Текст книги "Жизнеописание Степана Александровича Лососинова"
Автор книги: Сергей Заяицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Глава 5
Стоп машина! Пробел в рукописи. Неожиданное событие
Если читатель ждет, что на следующий день ровно в десять часов состоялась первая лекция великого поэта, мыслителя и искусствоведа Ансельмия Петрова, что Нина Петровна с наслаждением скушала свою чечевицу, а Степан Александрович в сотрудничестве с Соврищевым приступил к составлению академического устава, то, смею сказать словами генерала, читатель этот никогда не изучал психологии. В том-то и дело, что здесь мы сталкиваемся с наиболее тонким в области переживаний души явлением, которое генерал предлагал называть не совсем удачно «стоп машина» и которое является естественным следствием из первоначального положения: труд для русского человека есть цель, а не средство.
Во-первых, письмо по каким-то совершенно непонятным причинам так и не было доставлено Ансельмию Петрову, во-вторых, даже если бы оно было доставлено, ничего бы не вышло, так как в десять часов все еще мирно спали в доме Нины Петровны. Повар, вместо чечевицы, приготовил опять-таки по неизвестным соображениям паровую осетрину, за что не получил никакого замечания, а Степан Александрович Лососинов, заехав часов в пять к Нине Петровне на чашку чая, ни словом не обмолвился о вчерашних планах, говорить о которых не собиралась, видимо, и Нина Петровна. Пантюша Соврищев и Лиля вообще временно исчезли с горизонта, избирая для своих прогулок отдаленнейшие переулки Замоскворечья, и только муж Нины Петровны купил-таки огромного фаянсового слона с клыками в виде электрических лампочек. Бестактный поступок этот, несомненно, указывал на нетонкость душевной организации этого человека, и к его покупке отнеслись весьма сдержанно.
* * *
Здесь, к сожалению, в рукописи покойного Кубического наступает значительный пробел. По некоторым отрывкам можно догадаться, что мятежный ум Степана Александровича после направлял свою пытливость во всевозможные направления, до выделывания картонных коробочек включительно. К мысли об основании Академии классических наук возвращается он спустя лишь несколько месяцев, уже среди лета, когда, приехав из деревни на несколько дней в Москву, он случайно встретил на Петровке Пантюшу Соврищева. Почему возникла вновь в его голосе забытая было идея, сказать трудно, хотя, вероятно, покойный Кубический не оставил без объяснения этого важного в психологическом отношении факта. Ясно одно, что прежние стремления охватили его с такой силой, что, пишет Кубический, «идя по Кузнецкому, он, к изумлению прохожих, выкрикивал целые стихи из „Энеиды“.
Весь день Степан Александрович провел в пустой своей квартире, работая над составлением устава, который Пантюша Соврищев писал под его диктовку, во время пауз весьма ловко прокалывая пером мух. Странно было возобновлять мечты, порожденные зимними сумерками в этой, погруженной в летний сон, комнате. Майские газеты покрывали столы и зеркала, сухой стебель фиалки сох в безводной вазочке, люстры в белых мешках напоминали средневековых висельников. Но мысль, что теперь, летом, можно непосредственно приступить к распространению среди крестьян любви к античному миру, так вдохновляла Степана Александровича, что уже ничто не могло остановить его мыслей, извергавшихся из головы подобно лаве. Вечером, дабы несколько рассеяться и не сойти с ума от чрезмерного напряжения мысли, филологи поехали к Зону, где спустились в так называемый „ад“, причем Лососинов тонко сравнил себя с Вергилием, а Соврищева с Данте. Они выпили большое количество вина, а ровно в полночь какой-то высокий мужчина подошел к ним с бутылкой ликера в руках, вылил ее содержимое Пантюше Соврищеву за воротник, а пустою бутылкою ударил Степана Александровича по голове с такой силой, что тот потерял сознание.
Проснувшись на другое утро, Лососинов услыхал странный шум, который сперва объяснил признаками субъективного свойства. Однако, прислушавшись, он с несомненностью понял, что шум этот доносился извне, а подойдя к окну, увидал на улице странное волнение. Не одеваясь, так как в квартире никого не было, кроме одной старухи, он приотворил дверь на лестницу и спросил швейцара о причине шума и волнения.
Швейцар сообщил ему, что Германия объявила войну России.
