Текст книги "Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Распоп же от огня вздохнул свободно и, вознесенный, глянул сверху: там государь, князья, бояре, а чудится – люд мелкий. Махни с руки соплей – перешибешь…
7.
Сколь времени прошло, боярыня не знала, поскольку не внимала ни разуму, ни чувству; стояла идолищем, столпом иль каменною бабой, не в силах шевельнуть рукой-ногой. Но даже справившись с собою и обретя подвижность и легкость прежнюю, она едва дышала, и чудилось, душе во плоти тесно стало. Бросалась к образам молиться, однако же стояла как зачарованная, то спохватившись, крестилась и плевалась, круги чертила и себе твердила – привиделось, приснилось, свят-свят-свят! Не всадник на дороге был, не няня приходила, а бесы искушали! Офелий нагрешил, блуд сотворил великий, и ныне от нечистой силы дом трещит – немедля батюшку сюда, молебен и святить. Святить!..
Но шапку находила, знак, и ноги вмиг слабели.
Так до рассвета, до третьих петухов не ведала покоя, но чуть заря пробилась, и отблеск солнечный проник в опочивальню, все страхи и сомненья спали разом.
– Ой, Господи, да что же это? Затмение нашло, – и потянулась. – Пора бы и прилечь, устала я… Боярин Вячеславов, жених, смотрины… Эк, как чудно!
И в сей же час заснула.
Дом стар был и скрипуч, полы, ступени, двери – все пело, чуть коснись. И потому с рассвета до полудня Офелий с домочадцами ходил на цыпочках, чтоб не тревожить сон и оттянуть час судный. Блаженный Федор, сидя под порогом, всем кулаком грозил – не смейте приближаться! – и, ухо приложив к двери, выслушивал опочивальню. Ближе к полудню возникло беспокойство, встревожились сенные девки – жива ль, здорова, обыкновенно встает чуть свет и молится, а тут ни возгласа, ни звука. Пошли было узнать, верижник не пускал, грозился шум поднять. Они к охране, сотника подняли, мол, так и так, но тот сробел с блаженным спорить. Дурак-то он дурак, да ведь любимчик, расскажет госпоже, наврет с три короба – не сдобровать. Послал Офелия, чтоб разузнать, а сей распутник сам трясется, велел сыскать Агнею и запустить к боярыне. Все кинулись искать, а няни след простыл, как вышла от Скорбящей, никто больше не видел.
Покуда канителились, шум на дворе возник, три всадника приехали, бояре – один дородный, старый, с брадою до седла, два молодых, игривых, и все в дорогих кафтанах. За ними целый поезд скомороший, потешники с волынками, с гудками, гуслями, сурнами. Тут и медведи, и петухи ученые, и диво-дивное – четыре обезьяны. Офелий вмиг смекнул, ворота настежь, и всех во двор впустил. Презрев охрану, бояре сундук втащили на крыльцо, и старый закричал:
– А выйди, государыня, не время почивать! Сваты приехали! С дарами!
Потешники в тот час же заиграли, запели женки их, медведи в пляс пошли, да не одни, а вкупе с девками в срамной одежке. И обезьяны – истинные черти! – вверх по столбам резным, на гульбище и ну греметь в окно. Забывшись, домочадцы вкупе с охраной и прислугой посыпались во двор и рты поразевали. Блаженный Федор не стерпел, вериги подхватив, как баба свой подол, прочь от дверей помчался. Тем часом Офелий к боярыне и в ноги:
– Помилуй, преблагая! Не сердись! А лучше-ка вставай!
От шума пробудившись, она лежала и слушала пастушью дудку, звучащую средь домр, гудков и гуслей.
– Ты учинил потеху?
– Ни, матушка! Сваты! Сваты приехали!
Офелий сдерживал восторг и пожирал глазами – ждал знака радости, но глас услышал ледяной:
– Сваты?.. Я не ждала сватов.
– Нежданные явились! И с ними скоморохи. Веселья полон двор!
– Ишьгчто затеял – сватовство! Развратник окаянный… И за кого же сватать вздумал?
– Не ведаю! Ей-ей! Вот крест святой – не звал. И в мыслях не бывало! Явились сами.
– Гони всех вон! Довольно потешаться.
