Текст книги "Когда боги спят"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Первый опасный знак того, что Катя утратила чувство реальности, проявился в неприятии критики: Зубатый мог говорить и говорил все, что думает относительно любой ее постановки, а тут столкнулся с резким отрицанием всякого слова против, и впервые за многие годы случился семейный скандал.
Оказывается, женский ум, даже относительно высокого уровня, не имеет стойкого, врожденного иммунитета против обвальной лести и угодничества, ибо женская душа чиста, открыта для веры и потому, говорят, любит ушами.
– Что ты хотел сказать? – невозмутимо спросила Катя, будто минуту назад не тряслась в истерике. – Ты выгоняешь меня из дома? Почему я должна собирать вещи?
– Потому что это казенный дом и надо освободить его для нового губернатора, – пробурчал Зубатый, доставая из старинного шкафчика коньяк. – Ты же помнишь об этом.
– Здесь будет жить Крюков?
– Будет. Согласно закону области.
– Я не уйду отсюда. Никуда не уйду! Здесь все связано с памятью о Саше. И меня никто не выгонит!
– Выселят через суд, со скандалом и треском.
– И ты ничего не сделаешь?
– Не сделаю.
– Зубатый, я тебя ненавижу!
– От ненависти до любви один шаг...
– И пожалуйста, в моем присутствии никогда не говори плохо о Лизе Кукшинской, – вдруг потребовала жена. – Она единственная одаренная девушка в студии. И это первым заметил Саша. Мне это дорого, понимаешь? Даже если я больше не выйду на работу... Даже если с тобой разойдусь, Лизу все равно не оставлю. Пусть рожает, буду тянуть, пока жива. Да, буду! Саша завещал ее мне, вручил ее судьбу. И судьбу своего ребенка... Она достойна любви и заботы, ты просто не знаешь Лизу...
– Потому что слышу о ней впервые!
– А сам виноват! Никогда не интересовался моей жизнью, жизнью наших детей.
Это было давнее и стандартное обвинение, на которое Зубатый уже не реагировал.
– Как ты думаешь, откуда у этой детдомовской девицы, у этой бедной Лизы, такие наряды, автомобиль? – миролюбиво спросил он.
– Она самостоятельный человек, днем подрабатывает в детских садах, вечерами играет в массовках, а ночами моет полы в театре. И это на пятом месяце беременности!.. Потому что думает о будущем. А потом, она должна выглядеть, что очень важно для актрисы!
– Напряженный рабочий день... А сколько стоит подержанная иномарка, знаешь?
– Знать не хочу.
– И правильно, лучше не знать и не разочаровываться.
– Анатолий, ты не имеешь права осуждать ее! Никому не позволю делать это ради памяти Саши!
Она хлопнула дверью, поставив тем самым банальную, но выразительную сценическую точку. Зубатый выпил рюмку коньяка, посидел немного, глядя в одну точку, и ощутил легкий толчок сонливости, хотя шел лишь девятый час вечера. Кажется, и у него начинают срабатывать предохранители: повалиться бы сейчас на диван и уснуть недели на две...
Сотовый телефон остался в кармане пиджака, в шкафу, поэтому он не сразу понял, откуда доносится тихий, журчащий звук, и, пока доставал трубку, звонить перестали. Однако через несколько минут трубка заверещала снова, и Зубатый услышал незнакомый мужской голос:
– Анатолий Алексеевич, простите за поздний звонок, но нам необходимо встретиться.
– Кто говорит? – спросил он.
– Не хотел бы называть имени по телефону, – отозвался незнакомец. – Могу сказать одно: ваш номер мобильного получил от Снегурки около часа назад.
Это звучало как пароль.
– Почему сама не позвонила?
– Возможно, еще позвонит. Сейчас она на вечерней службе.
Встретиться договорились через сорок минут на дальней и малолюдной Сенной улице, и потому Зубатый сразу же вызвал машину. Уже на пороге из глубин дома возникла Катя и отыграла испуг, боль и безысходное одиночество.