ЧАСТЬ 2
ПРОШЕДШЕЕ СОВЕРШЕННОЕ (PERFECTUM)
Глава 1
Великая суматоха
Я не психолог в образованном смысле этого слова, да, по правде говоря (на это я и в первой части указывал), – не особенно об этом сожалею. Ученые психологи по большей части ничего объяснить не умеют (т. е. в области своей науки, разумеется). Утверждают, например, что цвета у нас в глазу, на какой-то там радужной оболочке (не слишком ли вы сами радужно настроены, господа психологи)? Ну, предположим, что в глазу. Вот когда случилась революция, я и спросил одного профессора: «Чего вы, – говорю, – собственно, красных флагов боитесь, ведь они у вас в глазу». Смутился и сам покраснел вроде флага. То-то и оно-то. Впрочем, забегаю… Но если трудно объяснить психологию, так сказать, индивидуальную, то что же сказать о психологии масс… Почему, например, накануне объявления нам Германией мировой войны можно было без всякого затруднения сесть в трамвай, ну, скажем, номер четвертый, и проехать – сидя проехать, как следует, от самых Сокольников до Дорогомиловского вокзала, и почему через какие-нибудь двадцать четыре часа после вручения нашему послу каких-то там заграничных паспортов в тот же трамвай номер четвертый сесть не было уже никакой физической возможности? Скажут, при чем тут психология? Люди, мол, бежали, спасали детей и имущество. Извините! На трамвае имущества не спасешь, да и не было причин жителю Сокольников спасаться в Дорогомилове. Ну-ка, господа психологи! Вот вам маленький фактик, так сказать, в пределах городских железных дорог. Объясните-ка! Не можете? А генерал сразу объяснил. «Это, – говорит, – мобилизация духа». Скушали?!
О, если проживу я подобно патриарху Библии до тысячи лет, то и тогда не забуду тех великих дней, когда опустели вдруг все дома и все миллионное население Москвы бросилось куда-то сломя голову и когда все, как один человек, от старого знаменитого мужа, убеленного мудростью, до какого-нибудь оборванного мальчишки, прицепившегося к извозчичьей пролетке, говорили себе: «Славянские ль ручьи сольются в русском море. Оно ль иссякнет? Вот вопрос».
Я видел старушку, несшую куда-то жертвовать древние рубли времен первого Николая, я видел, как безрукий старик с Георгиевским крестом на груди останавливал на улице генералов и говорил: «Ваше превосходительство, когда прикажете выступать» – и генералы обнимали его и плакали. Смейтесь, ибо, может быть, это в самом деле смешно, смейтесь, ибо уж так устроены мы, что смешно нам то, что другим страшно или вдохновительно. Смейтесь теперь, когда обрушились на нас Карпатские горы и по всему миру разлетелась на куски разорванная Россия и когда каждый кусок ползет как живой, чтоб снова сложилась – из кусков сложилась – красная свитка… Но довольно! Плотиною преграждаю поток патетической речи и вновь перехожу на тон обычный, ибо в смешном видеть страшное достойнее, чем в страшном смешное…
* * *
Степан Александрович Лососинов, узнав от швейцара о происшедшей в мире катастрофе, начал немедленно одеваться, причем, как он впоследствии рассказывал, так волновался, что всунул левую ногу в правую штанину и едва в таком виде не вышел на улицу. Завязывая галстух, он услышал торжественные звуки. Прислушавшись, он понял, что это во всех квартирах, сверху, снизу, сбоку, исполняется на рояле русский гимн.
Тогда он выбежал на улицу и замер, потрясенный. Трехцветные знамена плескались в ясной лазури золотого июльского дня. Люди брели сплошною стеною, причем на лицах их было такое счастливое выражение, что, казалось, каждый из них только что выиграл двести тысяч и теперь гуляет, размышляя, как лучше использовать деньги. Пользуясь добродушием взрослых, дети невыносимо шалили. Они прикалывали прохожим к спинам бумажные ленты, рисовали на каретах и автомобилях Вильгельма, неистово трубили и свистели в дудки.