Плут выскочил за дверь, и тут же на пороге возникли девки, вбежали с поясным поклоном, притворно завздыхали, самих же смех берет.
– Здорово ль ночевала, матушка? Ох-ох, не знаем, то ль спишь, то ли не можется…
Одна с лоханкой и ковшом, другая с рушником, а третья – к сундукам с одеждами, и все глаза скрывают: о сватовстве прослышали и насмехаются, блудницы! Скорбящая всех за косы и на пол повалила.
– Бесстыдницы! Блаженного позорить? Срамить убогого?! – и вместо плети, веревкою по спинам – что подвернулось под руку.
Девки – в плач, навзрыд, с причетом:
– Помилуй, госпожа! Не виноваты! Ой, лихо! Ой-ей-ей!
– Да я вас всех в чулан! Кто с Федора порты спускал? Кто на смех выставлял страдальца? Тьфу, греховодницы! Не замуж вас – всех в монастырь отдам!
И от души веревкой по задам. Служанки в рев, уж не притворный, и в голос все вопят:
– Не грешны, государыня! Страх было и сказать. Блаженный Федор напраслину возвел! А сам нас ловит где нито, и тащит по углам, и щупает и мнет, и руку под подол пихает! И говорит при сем: пожалуетесь – худо будет! Шепну боярыне – и праха не оставит, поелику, де, мол, я Аввакумом к ней приставлен и есть суть ангел Божий.
– Ах, вы еще хулить святого?! – Феодосья взорвалась. – Да я вас запорю! Грех на душу приму!
Так разошлась, так разгневилась – в очах красно, в деснице тяжесть, на спинах девок уж рубцы кровавые. На улице тем часом чуть ли не пир горой: сваты достали снеди, вин, медов, и ну угощать народ. Ковши, ендовы, братины по кругу запустили и пьют все без разбора и чина – вдовицы, прислуга и стража, медведи, петухи, да и сваты-бояре не брезгуют. А коли на усы попало, ноги в пляс, уста ж за песней потянулись – дым коромыслом! Офелий попытался согнать всех со двора, пса лютого с цепи спустил, кнутом грозился, однако же сваты обоих приструнили, силой напоили медом, а вкупе с ними пса. Боярыня уж сечь приустала, и тут одна из девок, что половчей была, к иконостасу, схватила Богородицу и ну лобызать.
– Пречистою клянусь! Безвинны и непорочны, аки Дева! Оговорил, лукавый!
И все к иконе приложились, слезами окропили, омыли Божью Матерь, и мутный закопченный лик вдруг засветился!
Веревка выпала из рук, колени подогнулись.
– Ступайте вон… Но коль дознаюсь, коль мне солгали и на иконе поклялись!..
В тот час верижник Федор, позрев на бесовские пляски, озлился и выйдя в круг, потряс крестом железным.
– Аз есмь небесный ангел! И послан покарать поганых! Всем на колена! Падите ниц пред гневом Божьим!
– Испей вина, дурак! – повсюду закричали. – И отойдет душа! Инно ты больно грозен! Не ангел – сатана!
– Я упреждал вас, нечестивцы! Пеняйте на себя! – и, взявши крест, как меч, пошел дразнить толпу.
Ему кто ковш подаст, кто хлеб, кто просто засмеется и за рубаху дернет: это царям блазнится, мол, что не дурак, то Божий глас.
И раздразнили Федора, подняли муть со дна, взъярили, как медведя, и вот упал гудошник с пробитой головой, затем волынка мяукнула, как кошка, и юный скоморох облился кровью. Народ, сбежавшийся с округи, домочадцы, слуги вначале ахнули и откачнулись, и в следующий миг пошли на дурака. Сваты пытались отстоять блаженного, боярин старый собою прикрывал, раскинув руки, взывал к толпе:
– Не трожьте! Не касайтесь! Не марайте рук, не проливайте его крови!
Да где там устоять! Сватов отжали, скоморохов, и началась расправа. Дрекольем били, батогами, топтали и месили, и, обратив в шмат мокрой глины, за цепи сволокли и за ворота бросили. Тут пьяный управитель спохватился, вмиг отрезвел и взвыл, словно блаженный:
– Ой, горе нам, беда! Вы же любимчика убили! Наперсника Скорбящей… И Аввакум к нему благоволил! Царь почитал святым! Ратуйте, люди! Узнает госпожа – несдобровать, а коль узнает государь – топор и плаха!
