось стоял на стеллаже, готовый к покраске, но так и не покрашенный – закрылся салон. "Блик на жопе", вспомнил выражение, слышанное от живописцев, и блик, лежавший на тугом розовом заде натурщицы, тоже вспомнил и сравнил его с мертвым бликом на гипсовом лосе, сказал, обратившись к гипсовому заду: "Нет, совсем не тот блик,– цвет не тот, тухлый цвет".
В машине, черной и длинной, присланной за ним заказчиком, Пенкин торопил шофера, решив твердо, что будет писать по возможности так, как есть на самом деле – тому виной не были лавры живописца, а лишь крайнее любопытство человека, желавшего посмотреть в замочную скважину.
Добравшись, наконец, до места, Пенкин вошел в дом, где в одной из комнат, освещенной дневным светом, падавшим из большого без переплетов окна, увидел заказчика и, поздоровавшись, сел напротив, открыл этюдник и, приготавливая палитру, сразу убрал с глаз долой красный кадмий и прочие яркие краски, выдавив на палитру лишь те, которые соответствовали цвету лица сидящего напротив человека.
Процесс письма затянулся, заказчик уже два раза ходил в уборную, но Пенкин упрямо подбирал краски, стараясь найти цвет верный. Превысив все возможные сроки, Пенкин разогнул усталую спину, встал, отошел от холста и видел теперь лишь спину заказчика, рассматривавшего портрет. Впрочем, очень скоро заказчик повернулся к Пенкину: "Что это такое? Мне вас рекомендовали как талантливого художника, а вы... Что вы намалевали? Гипсовую маску? Мертвеца? – И, обратившись к широкой, расшитой бисером шторе, крикнул: – Гони его вон!" Дюжий молодой человек вывел Пенкина за ворота, бросил под ноги этюдник с холстом, железная глухая калитка щелкнула замком, и Пенкин, подобрав этюдник и холст, пошел по дороге, ведущей к железнодорожной станции.
Представьте себе человека, крайне любопытного, смотрящего в замочную скважину, в комнату, где вот-вот произойдет самое интересное, – в таком состоянии неудовлетворенного любопытства пребывал Пенкин после скандально кончившегося посещения заказчика.
Последний портрет, написанный им, стоял на стеллаже рядом с гипсовым лосем – лицо на портрете не только по цвету, но и по ощущению точно совпадало с неживым лосевым гипсом. Но изумительное совпадение могло означать вещь простую и очень возможную – не был Пенкин профессиональным живописцем и не смог написать, хоть и лишенный ярких красок, бледного, но все-таки лица человека живого. "Нужен живописец! Но где взять его?" – раздумывал Пенкин, вспоминая знакомых художников. Перебрав всех живописцев, которых знал, даже составив на бумаге список, Пенкин сказал вслух: "Никто за такую работу не возьмется. Конечно, можно сказаться больным, от своего имени посоветовать заказчику портретиста – даже поручиться за него!" Но, вспомнив вкусы своих клиентов, подумал: "Если и возьмется кто, непременно скандалом кончится!" История рано или поздно дойдет до Союза художников, будет в невыгодном свете упомянута фамилия Пенкина, вспомнят не такой уж давний и всем памятный случай на выставке с крашеным лосем, позволить себе подобного Пенкин не мог. "Как же все обернется, чем все новшества закончатся, неизвестно – все возможно..."
Со слабой надеждой в душе, добравшись до места, где выставляли работы на продажу художники самодеятельные или же недавно закончившие художественное училище, шел Пенкин по узкой улице, вдоль которой по обе стороны стояли картины. Картины если и отличались чем-то друг от друга, то сюжетом или рамой, написаны же были словно одной и той же рукой, потеряв всякую надежду, почти уж не глядел по сторонам, когда заметил совершенно живую вещь, написанную рукой талантливой. Молодой человек на вопрос Пенкина, пишет ли он портреты, ответил утвердительно и, достав стоящий за пейзажем картон, показал картон Пенкину. Взяв в руки картон с изображенным на нем лицом молодой девушки, Пенкин отметил, что лицо девушки пролеплено и хорошо сделано цветом, это не была живопись дилетанта, на вопрос Пенкина, где учился молодой человек, тот назвал известное в городе училище живописи. Художник был не прочь подработать, и Пенкин дал ему свой телефон, сказав, что завтра же ждет его звонка.