Всякий человек, имевший на себе хоть какой-нибудь признак формы, хоть какую-нибудь форменную пуговицу или кокардочку, мгновенно делался предметом восторженного поклонения. Молодые люди из хороших семей, накануне еще считавшие особым шиком трясти головою и волочить ногу, как паралитики, теперь, напротив, шли, выпятив грудь и подняв плечи до уровня ушей, и имели такой вид, как будто в первый раз в жизни надели пиджак. Здороваясь, они говорили: «Здравия желаю», прощаясь: «Честь имею кланяться», а в разговор ввертывали фразы: «Фу, черт, штатский ногу отдавил» или: «Вон идет драгун его величества, хорроший полк!»
Степан Александрович вдруг почувствовал, что соломенная шляпа как-то не помещается у него на голове. Она сползала то на затылок, то набок, то наползала чуть ли не на брови, то вдруг грозила улететь и броситься прямо под трамвай, то сдавливала голову железными тисками, В то же время Степан Александрович почувствовал, что ноги его сами собою пошли в такт, и в то же время вблизи грянул марш. Но заметьте, он ясно помнит, что не ноги пошли за маршем, а марш за ногами. Не будучи в силах выдержать, он зашел в шляпный магазин. Все приказчики стояли в дверях, глядя на приближающийся полк, никто и не подумал о том, чтобы заняться с покупателем. Полк прошел, гремя и блистая трубами, и – ах, как прекрасен и героичен был ехавший впереди юный безусый офицер. Букетик васильков просинел в воздухе и повис у него на груди, зацепившись случайно за позумент. Это был как бы материальный знак охватившего толпу восторга. Не успел офицер опомниться, как такие же букетики повисли у него на шпорах, на пуговицах рукавов, на хвосте его коня. Торговка не успевала получать гривенники, да многие и забывали платить ей. Какой-то старик, прижатый к стене, кричал: «Бельгию! Бельгию!» Никто не понял, что хотел он этим сказать, но многие тоже закричали «Бельгию!». И это так понравилось, что скоро уже все кричали «Бельгию!». И Степан Александрович, когда пришел в себя, понял вдруг, что он вот уже пять минут тоже кричит «Бельгию!».
– У вас есть солдатская фуражка? – спросил он подошедшего к нему хозяина магазина.
– Извольте-с… Заговоренные… Берут вас?
– Нет, я иду добровольно!
И тут заметил Степан Александрович, что карман его вырезан и все его содержимое исчезло безвозвратно.
– Не беспокойтесь, – сказал хозяин, – мы с патриотов денег не берем.
И Степан Александрович ушел в фуражке, подарив ему на память соломенную шляпу. Теперь голова его обрела свое спокойствие, словно кончилась злая мигрень под благотворным действием некоего пирамидона.
Соврищев жил в тихом переулке. Горничная, открывшая дверь, имела вид заспанный.
– Барин дома? – спросил Лососинов, без надежды получить утвердительный ответ. Горничная бессмысленно посмотрела на него и удалилась, ничего не отвечая, словно сомнамбула.
«Что за черт? – подумал Лососинов. – Или она с ума сошла от войны?»
Степан Александрович вошел в комнату Соврищева, дабы оставить ему записку, и замер от удивления. В комнате царил уютный полумрак, было душно и пахло давно и крепко спящим человеком; вывороченный пиджак валялся на полу, смешно взмахнув пустым рукавом, белье лежало на письменном столе, один носок был завязан на свечке неуклюжим бантиком. Сам обитатель этой комнаты спал, раскинувшись наподобие мальтийского креста на широкой кровати, причем одеяло и простыня валялись рядом на полу, и по лицу спящего было видно, что он намеревался проспать еще по крайней мере сутки.
Лососинов рванул штору так, что едва не оторвал карниза, и бешено крикнул: «Соврищев!»
Ответа не последовало.
Тогда Лососинов подошел к Пантюше и стал трясти его за плечи, повторяя: «Соврищев!»
Спящий слегка засопел, но не проснулся.
Тогда Степан Александрович вне себя от ярости вырвал из-под него подушку и подушкой этой изо всех сил хватил его по животу.
Спящий как-то странно хрюкнул, заерзал на кровати и, вдруг повернувшись на бок, захрапел во все горло.
Тогда Степан Александрович, дрожа от бешенства, вышел в коридор.
– Скажите, пожалуйста, – крикнул он, – как вы его будите?
Ответа не было. Он заглянул в кухню. Горничная спала на сундуке, положив на себя все имевшиеся на кухне мягкие предметы.