Народ охолонулся, замолкли дудки, гусли, медведи присмирели и в клетку забрались, и токмо обезьяны все прыгали по кругу да потешались с людом. Смущенные сваты пошли на отступ. Бояре-молодцы вскочили на коней, а старый шапку снял и поклонился:
– Прости, народ честной… Прости нас, Феодосья, коли слышишь! Не вышло сватовства, пролили кровь. Се знак дурной. Рок ходит по пятам… И все одно, боярину ты люба!
С тем и в седло забрался, заплакал, голову склонил и не спеша поехал. Пастушья дудка заиграла, и с кликом ее птичьим все прочь пошли. Тем временем боярыня на гульбище бежала, чтоб разогнать шабаш и выдворить всех вон, но услыхала последние слова и гнев опал. А как позрела в согбенные спины сватов да скоморохов, летящих со двора осенним журавлиным клином – наполнилась печалью. Офелий же тем временем, желая угодить, блаженного втащил во двор – осклизлый драный ком, опутанный цепями, и положил к крыльцу.
– Позри, боярыня, что сотворилось! Сии сваты народ напоили, погаными гудками зачаровали слух, а он и озверел – убогого забили насмерть! Вели всех сечь кнутами!
Скорбящая склонилась над блаженным, вздохнула тяжко и перекрестилась. А вслед за ней толпа – размашисто, со вкусом, шапки долой и очи долу.
– Прости, блаженный Федор, – промолвила она и распрямилась. – Сама хотела рассудить, да Бог не дал. Кто теперь скажет: народ ли озверел, иль Божия десница покарала…
– Пороть зачинщиков! – неистовал Офелий. – Я укажу, кто первым поднял руку!
Но без указки всякой толпа раздвинулась, и выбрели вперед два мужика, помялись, на колени встали.
– Мы руку подняли. Не подними, так сей дурак всех скоморохов перебьет. Кто в стал играть? Не сватовство без дудки…
– И поделом! – взревел тут управитель. – Чтоб не творили плясок сатанинских! Ведь есть царев указ!
Сваты и скоморохи уж из виду скрылись, но пастушья дудка все играла и за собой звала…
– Я вас прощаю, – сказала мужикам. – Ступайте с Богом.
И в тот же миг ком бездыханный шевельнулся, забряцали цепи, из месива возникли руки, ноги – блаженный приоткрыл глаза.
– Жив я… Ради Христа страдаю… Еще не смерть моя… Еще поживу…
Вздох облегченья двор огласил, толпа надела шапки, в тот час верижника подняли и понесли в людскую.
– В карету заложи самых борзых коней, – велела управителю. – И Федора в Москву. Да чтоб дорогой не трясли!.. Там немцы есть, суть доктора. Распорядись, чтобы всех нашли, свезли ко мне на двор и там держали, покуда сей блаженный не встанет. А коли он умрет…
– То сечь кнутами! Аль в цепи заковать?
– Коли умрет, знать воля Господа, и немцы не помогут.
– Раз ныне всех прощаешь – прости же и меня! – взмолился управитель и на колена пал. – Убивцев отпустила с Богом – помилуй блудника! Я грешен, каюсь, вдовицы понесли и нарожали… Ну, рассуди, чей тяжек грех: того, кто жизнь отнимает или ее дает?
– Пусть Бог тебя рассудит, – рукой махнула и на крыльцо взошла. – Он правду зрит, а я слепая…
Офелий кинулся за ней, хватал и лобызал край платья, слезами умывался:
– Великодушная! Премудрая!.. Спаси Христос тебя!.. По гроб обязан! Я искуплю!.. Молиться за тебя ночами буду! Велю и вдовам, детям!..
С высокого крыльца звук дудки стал слышней и ближе. За ним влеклась душа, тянулась, трепетала, как шелковая шаль за ветром. Боярыня присела, не посмотрев, на что, а вдохновленный управитель, у ног валяясь, вдруг ярче засиял.
– Зри, зри, госпожа! На чем сидишь? Сундук окован златом! Должно быть, пуд иль два!
– Откуда сей сундук?
– Сваты преподнесли! Дары от жениха…
И вдруг умолкла дудка. Душа без сего ветра еще потрепетала, как лист осиновый, огрузла и обвисла.