– Ты куда? Не отпущу! Мне так страшно одной! Сейчас буду звонить Маше, а вдруг она не проснулась? Я умру!
– Скоро буду, – как всегда обронил он.
– У тебя нет сердца. У тебя!.. нет!.. сердца!
Она была хорошей ученицей Ал. Михайлова, умела забивать гвозди в сознание зрителя: всю дорогу последние слова Кати звучали в ушах, и хотелось вернуться, утешить ее, взять на руки, пожалеть, как маленького, плачущего и уже – чужого ребенка.
На Сенной возле аптеки маячила одинокая фигура мужчины, который, увидев джип, оживился – знал машину губернатора. Прежде чем забраться в салон, незнакомец встал перед распахнутой дверцей и представился:
– Кремнин, Сергей Витальевич, врач-психиатр. Простите, что так поздно...
– Ничего, садитесь.
Внешне он напоминал поэта-декадента двадцатых годов: потрепанный, мятый плащ, длинный шарф, намотанный в несколько оборотов, шляпа с обвисшими полями, длинные волосы и тяжеловатые, малоподвижные глаза на бледном, без возраста, лице.
– Откуда вы знаете Морозову?
– Иногда встречаемся в храме...
– Понятно. Чем обязан?
– Со слов Зои Павловны, мне известно, что вас интересует один наш пациент, – заговорил он, будто милицейский протокол писал. – К сожалению, его подлинную фамилию установить не удалось, впрочем, как и другие данные. Мы проверяем всех безымянных больных, которые к нам попадают. Через МВД и службу розыска устанавливаем личность, чтобы отыскать родственников. Душевнобольные часто уходят из дома, особенно в сумеречном состоянии. Или теряют память, а их долго разыскивают... Понимаете, да? Но в данном случае ничего не вышло. Старца никто никогда не искал, и он, собственно, не терялся, а возник в нашем городе неизвестно откуда...
– Сам он как-то себя называл? – перебил Зубатый.
Кремнин засмущался, дернул плечами.
– Мы вынуждены относиться к заявлениям пациентов соответственно. Сейчас чаще всего к нам попадают Сталины, Горбачевы, Ельцины или их побочные дети. Наполенов совсем не стало...
– Сергей Витальевич, а кто был старец?
– Назвался вашим прадедом...
– Это я слышал, а фамилия?
– Зубатый, Василий Федорович... Но это нельзя принимать на веру!
– Почему? – спросил Зубатый, мысленно повторяя услышанное имя и как бы прислушиваясь к его звучанию.
– Ну, у нас есть своеобразный способ определения, методика, – замялся Кремнин. – Если человек называет имя и фамилию, но не в состоянии рассказать свою историю, объяснить происхождение, вспомнить родителей, год и место своего рождения... Чаще всего такое имя оказывается вымышленным. Они ведь живут в особом мире фантазий, грез, видений...
– И что, старец ничего этого рассказать не смог?
– Не смог или не захотел, – задумчиво проговорил врач.
– Но моего деда действительно звали Николай Васильевич Зубатый!
– Да, я знаю. И в сорок втором его убили под Ленинградом, когда вашему отцу было семь лет.
– А это откуда вам известно? – искренне изумился Зубатый.
– Извините, но я серьезно занимался этим вопросом, наводил справки, – смущенно объяснил врач. – И родом ваш дед из беспризорников, верно? Поэтому, когда записывали, мог напутать. Известно точно, что ваш дед Николай Васильевич не знал места рождения, и ему в соответствующей графе записали адрес детской колонии – Соринская Пустынь. Так часто делали. Но даже если он правильно назвал имя, беда в том, что о вашем прадеде в архивах никаких сведений не сохранилось. Видимо, церковные документы утрачены...
Разум прочно зацепился за название Соринская Пустынь, – значит, существует такое селение!
– Вы что, все это проверяли по личной инициативе? Из любопытства?