– Эй! – крикнул он и ткнул ее кочергой: – Вставайте!
Горничная вдруг вскочила, выпучила страшно глаза, крикнула: «Караул, жулики» – и, повалившись на сундук в другом направлении, заснула как убитая.
Тогда Лососинов пришел в ярость. Подойдя к роялю, сыграл подряд все гимны дружественных держав, причем от злобы сломал педаль,
Затем он стащил Соврищева на простыне с кровати и, окунув палец в чернильницу, написал у него на лбу «Немец». Потеряв надежду разбудить, он решил как-нибудь проучить его, взял галстуки, сунул их в вазу из-под цветов, пошвырял на пол все, что висело в платяном шкафу, укрепил посреди гостиной найденную в кухне половую щетку, а на нее надел кастрюлю вместо головы и приладил пальто с растопыренными рукавами. Наконец, он стал ходить по всей квартире, хлопая дверьми, колотя кочергой по кастрюлькам и сковородкам и крича: «война, война, война». Соврищев наконец проснулся и сел на кровати.
– Разве приехали? – пробормотал он. – Носильщик! Эй! Носильщик!
– Дурак! – прошипел Лососинов.
– А! – сказал Соврищев, потягиваясь. – Это ты, Лососинов. Тьфу… Во рту сукно какое-то…
– Идиот! Мерзавец… Война объявила Германию России. Понимаешь? Немцы подходят к Москве. Понимаешь? Тебя сейчас повесят. Понимаешь? Взорвут снарядом. Понимаешь? Сонная свинья! Баран!
Соврищев начал одеваться, стуча зубами и дрожа, как дрожат люди, которым не дали выспаться и сразу заставили вставать и одеваться. Но он все еще, видимо, ничего не понимал.
– Ну, скорей! – кричал Лососинов, сам вдохновляясь своей ложью и швыряя ему штаны: надевай!.. без белья можешь одеваться, не замерзнешь… Я не ручаюсь, что немцы уже не заняли предместий… Слышишь гул орудий?
Соврищев машинально надел брюки.
Лососинов напялил на него пиджак, затянул на голой шее галстук с такой силой, что Соврищев захрипел и чуть не задохся, и потащил его к выходу…
– А умыться… а кофе, – бормотал тот, с ужасом сторонясь от чучела.
– Дурак! Видишь, я в военной фуражке… Кофе. Вот убьют тебя немцы, тогда узнаешь кофе… Ну, живо!..
И, наслаждаясь местью, он чуть не спустил его с лестницы.
На улице Соврищев немного опомнился и, зевая, пошел, куда его вел Лососинов.
– Видишь толпы людей, – говорил тот, – слышишь, как они кричат и поют… А ты, байбак, баба, нюня!..
– В самом деле война? – спросил Соврищев. – Я думал, что ты вола вертишь.
Лососинов начал придумывать новое обидное прозвище, когда часть толпы хлынула вдруг в переулок и едва не сбила их с ног. Все попадавшиеся навстречу с изумлением глядели на Соврищева, а некоторые так и застывали, не успев допеть гимна.
– Чего они на меня глаза таращат, – пробормотал тот. – Говорил, без шляпы неудобно.
Лососинов поглядел на него и ахнул. На лбу у Соврищева крупными лиловыми буквами написано было: «Немец».
Глава 2
Палки в колеса
Пришлось вернуться.
Теперь праздник был, так сказать, на улице Соврищева, а Лососинов имел вид слегка смущенный.
– Свинья! – говорил Соврищев, стоя перед зеркалом и растирая лоб наслюнявленным пальцем: – Хам! Вот и не оттирается.
– Ну ерунда, ерунда. Как так не оттирается…
– Да… ерунда. Небось японские чернила-то!
– А ты мылом…
– Чтобы глаза защипало.
– Ну разбуди горничную и вели подать горячей воды!
– Разбуди-ка, попробуй!..
– Да ведь у тебя две прислуги… Где кухарка?
– Да черт ее знает… Одна спит целый день, а другой никогда дома нет…
– Так ты бы прогнал их. Других бы нанял.
– Да это и есть другие… я каждый месяц прогоняю…
– Я не понимаю! – вскричал Лососинов. – Что это за люди?..
– И потом, – продолжал Соврищев, – пиджаки пошвырял, устроил в гостиной какое-то чучело… Разбирай теперь сам… я не желаю… Ведь прийти кто-нибудь может… Свинья!