"Выгонят его, возможно, с лестницы спустят, но не убьют же! – подумал Пенкин.– В конце концов, дам ему долларов двести за портрет. Вполне будет достаточно". Окончательно утешив себя, почувствовал даже легкое благородство мецената, вернувшись домой, снял трубку, набрал нужный номер очередного заказчика и, сказавшись больным, договорился, что послезавтра непременно пришлет молодого, но таланта необыкновенного, портретиста.
В тот день и час, когда молодой художник поднимался по лестнице в квартиру заказчика, Пенкин занял пост, укрывшись за уличным фонарем, на противоположной стороне улицы, как раз напротив подъезда заказчика.
Прошло два с лишним часа, прежде чем Пенкин увидел, как распахнулись двери, два бугая вывели художника с холстом в руке и этюдником, висящим нелепо на животе, на улицу, двери подъезда закрылись, художник, перевесив этюдник через плечо, пошел прочь от подъезда. Догнав молодого человека через два квартала, Пенкин выслушал до слез обиженного парня, забрал готовый портрет и, уговорив молодого художника взять двести долларов, попрощавшись, пошел домой и, поставив только что написанный холст на стеллаж между лосем и последним своим портретом, протянул в изумлении: "Да... как ни крути, везде гипс".
Эксперимент имел продолжение и в поселке: вечером, когда за столом собрались все братья и генерал в новой красной рубашке, молодой художник поведал, что был в доме удивительном и писал портрет человека еще более удивительного, потому что похож был этот человек на обычного, пока не начал художник писать портрет, а когда начал, на холсте лицо получалось гипсовым, и к концу сеанса сам сидящий напротив него заказчик все больше казался сделанным из гипса, несмотря на то, что был жив и вертел головой.
О случившемся с художником скоро узнали в поселке, тут же припомнив будто сделанного из гипса человека, увиденного в лесу заблудившейся поселковой женщиной, показали осколок гипса женщине, и та, в испуге закрыв рот рукой, молча ткнула в кусок гипса, подтвердив кивком, что человек был именно такого – гипсовой изготовки – рода.
Тяжелые самосвалы поднимались колонной к заводу, разворачивались, пятились задом, черные коробы кузовов тяжело поднимались вверх, колонна машин исчезала в сизом облаке пыли, вставшем над свалкой, грязное облако висело долго, а когда оседало и курилась свалка горьким кольцом дыма, колонна появлялась вновь, черные коробы, ревя глухо, лезли в небо, пыль лениво покачивалась над провалившимся будто в грязное курящееся пекло заводиком – колонна пыхтела мазутом, кузова черными свечами стояли в небе, и как тонущий корабль – высокая труба, которая еще оставалась в небе, загудел заводик прощальным заводским гудком.
Поселковые разгибали спины, расставив ноги над огородной грядкой, долго слушали гудок, будто звавший их в помощь себе, но смолк гудок, и когда упала пыль, не было на том месте ничего.
Счетовод-бухгалтер, работавший и спавший тут же на столе в единственной незаколоченной комнате, протянул учителю документ из города, в документе прочел учитель, что согласно закону переходит и заводик и фабрика в собственность немецко-русской компании, – с документом в руке вышел учитель на крыльцо, показал и прочитал документ людям, а когда спросили люди, есть ли закон такой, ответил: "Не знаю..."
Ранним утром на лугу в серой тухлой траве мычали коровы и розовый в черных сапогах пастух погнал стадо с луга, минуя место, где была фабрика, вдоль поселка к роще, люди в поселке, увидев все стадо, крестились молча – все было по закону, которого не знал никто и объяснить который никто не мог, но не было уже ни завода, ни фабрики – действовал безымянный закон, и оттого молча крестились люди, глядя вслед идущему к роще стаду.