– Дары от жениха… Мне матушка Меланья пророчит в женихи Христа. Скоро невестой буду…
– Да полно, государыня, – заворковал Офелий. – Ты молода и лепа, чтобы постриг принять. И так скорбишь который год, постишься и носишь черные одежды. А коли нарядить тебя в цветное? Краса чудесная! От восхищенья слезы!
– Зрю, как ты вдовиц прельщал, – без злобы проворчала. – А ну-ка, краснобай, верни дары сватам.
– Да как же я верну? Их уж и след простыл! Коль знала бы, какие кони есть под ними – огонь, суть пламя, вовеки не догнать.
– В их вотчину езжай.
– Знать бы куда – поехал!
– Ты что же, не знаешь сих сватов?
– Я токмо слышал, матушка. Была молва, где-то в лесах живут, по тропам тайным ездят. И град их называется чудно – суть, Беловодье! Вдруг явятся нежданно на праздник Костромы иль на Иванов день, народ потешат, погуляют, невесту умыкнут, родителей одарят щедро и ускачут. Народ их здешний любит…
– Да кто они? По виду, так вельможи, бояре знатные…
– Бояре-то бояре, но токмо что опальные. Крамольниками кличут, еще и звонарями.
– Почто же так?
– Уж больно лепо в колокола звонят, на гусельках играют, на домрах… А как поют!
Офелий ползал на коленях, но не у ног боярыни, а возле сундука и стенки его гладил.
– И кто же их в опалу?
– Был слух, Иван еще сослал, за распрю иль крамолу… Иные ж говорят, и вовсе Ярослав, тот, старый. За непокорство и бедовый нрав… А то такие небылицы плетут про них… Мол, не сослали, а сии бояре подались в леса по собственной охоте. В далеких временах раскол случился, страшнее нынешнего. И будто был на Руси тогда один боярин, как Аввакум, духовник твой, прозваньем Вячеславов. Собрал всех несогласных и увел в леса, где и построили сей град. Кто ненароком побывал у них, и был отпущен с миром – молчат, а коли говорят, то хвалят град, мол, весь лучистый, и терема стоят в узорочье резном… Как сей сундук, позри! Однажды царь к татарам в плен попал, так беловодские бояре откупили. Аще молва была, цари, егда казна пуста, отай к ним на поклон идут. А звонари сии одаривают златом и своих мужей дают на службу государю. Жених, что сватать приезжал, из сих мужей и есть. Аще слух был, что жен у них по две, по три и боле.
– Ох, Господи! Они же басурмане! И вздумали меня посватать?
– Дак что бы не пойти? Жених богатый! Один сундук…
– По ним примерился, распутник? – и управителя толкнула. – Им уподобился, бесстыдник окаянный?.. Изыди от меня!
– Ну, полно, матушка, не поминай, – Офелий заюлил. – Простила так простила, что ж старым-то колоть?
– Да он хоть православный? Тот, что дары прислал? В Христа-то веруют они, коль жен по столько?
– А всяко говорят… Тут поп один в лес по грибы ходил, с дороги сбился и ненароком к звонарям попал. Так там и служит до сих пор. Знать, нашей они веры… Послушай, свет мой, государыня, давай откроем сей сундук? И глянем? Должно, добра там много, одежд, сукна… Коль скоморохи разодеты в шелка и атласы, сваты в парче, знать, привезли дары еще богаче.
– Сама не прикоснусь и не позволю никому, – решила строго и встала с сундука. – Принять дары – согласье дать.
– Куда же их убрать? Один сундук на сколько тянет! – глаз вороватый закрутился. – Пожалуй-ка, поставлю в свой чулан, за дверь дубовую, под аглицкий замок. Вдовицы и служанки нечисты на руку…
– В мою опочивальню!
Взор управителя притух, но делать нечего, холопов кликнул, велел тащить дары.
А у Скорбящей вдруг появился зуд любопытства., привязчивый и грешный: что бы ни делала, куда бы ни пошла, повсюду мысль свербит – открыть замок и, крышку приподняв, лишь заглянуть в сундук.