– Ну, сегодня все на улице… никто не придет…
– Дураки на улице, а умные люди дома сидят… Поднял ни свет ни заря…
– Болван! Шестой час.
– Ну и что ж… я, может быть, всю ночь не спал… от мигрени страдал…
– Ну, ну, мойся!..
– И ничего нет, главное дело, – продолжал Соврищев, растирая лоб намыленной зубной щеткой. – Немцы, оказывается, еще и Варшавы не взяли…
– А ты бы хотел, чтоб взяли?.. Хорош русский! Действительно немец.
– Сам ты немец… иди-ка разбирай чучело…
Лососинов пожал плечами и пошел в гостиную.
«Черт знает, – думал он, снимая кастрюльку со щетки, – чем приходится заниматься в этот исторический день… Да… трудно воевать с таким народом».
Он понес в кухню кастрюлю. Горничная проснулась и теперь сидела около окна, подперев щеку рукою и глядя на крышу, на которой кошка старалась поймать голубя.
– Где у вас горячая вода? – спросил Лососинов, в пику ей решив все сделать сам.
– А где же ей быть, – отвечала та с сонной и добродушной улыбкой, – в коробке.
– Я вас серьезно спрашиваю, – крикнул Лососинов, покраснев от злости, – где вода?
– В коробке вода.
Лососинов вернулся в комнату Соврищева. Тот продолжал с тоской тереть лоб, перелистывая от скуки «Всю Москву».
– Она к тому же и грубиянка! – воскликнул он. – Издевается. Говорит вода – в коробке.
Соврищев вздохнул, и оба они пошли в кухню. Горничная снова спала на сундуке, с головой укрывшись какими-то юбками.
– Ну вот, – сказал Соврищев, – дурак… Она не спала, надо было пользоваться, а ты даже не потрудился узнать, в какой коробке.
– Да ведь это же нелепость!.. Сам посуди, ну как вода может быть в коробке?.. Просто ты их распустил… Они привыкли, что ты с ними амуришься.
– И неостроумно, – пробормотал Соврищев, – вон коробка какая-то из-под «Эйнема».
– Нет там воды никакой, – сказал Лососинов, заглянув в коробку. – Разбудить ее, что ли?
Соврищев безнадежно покачал головой и опять отправился к зеркалу.
– Пойдем, – предложил ему Степан Александрович, – почти незаметно.
– Спасибо.
– Ей-богу… Если кто не знает, ни за что не разглядит. Хочешь мою фуражку с козырьком?
– Что я, дурак, что ли?
– Имей в виду, Соврищев, – крикнул Степан Александрович, – что эту фуражку носят не дураки, а русские солдаты! Те самые солдаты, которые там на кровавых нивах защищают идиотов вроде тебя.
Соврищев долго смотрел в зеркало и наконец проговорил:
– Ну, пойдем!..
Они вышли на улицу.
– Поесть бы, – сказал Соврищев, – у меня маковой росинки во рту не было.
– Да, – пробормотал Лососинов, – в штаб теперь, разумеется, поздно.
Он был зол и недоволен тем, что его менее одаренный друг возымел над ним некоторую как бы власть и превосходство.
У входа в ресторан они столкнулись с двумя прекрасно одетыми джентльменами.
– Немцы уже идут на уступки, – проговорил один, ткнув пальцем в вечернюю газетку.
– Quidquid id est timeo Danaos et dona ferentes [2]2
Что бы это ни было, я боюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.)
[Закрыть], – улыбаясь, возразил другой;– ручку Анне Сергеевне.
И они разошлись в разные стороны.
Глава 3
Молния в мозгу
Муж Нины Петровны сразу получил высокий пост в Красном Кресте. Враги и завистники утверждали, что его с кем-то спутали, что будто он выдвинулся тем, что запел однажды канарейкой в присутствии высокой особы, одним словом, говорили все, что при этом говорить полагается. Сам он, получив пост, немедленно привлек к себе на службу всех знакомых, и Нина Петровна была очень мила в белом фартуке и белой косынке. Лососинов и Соврищев посещали Нину Петровну, которую и заставали всегда в некоторой ажитации. Нина Петровна хотя и жила на даче, но в такие дни считала нужным быть в Москве. Генерал неоднократно говорил, что если бы все дамы и барышни в те дни продолжали жить на даче и не считали нужным быть а Москве, то мобилизация прошла бы еще лучше. Впрочем, это мелочь.