– Нет, сначала милиция засуетилась, посылали запросы. Но когда получили данные на четырех человек с именем Зубатый Василий Федорович, успокоились. Страна у нас большая, народу много. – Он как-то огорченно вздохнул. – Потом я сам пробовал искать, и правда, больше из любопытства. Не хотелось такого древнего старца оставить безродным. Но и корысть была: если бы мне удалось установить, что старец и в самом деле ваш прадед, у вас бы тогда сложилось совсем иное отношение к нашей больнице. Должен признаться, хотел попросить компьютер на отделение... Только у меня, к сожалению, ничего не вышло...
Он сделал долгую паузу и, не дождавшись вопросов, заговорил с ностальгией:
– Человеком он был удивительным, возможно, и в самом деле святым. Помню, все время птиц кормил, зимой и летом. Санитары его жалели, часто выпускали из палаты, так что он сам по себе гулял и по коридорам, и по двору. Соберет крошки и только выйдет на улицу, все птицы к нему! Сядут на руки, плечи, голову, облепят всего, трепещут крыльями и свистят, а он стоит и улыбается. Зимой у него птицы свистели – удивительно! И больные в окна таращатся... Или случается, в женском корпусе поднимется шум, драка – у нас такое бывает. Приведут старца, а он встанет на пороге, руки поднимет, и все замрут, потом расползутся по углам, и несколько часов ни звука. Без всяких препаратов...
Зубатый мысленно встряхнулся, откашлялся.
– Куда его перевели?
Кремнин снял шляпу, разгладил волосы, шумно и опять горько вздохнул.
– Поэтому я и попросил срочной встречи с вами, Анатолий Алексеевич... Даже если этот старец не ваш прадед, все равно хотелось, чтобы вы не оставили дело без внимания. Понимаете, когда я поговорил с Зоей Павловной, то сразу же пошел в наш архив и поднял историю болезни. Чтобы освежить в памяти детали. Нет, я и так отлично все помнил... А тут читаю – скончался и похоронен на больничном кладбище под номером! Вроде бы ничего удивительного, старый человек, но меня дата смутила – двадцать седьмое августа. В этот день старец еще был у меня на отделении, в Лыковке! И только на следующий день, по распоряжению Осипова, его перевели в центральный корпус на улице Ильичева. Но первого сентября я видел его там живым и здоровым! Правда, сидел он в одиночке и под замком. Примерно через неделю встречаю фельдшера из нашей бригады «скорой», она и говорит, что из командировки приехала, возили в Кащенко старого дедушку, которому больше ста десяти лет. Дескать, впервые видела такого долгожителя. А есть такая примета: если столетнего человека подержать за руку, то и сам столько проживешь. Она и смеется: всю дорогу до Москвы за его руку держалась... Разобрались, оказывается: нашего старца отвозила! То есть он будто бы умер и похоронен, а на самом деле переведен в Кащенко, прошу заметить, с выпиской из истории болезни, которая до позавчерашнего дня находилась в архиве больницы, сам в руках держал. А вчера бесследно исчезла! Что это? Почему, зачем?
– А зачем? – помолчав, спросил Зубатый. – Из-за меня?
Декадент взмахом головы отбросил сползающие на лицо волосы.
– Нет. Из-за вас ему не стали присваивать имени, которым он назывался. Потому он значился везде безымянным, хотя санитарки звали его Василием Федоровичем... Я еще тогда подумал: зачем переводить старца в Кащенко, когда наша больница тоже республиканского значения и по многим показателям даже лучше, чем московская? По крайней мере, условия содержания больных, питание, уход заметно отличаются в нашу пользу. Теперь даже компьютер есть. Лекарств не хватает, так их нигде нет... Когда я обнаружил запись о смерти старца, меня это потрясло! Наутро пошел к Осипову, узнать, в чем дело, и только вошел в кабинет, как ему позвонила Зоя Павловна. И он при мне ей отказал, отправил к Шишкину. Это меня и спасло, не стал ничего говорить главврачу, а попробовал поискать аналоги, хотел решить для себя вопрос: случай это или система? Я работаю над докторской, потому могу пользоваться любыми архивами, материалами, и у меня сложились хорошие отношения с коллегами во всех отделениях... За один вчерашний день отыскал четыре подобных случая! И это без учета тех пациентов, которых отправили на сторону, в рабство...