Белой бабочкой летела на яркий свет, ударившись об металл, отлетала и металась по свинцовому, в слепящем холодном свете фар лугу белая рубаха счетовода, кричала: "Нет такого закона, нет документа",– глухо работали моторы, тяжелой длинной громадой замер на краю луга чужой силуэт, потому что, не сдаваясь, пропадала и возникала в слепящем свете маленькая человеческая фигурка,– одинокая, раскинула руки в запрете бессильном, взревев железной утробой, двинулась с места громада, но уткнулась железом в белую рубаху и остановилась вновь не в силах одолеть живого. Из-за большого черного бока самосвала выскочил с потушенными фарами в ослепленный луг низкий силуэт, две двери раскрылись, словно два хищных черных крыла, с покатыми плечами фигура легко шла к белой мечущейся рубашке, шла, не прибавляя шага, словно не было у нее иной цели, как только идти и идти, пока не наткнется на одинокого на лугу человека, а наткнувшись, коротко взмахнула рукой, будто и незачем вовсе, вернулась, ровно и легко ступая, к машине. В свете фар не мелькала больше белая рубаха, заурчав, тяжело двинулась громада в луг, поползли, сливаясь с темным небом, вверх кузова и в темноте ночной, пока не привык глаз и не ушла в ночь колонна машин, не видно было, что изменился луг. Всю ночь гудели машины, а утром пропал луг – курилась розовым дымом свалка – не было больше луга.
Весь день искали поселковые пропавшего счетовода. Счетовод был человеком пожилым, здоровьем хорошим не отличался, хватался, понервничав, за сердце, и опасались люди – лежит без помощи пожилой человек, ткнувшись в землю под кустом. К концу дня прибежали в поселок дети с хорошей вестью – здоров счетовод, и пошли впереди взрослых, указать, где видели счетовода.
Остановились поселковые, совершенно не узнавая места, где был всегда луг, а сейчас пахло тут смрадом, гнилью, громадная свалка, поднимаясь высокой серой горой, закрывала небо – мертво, тихо было кругом, шорох легкий лишь слышали уши – осыпался щебень стружкой по крутому склону, найдя ямку, затихал, но в глубине смердящей горы что-то шевелилось, потрескивало – нечистое, колдовское место!
Дети повели взрослых дальше по краю свалки и указали на человека грязного, нечесаного, евшего гнилой банан, когда же взяли его под руки, закричал счетовод: "Покажи документ! Нет такого закона! Где документ ваш?"
В поселковой больнице нашел врач сильное сотрясение мозга у не переставшего твердить про документ счетовода. Но оказалось не все это свихнулся человек, и, сев в красные "жигули", отвез врач счетовода в больницу для душевнобольных людей, а два брата врача держали вырывавшегося человека, не перестававшего твердить про документ, за руки крепко.
Ну а зачем автору Пенкин? Может быть, в первую очередь интересны необычные исследования живописца? Нет, вовсе не так. Прежде интересует принцип внутреннего устройства Пенкина, то есть главный стержень его: крайнее любопытство Пенкина имело больше характер внешний и, как заметит читатель, не повлияло на сделанный им выбор, если, конечно, не захлопнет книгу раньше, зевнув со скукой.
Любопытство Пенкина тем не менее сильно повредило ему: слух, быстро распространившийся в кругу заказчиков, звучал в разговорах так: "Талантливый был художник, но растерял талант, писать стал мертво. Краски потеряли былую яркость, пропал художник!"
Телефон Пенкина теперь молчал, заказов не было, деньги кончались, а Пенкин, проклиная чрезмерное свое любопытство, говорил, блуждая по комнате: "Черт меня дернул исследовать! Какая мне разница, гипсовые они или живые. Да хоть резиновые! Деньги-то у них настоящие. Дурак, исследователь, свинья!" Сказав себе "свинья" и тут же поняв, что попал в точку, обиженно пересчитал оставшиеся доллары и поехал к родной тетке за советом.
Сойдя с электрички, не обращая внимания на окружавшие его многоцветные, конца августа кусты и деревья, шел по тропе, бегущей над шоссе, быстро, и если замечал что, то автомобили, летевшие к лесу, среди которых не было машин отечественных, а все подряд иностранного производства.
Охрана в лесу тоже поменялась, и Пенкина долго ощупывал охранник, и только не обнаружив ничего подозрительного, вернул паспорт и пропустил Пенкина к бараку, где жила тетка.