Весь день она судила да рядила – вдовиц пытала и потом прощала, прижитых суразов сбирала по дворам да отдавала матерям на радость, попа бранила, что утаил сей грех и женам мужним приписал детишек, к блаженному ходила, лампадным маслом раны мазала, золою присыпала, правилки ставила на сломанные кости, а после провожала его в Москву. Сама ж при сем со страстным нетерпеньем ждала минуты, когда войдет в опочивальню и, всех прогнавши от себя, посмотрит на дары.
8.
Так за делами, за судами и хлопотами остаток дня истаял. Заветный час настал, когда уж солнце на закат пошло. Сказавшись хворой и уставшей, боярыня ушла из трапезной в опочивальню и затворилась на засов.
Привязанный на золотую цепь, ключ из замка торчал. Всего-то было – повернуть и крышку приподнять, но дрогнула рука, и сердце взволновалось! Она скорее к образам, но разум и душа возле даров остались. Пуста молитва, не творится ни благодать, ни крепость духа. Лишь словеса летят.
Вернулась к сундуку, глаза закрыла и повернула ключ… И вновь запела пастушья дудка! Замок был не простой, мудреный, сам крышку отворил и заиграл, неведомо откуда извлекая чудесный звук. Откинув покрывало, Скорбящая позрела жемчуга, коих ни у княгинь высокородных, ни у цариц и близко не бывало. По атласу зеленому, как по земле весенней, цветы рассыпаны – от чистых белых, с перламутром и голубым отливом, до редких ярко-алых и цветом в ночную синь небесную. И все в запястьях, обручах, очельях, в нитях и ожерельных росшивах. Хотелось если не примерить, то руки позабавить, потешить очи, полюбоваться всласть, но, преодолев соблазн, боярыня откинула сей атлас. Под ним, на белой скатерти, лежали самоцветы в оправах чудных – литье, чеканка, скань. Звук дудки, спрятанной в замке, давно умолк, а здесь же снова зазвучал. Ибо холодный камень, опутанный и оплетенный серебром и златом, был так рассыпан, что Скорбящая позрела сапфировый курган и изумрудный луг, на нем коней соловых, а выше бирюзу небес, рубиновый восход и звезды угасающие – суть, алмазы. Персты к перстням скользнули, но в следующий миг рука отдернулась, как будто обожглась…
Прими от дара толику, надень одно колечко, завеску малую – и рухнет сущий мир!
Подняв же скатерть с самоцветами, она увидела одежды – шубки накладные, опашни, летники, и ряски, и сорочки. Парча слепящей белизны, узор замысловатый, седины серебра и злато оторочки… Ткань льется из руки, течет волной тяжелой. Под белым – бирюзовое с боярским рукавом и шито златом, за ним малиновый кафтан с серебряным узорочьем. А ниже – шали из камки и полушалки, платы: чуть пальцем тронь, бегут и шевелятся, как живые. В черед последний боярыня достала полусапожки белого сафьяна и пелерину редкую, пушнины царской – горностая да шапку, снежной выдры.
Явившись странником шесть лет тому, он обещал весной вернуться, снять скорбный саван и в белые одежды нарядить. Она ждала и черное носила все эти годы, а вкупе – прозвище. На радость Аввакуму, поскольку даже он не ведал истины. И вот сподобился, прислал, когда вериги уж в плоть вросли…
Потешив взор нарядом и убранством, она почуяла великий искус примерить что-нибудь, прикинуть на себя, а подойдет ли? Пусть не сапожки, не оловир парчовый и даже не шелковую шаль с кистями – всего-то ленту-косоплетку…
И чтоб унять свой женский нрав и не смущаться, сгребла дары и бросила в сундук…
А ключ в его замке вновь заиграл, однако не радость послышалась в сих звуках, но долгая печаль. Напившись вдоволь ею, Скорбящая велела сыскать Агнею и, невзирая на поздний час, к ней привести. Прощеный управитель, как всякий плут, вдруг сделался ленив не в меру и спесив немало, пришел босой, послушал, потянулся и обронил, зевая:
– Засим с постели подняла… Как ночь, так няню подавай… Спала бы да спала. Вот-вот наступит утро…
И чешется при сем!
Боярыня взъярилась, но слово сказано, не взять назад и грех поминать о старом, и все же не сдержала гнева.
– Ах, безблагодник! – жаль, батога нет под рукой. – Как смеешь ты?.. Перечить мне?!..