Кремнин вдруг замолк – проговорился в пылу рассказа, выдал какой-то внутренний секрет.
– Не бойтесь, продолжайте, – подбодрил Зубатый. – Как это – в рабство?
– Да я не боюсь. Просто не хотел бы вас грузить всеми проблемами. Это уже в сравнении выглядит мелочью...
– Вы уже нагрузили. Так что валяйте дальше.
– Понимаете, к нам попадают молодые и физически здоровые люди, – заговорил врач и тут же поправился: – Но только физически. В быту их называют дебилами. Обычно поступают они по заявлениям родственников... Труднее всего этих пациентов прокормить – неумеренность в пище, а вы представляете, какой у нас рацион. Раньше производство было, коробочки клеили, какие-то деньги зарабатывали, но все закрыли. Приходится отдавать дебилов в строительные бригады и просто желающим гражданам. Они работают за одну кормежку, копают котлованы, таскают бетон, а ночью сидят под замком – по сути, рабство, но для больницы выгодно. Так вот эти четыре мертвых души как раз из такой категории: молодые, физически крепкие, но исчезли по той же схеме, что и старец. В двух случаях в истории записана дата смерти, еще в двух – больные по настоятельной просьбе переданы родственникам, под их ответственность. Проверил – все дети алкоголиков, осужденных или то и другое вместе. Воспитывались бабушками, в детских домах или вовсе на улице. В общем, безродные, которых никто не станет искать. На самом деле их всех куда-то отправили, и об этом знает каждый санитар в отделении... Вот, это вам.
Он вдруг достал из рукава плаща пластиковую папку с бумагами и положил Зубатому на колени.
– Что это? – не прикасаясь, спросил он.
– Я снял копии, для прокуратуры. Боюсь, и эти истории исчезнут.
– Почему вы сами не идете в прокуратуру?
– Меня раздавят, разотрут в пыль, и никто этого не заметит, – обреченно проговорил Кремнин. – Просто в один прекрасный день я сам окажусь в больничной палате. С вами они не сладят, да и прокурор вас услышит. А я помогу, мне люди верят...
– Как вы думаете, куда отправили этих больных?
Врач раскрыл папку и полистал.
– Вот, направления на обследования сердца, печени... Всех внутренних органов. Выписаны одним числом, одним врачом, а результатов в истории нет. И снова, через десять дней, полный комплект направлений, в том числе на дорогостоящие анализы, и опять ничего. А вот уже через месяц, в третий раз, – какая забота о здоровье дураков! В нашей больнице даже рентгена нет, не то что «узи». Значит, каждый день пациентов нужно возить в областную, а там свои больные, аппаратура и специалисты перегружены. То есть любой анализ надо согласовывать с начальством и деньги платить... Прошу заметить, такая забота почему-то лишь о четырех безродных дебилах. У нас проводят обследования, но раз в год, по необходимости, не такие полные, и результаты обязательно будут вклеены рядом с направлением. Похоже, тут их собирали в отдельную историю... Должен пояснить: у человека очень четко разделены душа и тело, и болезни соответственно. Когда не варит голова, все остальные органы чаще всего в порядке, если человек не злоупотреблял алкоголем и наркотиками...
– Дебилов можно разобрать на запчасти, – прервал его Зубатый. – Но со старца какой толк? Его что, тоже усиленно обследовали?
– Только при поступлении, в обязательном порядке...
– Видите, нестыковка...
– Но провели несколько специальных анализов для подтверждения возраста!
– А что особенного? Документов нет, сами говорите, устанавливали личность.
Кремнин как-то по мальчишески опустил голову, помял шляпу в руках.
– Вот так все думают, стереотип мышления. И прокурор тоже скажет... Были бы здесь результаты обследований! Я бы сам пошел... Но их не для того проводили, понимаете? Плохие результаты были бы здесь! А что их скрывать? Хорошие оставлять невыгодно!.. Удивляюсь, как еще направления остались? Оплошность или какой-то расчет, чтобы отбрехаться, если что... Но что касается старца, Анатолий Алексеевич, то в возрасте есть своя ценность.