Тетку с порога Пенкин не узнал. Женщина, открывшая дверь, имела накрашенные губы, подведенные синим карандашом глаза, на толстых щеках лежал, точно штукатурка, толстый слой розовой пудры, одета женщина была в яркий халат, словом, вид пожилая женщина имела карикатурный, отчасти даже страшноватый, живо напомнив Пенкину раскрашенного под его собственный портрет покойника на похоронах, на которые приглашен был Пенкин, еще будучи в фаворе. Но все-таки то была тетка, и поздоровавшись, еще не зная, как ему вести себя с размалеванной родней, Пенкин, молча сняв туфли, прошел по ковру в комнату.
Тетка, знакомым жестом разгладив скатерть, посмотрела на племянника: "Ну что, не узнал? Помолодела?" – спросила тетка, улыбнувшись белыми фарфоровыми зубами. "Не то слово – лет десять с гаком скинули! Да и халат европейский к лицу". – "Американский халат, не европейский,поправила тетка.– Не следишь за жизнью, племянник". "До чего ж оборотистая стерва",– позавидовал Пенкин. Вслух же, покаянно покачав головой, ответил: "Ваша правда – не поспеваю! Вот пришел за советом, как быть и жить дальше как. Непонятлив, оттого все..." Тетка поглядела в окно и, оборотясь к племяннику, спросила: "Официантом пойдешь? – Заметив же растерянность племянника, продолжила: – Что ты скульптор плюнь и забудь. Не дело это. Баловство. Официант – человек современный, нужный. Возгордился – думаешь, шестерка, обслуга. Так и есть обслуга, однако не я к тебе – ты пришел, помочь просишь, потому что не просто шестерка – лесная, козырная шестерка, твоя тетка. В общем, решишь, позвони завтра же – свято место пусто не бывает".
Пенкин работал официантом в лесу, с каждым новым днем убеждаясь в правоте тетки – чаевых к концу ночи набиралось предостаточно. Гостей делил Пенкин по количеству полученных чаевых, предпочитая не иностранцев, а собственных, проживавших в лесу или приезжавших в лес из города, и, услышав: "Чэлоэк!" – бежал резво на голос.
Бывало так: сделав заказ, потом второй и третий, отупев от питья и всевозможной еды, успокаивались гости, и без дела, облокотившись на шкафчик с посудой, слышал Пенкин механические звуки, ни в коем случае не похожие на звук упавшей вилки или звон тарелки, или замечал вдруг гипсовую ногу тупого неживого цвета под задравшейся брючиной. Язык, который использовали гости, состоял из набора повторяющихся слов, звучавших не по-русски, понятных разве гостям, жившим в лесу, иностранцам же не понятных или понимаемых с трудом. Ближе к концу ночи гости, потеряв все живые краски, повторявшие слова все те же – будто крутилась в зале раз заведенная одна и та же пластинка, потеряв всякое различие, составляли в синем дыму картину, потустороннюю, казалось, что и дым синий угарный идет снизу, от огромной сковородки, которую подвели уже черти под всю компанию, накаляется сковорода, гарью уже несет от крайнего столика, но вот через зал торопится в кухню метрдотель в черном смокинге, похожий на главного черта, будит уснувшего, пьяного повара, заливает водой чадящую, прогоревшую до самого дна кастрюлю... И все-таки, зная, что выгнали пьяницу-повара, облокотясь о шкафчик, смотрел покрасневшими от бессонницы глазами Пенкин в зал, наблюдал рассеянно, как ест благообразный француз ложку за ложкой горькую горчицу, которую подает ему с ухмылкой гость из леса, думал лениво – нужен французу гость – больших денег стоит экзекуция, и опять чудился Пенкину подземный чад и гарь.
Часов в девять утра, прибрав и приготовив столик свой к завтрашнему дню, выезжал на хоть и подержанной, но иностранной марки, собственной машине, на шоссе ведущее к городу, ехал домой мимо заколоченных домов, пустых бесхозных детских садов – летела под колеса нитка шоссе, встречные машины проносились в лес – жило шоссе, но полная жизни прогибалась, раскачивалась тонкая лента, окруженная пространством безлюдным, нехоженым, вымершим, качал в сомнении головой Пенкин и думал про себя: "Дура все-таки тетка. Выдумано все, точно так же, как и мой раскрашенный лось выдуман, потому что сделан с лося в лесу – мочатся выпившие гости под лося, пишут на нем то же, что и во всяком другом туалете найдешь".