– Ты вольную дала старухе, теперь ищи ее. Была бы в крепости…
Веревка, наконец, нашлась, коей порола девок. От всей души хлестнула – чесаться перестал.
– Ну, ладно, поищу…
И в дверь пошел. Скорбящая еще и спину ему перекрестила и обессилела: как сладить с домочадцами? Как сохранить имение, в порядке содержать? С людьми как справиться? А их под властью девять тысяч душ! Веревкой да кнутом – рука отсохнет, а словом добрым и прощением – на шею сядут.
Покуда горевала так, Офелий нянюшку привел. На сей раз скоро, видно, веревка помогла, с испугу расстарался. Поставил у двери, сам наутек – боярыня вернула, велела на посылки встать. Агнею посадила, как вчера, и на колени перед ней.
– Прости, кормилица. Не вышло сватовство, Господь не дал, знак свой явил, преграду…
– Рок над тобой, Федора, – кормилица вздохнула и голову огладила. – Что толковать теперь? Кровь пролили…
– Коль сватовство ты предрекла, знать ведаешь, откуда приезжали. Сваты дары оставили, я их не приняла. А в сундуке положено богато, не перечесть сокровищ. И надобно назад отправить. Добра чужого мне не надо, свое в сберечь.
– Да так-то оно так, сестреница. Раз плохо сватали, раз не срослось – сокровища не в радость. След отослать… Токмо не знаю, право… Сундук тяжел, а я стара. Как отнесу?
– Я подсоблю! – вдруг завертелся управитель. – В сей миг повозку снаряжу, коней борзых! И сам свезу! Ты, милая старушка, дорогу укажи!
Агнея руку подняла, перст указующий нацелила в Офелия и словно пикой приколола к косяку – обвис, затрясся.
– Рабу сему не доверяй. Скрадет дары, а скажет, свез.
– Не слушай, матушка, – забормотал Офелий. – Старуха не в уме. Она ж дитя, ей-богу!..
Боярыня велела сотника позвать, да чтобы взял с собой трех стражников. И те явились скоро – детинушки при саблях, при пистолях, и сами все – богатыри.
Кормилица позрела и вовсе закручинилась.
– Ох, девушка, беда… Разбойники они.
– Нет, нянюшка, се моя стража. Давно и верно служит…
– Ты в очи им позри!.. Коль в сундуке богато, не стерпят молодцы, забудут верность. А ежели Беловодье указать – крамольников пограбят.
– С кем же вернуть дары?
– Всех отошли – скажу, – помедлив несколько, промолвила Агнея. – И посмотри, чтобы за дверью не стояли. Эвон, насторожили уши!
Когда из опочивальни все ушли, она прислушалась, в окошки посмотрела, заговорила шепотом:
– Ой, худо, Феодора. Нет при тебе людей, коим могла в довериться сполна. Округ тебя то нищие, то воры.
– Где взять доверенных? Я суть вдова, – печалью охватилась. – А вдовую жену всяк проведет, обманет и обидит…
– Муж надобен тебе!
– Сама же видишь, не вышло сватовства…
– Была бы твоя воля, не пролилась бы кровь… Беда теперь, беда… Как станешь управлять таким именьем? Не всякому боярину под силу…
– Вот я и думаю… А может, отписать владенья костромские? Обители какой или еще кому…
Агнея вдруг переменилась, ворчливой сделалась и строгой.
– Ишь что удумала!.. А как же Глебович Иван? Растратить вотчины, в распыл пустить наследство – оставить сына голым! Не смей! Ему служить царям, престол стеречь. Когда же нищие на стражу встанут – государям добро, но гибель государству.
– Что ж делать мне, кормилица? – спросила без надежды.
Агнея клюку подобрала, оперлась на нее, ровно на меч воитель, и распрямилась.
– Совет я дам, но токмо не простой. Сначала встань с колен. Затем приподнимись, возвысься, и, отверзнув очи, позри окрест себя.
– А дале что?
– А далее твори, что Бог велел.
В тот час Скорбящая советом не прониклась и не вняла, да тут еще старуха рассмеялась и ткнула пальцем в дверь.
– Эвон, позри! Стоят и слушают! Ах, воры! Умри, так кости украдут… Ну, я вам не спущу!