– А что, и долгожительство можно пересадить, как почку?
– Пока нельзя, – ничуть не смутился врач. – Но работы в этом направлении ведутся. Вечность, бессмертие – мечта сильных мира сего и сверхзадача медицины.
– Пока что смахивает на фантастику, – отозвался Зубатый, чувствуя, как присутствие Кремнина начинает его тяготить. – Ну что же, документы возьму, кое-кому покажу, для консультации. Мы же с вами не криминалисты...
– Погодите, Анатолий Алексеевич! Я не все сказал! – Глаза врача заблестели. – В последнее время приходится очень много читать специальной литературы... Самой разной. Что-то сразу забываешь, что-то откладывается... И я только вчера вспомнил! В одном американском медицинском журнале проскочило упоминание о частной клинике в России, которая исследует проблемы долгожительства. Вы что-нибудь слышали о такой? Уверен, нет. Спонсируют ее очень богатые и влиятельные люди, может, сами американцы. Иначе сейчас работать невозможно. Тем более, получать результаты. А они имеются, и неплохие. Потому что в другом, израильском журнале я нашел ссылку на методику исследований, которая существует в этой клинике. Сути ее не раскрывают, но оценивают очень высоко. Дождаться похвалы от израильских врачей!.. Но самое интересное оказалось в интервью крупного бизнесмена немецкого происхождения, живущего на Кипре. Думаю, мало кто услышал то, что он сказал на самом деле, перевод был неточный, суть пропала. А я услышал! Мне не нужен переводчик. Этот бизнесмен похвастался, что посетил в России клинику бессмертия. Да, именно так! И своими глазами увидел там трех русских долгожителей, одному из которых более ста двадцати лет! То есть они содержатся при клинике. Вы понимаете, зачем? Нет, вы понимаете, что с ними делают?.. А вы говорите, нельзя пересадить!
Его страстные слова, манера говорить и даже болезненный блеск глаз казались липкими, обволакивающими и незаметно сковывали мысль, леденили сознание. Кремнин сделал паузу, успокоил дыхание и добавил проникающим, как радиация, шепотом:
– Чувствую, наш старец там, в клинике бессмертия. Нет, уверен в этом... Ну что вы молчите?
Зубатый не знал, что ему ответить, но думал, если все так, если этот полубезумный психиатр не бредит, то боги действительно спят...
5
Шахтерский Анжеро-Судженск за всю свою историю никогда не знал ни расцвета, ни упадка, и потому население его не испытывало ни взлетов, ни падений; полуподземная жизнь тянулась однообразной черной лентой, как угольный пласт, и если что-то проблескивало впереди, то чаще всего это оказывался антрацит.
Его и городом-то назвать было трудно – десяток низких, барачных поселков, окружающих шахты и своими окраинами смыкающихся в некий абстрактный центр. В каждом свои нравы, порядки, уличные короли, и упаси бог оказаться вечером одному в чужом районе, да еще без ножика в кармане.
Крюков жил в поселке, который издавна назывался Шестой Колонией, в месте не самом разбойном, и все равно с детства ненавидел свою малую родину. Чтоб выжить здесь и самоутвердиться, нужно было родиться бугаем с одной извилиной, а Костя рос хлипким, не драчливым, сидел дома и читал, поскольку мать ушла с шахты по болезни, работала библиотекарем и приносила книжки. Крюков боялся улицы и часто попадал под кулак даже возле своего дома, отчего отец все время посмеивался над ним, учил и заставлял драться. Он родился и вырос в таком же шахтерском поселке, был не раз бит, бил и резал сам, сидел в колонии, а потом жизнь его разделилась на две половины – забой и запой, и так, пока не завалило в шахте.
Подобным образом здесь жили все, и Косте была уготована эта судьба, но, чтобы доказать право даже на такую жизнь, ничего не оставалось, как пойти в чужой поселок, подрезать двух-трех пацанов и отсидеть в колонии лет пять.