И, растворив окно, на гульбище спустилась. Боярыня же спохватилась, успела за рукав поймать.
– Постой, кормилица! Как быть с дарами?
– Ох, старая совсем, забыла, – она просунулась назад в окно и зашептала на ухо: – Я сбегаю к сватам. Пускай приедут и возьмут, раз полоротые попались. Ох, девушка, беда нам со сватами! Мне в тоже замуж, скоро переспею, но как приедут сватать – глаза бы не смотрели! Они хотят сорвать нас, как цветок, и к господину, на, мол, владей! И невдомек им, сивым: цветы-то лежа нюхать след. Мы благоухаем, покуда на стебле и с корешком! Шмели и пчелки летают по живым цветам и по сему нектару сбирают вдосталь…
Пропала за окном, по гульбищу клюкою простучала, и вот уже за дверью шум, молва глухая, потом запели половицы, ступени простонали, и стихло все. Дом погрузился в сумрак и тишину такую, что звон в ушах и со двора ни звука. Обыкновенно ночью то конь всхрапнет, собака взлает иль птица запоет, то сторож протрещит в трещотку или дьячок на колокольне час пробьет.
Тут же все замерло…
Лихое время! В пору в помолиться, как духовник велел, отбить поклонов с тыщу, и тогда покой придет и сон. Однако, осмотревшись, боярыня припомнила совет кормилицы – нет, не открылась истина. Окрест, как прежде было, если не считать сундук с дарами: опочивальня, роскошь, иконы на стене, лампадка золотая. К зерцалу подошла, в свой темный лик позрела – чуть светятся глаза, сквозь приоткрытые уста полоской зубы. Все остальное черный плат покрыл…
– И верно, я мертва, – испытывая страх, проговорила тихо. – Старуха я, черница-схимница… Печальный, страшный образ. Сын каждодневно зрит его… Не потому ли сам не видит радость жизни?
Она еще раз осмотрелась и позрела тлен: парча на стенах выцвела, поблекла и истерлась, ковры персидские побила моль, иконы – время и жук-древоточец…
– Глеб умер и скорбью умертвил меня… Потом был Аввакум, души моей водитель – от цвета смерти не избавил, не оживил, напротив, плоть схоронил под власяницей… И вот явился странник, дударь искусный… За собой позвал, сулил одежды белы, но глубже погрузил в сей черный мрак…
Вдруг ей почудилось, что она слепнет! Угас в зерцале образ, иконы растворились в серой мгле, пропали стены, лишь пятна окон да светлячок лампадки…
– Ох, Господи! Се ночь пришла, темно в опочивальне! – она чуть оживилась. – И посему мне чудится и чернь, и белизна мертвящая…
Дрожащими руками она зажгла свечу, затем вторую, третью – много свечей! Расставила повсюду: на подоконники и балдахин, на лавки, на пол и вокруг зерцала. Все осветила! И вновь заглянула в серебряную муть.
Иных вдовиц покраше в гроб кладут: свет выхватил из плоти череп, обтянутый пергаментом. Провалы глаз, курносый нос, оскалены уста…
Именье можно сохранить, изгнать мошенников, воров, распутников, надзор приставить строгий за всеми вотчинами, и все одно, оставить сына нищим…
Взирая на себя и мысля так, она вдруг вспомнила платок исподний – на вид простой, камчатный, тонкий и чуть сиреневый. Иль так почудилось, когда дары смотрела: закатный свет ронял оттенок. Ткань разливалась в дланях и был соблазн не повязать его – хотя бы поднести к ланитам, прикоснуться. Но тогда сдержалась…
Однако же сейчас, увидевши себя в зерцале, ей страстно захотелось его примерить. Не так и грех велик, коль на минуту снять с себя свой скорбный плат…
Открыв сундук, боярыня метнула в сторону и жемчуга, и самоцветы, одежды разбросала – платок нашла на дне. Чуть-чуть с ним поиграла и как бы невзначай главу им облекла.
О, Боже Правый! Из мути серебра смотрел девичий лик. Сень смертная, безжизненный оскал и черный тлен – куда-то все пропало!
– Нет, не сниму, – Себе сказала, не ведая греха, и, увлеченная, плат черный ногами потоптала.