Тогда бы слава о нем разнеслась по Анжерке и Судженке, благо, что слухи распространялись по городу молниеносно, и никто уже не посмел бы тронуть его ни в одном поселке.
Однако Крюков до душевной дрожи не хотел драться, резать, тем паче сидеть в тюрьме и до безысходного страха боялся смерти. Всю анжерскую юность ему чудилось, что она поджидает его везде, стоит за каждым углом в виде пацана с ножиком, кастетом или обрезом. Этот страх рождал в нем своеобразную религиозность, которая, в свою очередь, создавала определенные обряды. Например, прежде чем выйти из дома, Крюков обязательно становился ногами на порог и спрыгивал с него, а у ворот трижды вопрошал: «Не на смерть ли я свою иду?» Ходить же по городу так или иначе приходилось – в школу, в магазин, за водой на колонку через три улицы, и, если выход был удачным, никто не ударил, не оскорбил, не унизил, эта тайная вера становилась лишь крепче.
И одновременно, с такой же чувственной силой и страстью, Крюков жаждал вырваться из постоянного страха и унижения. В школьной мастерской он вытачивал зековскую пиковину и горько плакал от отчаяния и потом, со слезами, ходил с ней по своему поселку и иногда забредал в чужие, выискивая жертву. Рано или поздно ему бы кто-нибудь подвернулся, и, пожалуй, он бы смог подрезать, но однажды ночью попал в облаву, по неопытности не успел скинуть пику, угодил на трое суток в милицию, где его отколотили по шее и почкам, чтобы не осталось следов, поставили на учет и отпустили под надзор участкового.
Это и решило Костину судьбу.
В то время на шахтерские городки приходила разнарядка, по которой одному неблагополучному подростку открывали маленький глазок на мир, напоминающий тюремный волчок, – отправляли в суворовское училище. После отсидки в милиции Крюков больше не вытачивал ножей, с наступлением темноты не выходил на улицу, а главное, учился хорошо, потому выбор пал на него...
Свой город он презирал, однако ему нравилось туда возвращаться, а точнее, было приятное чувство, что он въезжает в него другим, сильным и независимым человеком, и все унижения, испытанные на его улицах, больше никогда-никогда не повторятся. В общем-то так и было на самом деле: он учился, рос и матерел, но стоило ему оказаться на анжерском вокзале, как вместе с запахом угля, дыма и угольного шлака, которым давно и навечно пропах город, в его душу проникал почти забытый страх юности. Он снова чувствовал себя подростком – обходил стороной или прятался, если замечал компанию пацанов, терялся и не мог достойно и толково ответить, когда встречал своих повзрослевших и уже смиренных жизнью врагов.
Так было, когда Крюков закончил суворовское, поступил в Высшее военное политическое училище (в командное не прошел по здоровью) и вернулся сюда курсантом. Думал, вот настал час, и теперь можно ходить по всей Анжерке и Судженке в любое время дня и ночи без заклинаний, без ожидания смерти и даже без пиковины в кармане. Но ничего подобного: в первый же вечер, едва вышел из Шестой Колонии, его прихватили возле кинотеатра, невзирая на форму, а может, из-за нее начали бить с непонятной, зверской жестокостью. В первый момент он не побежал из-за воспитанного в суворовском чувства чести, а потом уже не мог – взяли в кольцо.
Он впервые дрался по-настоящему, как учили, намотав на руку солдатский ремень, но скоро его сбили с ног, отпинали лежачего, после чего оттащили с дороги и бросили в палисадник. Какие-то люди подняли его и привели к матери, а слух мгновенно облетел весь город, что Костя Крюков хоть и надел форму, но слабак, и его можно лупить всем, кому не лень.
После этого он не появлялся в городе все четыре года учебы и приехал лейтенантом. На сей раз никто не тронул, поскольку дышать дымом отечества он предпочел возле собственного дома, и если выходил со двора, повторяя мысленно юношеские заклинания, то днем и не дальше Шестой Колонии.
И вот в третий раз он въезжал в родной город, можно сказать, на белом коне – на представительской «Волге», впереди которой мчалась милицейская машина с мигалками, поскольку был депутатом Госдумы, и хоть избирался от другой области и приехал, чтобы забрать маму в Москву, но принимали земляка со всеми почестями. На вечер была назначена встреча с горожанами, после которой планировался небольшой банкет, и Крюков впервые ощутил толчок чувства, похожего на любовь к своему городу.
Но в это время бастовали шахтеры, и когда его подвезли к Дому культуры, «Волгу» взяли в кольцо, пропороли колеса и, несмотря на местную ленивую милицию, продержали в машине пять часов, глуша криками и стуком касок по крыше. Крюков пытался разговаривать, объяснял, что он не может выдать им зарплату и отправить президента в отставку, – в него полетели куски угля. Тогда он выхватил у милиционера резиновую палку и закричал, потрясая ею над головой:
– Да вы же его сами выбрали! Вы, шахтеры, привели его к власти! Он въехал в Кремль на ваших спинах!
Но эти черные, рукастые, с вечной угольной пылью вокруг глаз люди всегда были правы, не хотели слушать правды о себе и не хотели быть обманутыми, поэтому выхлестывали на своего земляка всю накопившуюся, неуемную злобу, которую уже не выплеснуть в простой уличной драке.
Приехавший из Кемерова ОМОН протаранил коридор, депутата вызволили и отвезли к матери, выставили охрану, но шахтеры нашли его и там, пришли с женами и детьми, разожгли на улице и огороде костры и простояли так всю ночь. А Крюков сидел дома, взаперти, под охраной милиционеров, и вышел только утром, когда приехал сам губернатор, пообещал выдать какие-то деньги из резерва и уговорил шахтеров разойтись.
Мать наотрез отказалась переезжать в Москву, и он уехал один, оставив Анжеро-Судженск еще на четыре года.
Теперь он возвращался с двумя спутниками – помощниками-телохранителями, заранее предупредив кемеровского губернатора о своем визите, и тот по телефону вроде бы дал согласие принять коллегу, однако в аэропорту Крюкова встретил лишь водитель микроавтобуса, которому поручили свезти гостя в Анжеро-Судженск.
И только!
В первый момент он испытал что-то вроде шока. С губернатором они были в хороших отношениях: он изредка обращался к «чужому» депутату, чтоб протолкнуть какой-то вопрос в Министерстве топливной промышленности, и Крюков проталкивал, как шахтерский сын, доставая министра запросами. В свою очередь, и он однажды попросил губернатора дать матери благоустроенное жилье, так как ей трудно уже топить углем и таскать воду. Губернатор квартиру не дал, но сделал капитальный ремонт старого шахтерского дома, подключил к отоплению и воде, мол, так хоть у старухи огород останется, что ей на пятый этаж ползать? Только вот телефон установить не смог, слишком далеко линию тянуть.
В общем-то отношения были нормальные, а тут принимает, как бедного родственника! Мог бы заместителя послать или, на худой случай, главу Анжеро-Судженска...
Конечно, обижаться было глупо и неуместно, и он это понимал: все-таки ехал неофициально и по делу исключительно личному, какая тут может быть помпа? Однако чутьем прошедшего сквозь унижения человека уловил тревожный сигнал. Это все равно если бы он подрезал кого-нибудь, отсидел срок и, вернувшись, не увидел восхищенных глаз пацанов.
В городе за прошедшие годы ничего не изменилось, разве что бревенчатые дома почернели еще больше, каменные еще сильнее облупились и чуть подросли терриконы возле шахт. По улицам ходили те же самые приземистые, квадратные мужики с накрашенными пылью глазами, брели сутулые женщины в зимних пальто, порхали стайки пацанов со шкодливыми рожицами. И над всем этим реял вездесущий специфический дым от сгоревшего каменного угля: город дымил многими сотнями печных труб, как в Средние века.