Но, опустив глаза, увидела одежды – монашеский подрясник, а под ним – нательную хламиду цвета скорби: рубахой не назвать, что исподи носила. Отец духовный дозволял лишь белые вериги, и потому, что на ее конюшне стояли рысаки хреновские, все сивой масти. Сам пощипал хвосты и гривы, сам власяницу сплел…
– Ах, если бы к сему платочку сорочицу из шелка…
Она перебрала одежды, но нижнего белья не отыскала – не принято невестам дарить исподнее. Вздохнула и уж хотела все сложить в сундук, но в миг сей хоромы вздрогнули, засов упал и растворилась дверь. Влетевший ветер вздул шелка, прибил огни свечей, смел с головы платок да унес куда-то… Она ко входу обернулась – душа оборвалась, на миг забыла, что в неприглядном виде – боса, простоволоса, а все дары разбросаны по полу.
– Ох, Матерь Пресвятая…
Все тот же странник – главой под потолок, изломанные брови, волчий взор. Ну, разве что мужалый и серебро шитья с кафтана достало бороды…
– Сказали мне, даров не приняла, – боярин усмехнулся. – А ты перед зерцалом, вокруг – одежды, самоцветы и жемчуга… Старуха солгала?
– Нет, правду говорила, – боярыня рукою потянулась к свечке – длань ожгла. – Даров не приняла.
Он не поверил, огляделся, хмыкнул.
– Зачем же разложила? Наряды, камни…
– Я разбросала их…
– Зачем? По нраву не пришлись?
– Чтобы попрать ногами!
Огонь палил и силы придавал. Позревши на сие, боярин к ней шагнул, однако не руку от пламени отвел, а погасил свечу. Она к другой приставила, не поднимая глаз – он потушил другую.
Скорбящая в сей миг же к третьей… Он пальцами сорвал огонь…
И так пошли по кругу всей опочивальни, пока не очутились у последней, стоящей на полу. Оплывшая свеча почти что догорала, фитиль накренился и испускал косой язык со струйкой дыма. Боярыня пред ним колени преклонила и руки подняла, однако жечь не стала – вдруг замерла с воздетыми руками, как волхвица. Он тоже на колени опустился, ладони ко свече поднес, ровно птенца ловил, но огонек в живых оставил.
– Шесть весен минуло, – она впервые очи подняла. – Шесть сроков скорбь носила. И зело привыкла…
– Шесть весен… Мне мыслится, одна. Как время пролетело…
– Я все ждала…
– И я пришел.
– Но почему так поздно? Все странствовал? Иль на дуде играл?
– Служил в приказе тайном.
– В каком приказе, коль деверя уж нет на свете?
– Бориса с нами нет, однако же приказ его бессмертен. Потом я странствовал, ходил пешком и плавал по морям. И на дуде играл… Как вышел срок, так и явился. Дары тебе привез и белые одежды…
– А я тебя искала. И как бы ненароком пытала и придворных, и царицу… Никто тебя не знает.
– Немудрено. Приказ-то тайный. Твой деверь знал, да ныне нет его…
– Ужели царь не знает?
– Дел множество у государя, и недосуг ему.
– Мне стало чудиться, ты – призрак… Когда являлся странником, и ныне… Коль не прислал бы сватов, и кровь не пролилась, в сей час бы верила – обман…
– Все время слышал зов твой и верил – ждешь.
– И ждать устала. Позри, к лицу мне черное?
– Я белое прислал! Прими, не попирай ногами. И воскрешу тебя!
– Скорбь в сердце въелась, – боярыня слабела, руки опускались. – Наряды поменяю, осыплюсь жемчугом, украшусь камнем-самоцветом… Но выбелю ли душу? Как воскресишь, коли она мертва, и вот уже мертвеет тело?
Огонь коснулся дланей, а силы не прибавил: плоть онемела… Боярин не тушил свечи – взял ее руки, из пламени убрал.
– Как солнце воскрешает землю после седой зимы…
– Бесплодно все – сваты, потеха и пастушья дудка. Вместо тепла на сердце – кровь… Оставь надежды, отступись! – и руки отняла. – Вот догорит свеча – ступай…
– Не отступлюсь!
Он встал, поднял ее с колен и, захватив у ворота одежды, единым махом разорвал и бросил в стороны. Остался лишь нательный крест…
Свеча мигнула и угасла…