Казенный родительский дом – двухквартирный барак – не мог бы изменить ни один ремонт; он так и стоял в конце переулка, по-шахтерски черный, приземистый, глядя окнами на заснеженные, пестрые терриконы. У Крюкова сжалось сердце и защемило под ложечкой, будто он не на родную землю встал – на край пропасти – и вниз заглянул.
Последнее письмо от матери пришло еще в начале сентября, но шла предвыборная кампания, и оно увязло где-то среди бумаг, попав в руки всего неделю назад. Она писала, что выкопала картошку и слегла и вот теперь находится в больнице, где кормят плохо и почти не лечат, поэтому будет проситься домой, надо бы капусту убрать.
Не успела или не смогла – из-под снега торчали замерзшие, зеленые кочаны...
Помощников своих он отправил в магазин, вошел один в полутемные сени, нащупал ручку и отворил дверь. В нос ударил знакомый с детства запах лекарств: еще в молодости мать заработала на шахте силикоз, ушла в библиотеку, где было ничуть не лучше от книжной пыли, и лечилась всю жизнь от десятка сопутствующих заболеваний.
На кухне, за столом, сидела маленькая, сморщенная старушка в сильных очках и перебирала гречневую крупу. А ей еще и шестидесяти не было...
– Мама? – недоверчиво позвал Крюков.
– Ой! – испугалась она. – Кто пришел? Поля, ты, что ли?
Видимо, последние годы сказались и на зрении.
– Нет, это я, мама, Костя.
– Костя?.. Господи! Мне почудилось, соседка пришла... А ты не обманываешь? Не вижу, так все хотят обмануть...
Крюков обнял мать и со странным, отвлеченным чувством ощутил под руками костлявое подростковое и чужое тельце.
– Вот, за тобой приехал, мам...
– Как за мной? – Она слабо трепыхнулась.
– Все, увезу тебя отсюда, будешь жить со мной.
Мать высвободилась, сняла очки. В прошлые его приезды она не давала говорить и ничего слушать не хотела – часа два насмотреться не могла и все ласкала его, держала за руку, смеялась и плакала одновременно, причитая и радуясь.
– Я никуда не поеду, – решительно заявила она.
Он понял, что зря вот так, сразу, и здравствуй не сказав, заговорил об этом и отступил.
– Ладно, мы потом все обсудим. – Он снял пальто, хотя в доме было прохладно, сел к столу и взял ее руки. – Ну как ты живешь?
– Да сейчас полегчало, хожу вот, – жалобно проговорила она. – Весь сентябрь пластом пролежала, Поля меня с ложечки кормила. Думала, не встану. А вот хожу понемногу...
– А где болит, мам?
– Везде болит, сама уж не знаю. – Она отняла руки, надела очки и взялась за крупу. – Скорей бы помереть...
Ее холод и отрешенность были чужими, возможно, потому и сама она будто очужела...
– Рано помирать собралась! – бодро сказал Крюков, чувствуя опустошение.
Она, как мышка, пошуршала зернышками.
– Я ведь и сейчас не живу, а будто в клеть зашла и вот-вот вниз поеду. В переходном мире существую. Земное уже не волнует, а небесное еще неосознанно и непонятно.
Крюкова ознобило от таких слов – она никогда не говорила с таким философским пафосом, и казалось, слов таких не знает.
– Что так плохо топят? – пощупал батарею. – Ледяная...
– Скоро включить обещали. Угля не хватает.
– В Анжерке не хватает угля?!
– Дорогой стал. Ребята ходят по улицам, ведрами продают. Бизнес. Ворованный, конечно...Так я купила четыре. Подтапливаю...
Внутри следы ремонта оказались заметнее: прямо из кухни появилась дверь в пристройку, которой не было, и выгородка у входа появилась, вероятно, ванная с туалетом. Он заглянул в комнату – все как и тридцать лет назад: две железных кровати, диван с деревянной спинкой, стол и тяжелые, самодельные стулья. На стенках его фотографии, в основном курсантских и офицерских времен, собранные по-деревенски, в большие рамы под стеклом...