Весть о том, что Степан Александрович собирается на войну, изумила – больше – потрясла всех его знакомых. От матери скрывали. Не было барышни или дамы, которая бы не связала ему теплого исподнего платья, так что Степан Александрович, если бы захотел, мог бы открыть лавочку трикотажных изделий. Какая-то из барышень даже подарила ему перевязочный комплект, но уж это ни к чему. Человека, едущего навстречу такой опасности, надо всемерно ободрять, а не напоминать ему о бренности его тела. Один знакомый композитор написал даже марш «Mit Bewunderung Lososinoff gewidmet» [3]3
«С восторгом Лососинову посвящается» (нем.)
[Закрыть]. Дальний родственник – разбитый параличом севастопольский герой – прислал Степану Александровичу кисет, на котором бисером вышито было «Пли!». Словом, ликование было полнейшее, и можно сказать, что ореол героизма уже вспыхнул вокруг головы Степана Александровича. Ходили слухи, что он уже уехал, что его видели на вокзале в полном вооружении, кто-то утверждал даже, что он уже убит. Однако все это никак не соответствовало действительному ходу событий, ибо Степан Александрович продолжал жить в Москве. Неизвестно, что его задерживало. По одной версии он никак
. .
добровольцев, по другой – он был забракован врачебной комиссией вследствие отсутствия какого-то очень важного органа, чуть ли не селезенки. Последняя версия, разумеется, неверна, ибо отсутствие какого-нибудь органа не может служить препятствием. Наоборот. Чем меньше у воина органов, тем воин, так сказать, неуязвимее. Но факт остается фактом. Степан Александрович продолжал жить в Москве. Ближайшие друзья стали к тому же замечать в его поведении нечто весьма странное и даже загадочное. Вот что говорил по этому поводу его закадычный друг Пантюша Соврищев.
«Сидим это мы однажды в ресторане „Пассаж“, едим, как сейчас помню, селедку с гарнирчиком и слушаем гимны. И вдруг, можете себе представить, Лососинов забирает всю селедку в кулак, отворачивается и шварк ее мне прямо в морду. Такая сволочь! И ведь пьян, заметьте, не был. Я, конечно, разозлился, как налим, хотел его тут же при всех изувечить. Вытираю лицо салфеткой, а он поглядывает на меня не то с любовью, не то с сожалением. „Прости меня, – говорит, – Пантюша, но когда-нибудь ты поймешь, для чего это я сделал, и не только не будешь на меня сердиться, а может быть, скажешь, что и жить-то тебе на свете стоило лишь для того, чтоб Лососинов запустил в тебя селедкою“. Я с ним потом целую неделю не разговаривал. Ни за что бы не помирился, если бы он мне Пумку свою не уступил. Помните, была такая у Мюра продавщица – почти без юбки и глаза задернуты пеленою сладострастия. Только на ней и помирились».
Другая странность в поведении Степана Александровича состояла в том, что он, идя по улице или сидя дома, внезапно оборачивался назад с такой стремительностью, что однажды чуть не свернул себе шею. Он же однажды, закрыв глаза, хотел броситься под велосипед, как бы желая покончить с собой. К счастью, его удержали.
…Как все матери, госпожа Лососинова ничего не замечала. Война ее не так уже заботила, ибо Степан Александрович пользовался отсрочкой, а к тому же и сахарный завод, коего пайщицей состояла госпожа Лососинова, как-то с войной заработал резвее и дал вместо десяти годовых двенадцать.
Было это ранней весной тысяча девятьсот шестнадцатого года – «года самого скверного», как все полагали. Так думали потому, что тогда еще не пережиты были года последующие. И все-таки хромый был год.
Госпожа Лососинова сидела однажды вечером в своей комнате, размышляя, отчего бы могла погаснуть неугасимая лампада: кошка ли дверью хлопнула, святой ли в обиде на нее за нерадение? А как радеть, когда столько хлопотливых сует и слухи такие ходят, что каждый слух – лишний седой волос. И спичек-де не будет, и перцем запасайтесь. А солдаты будто сказали: «Кончим с немцами воевать – ружей не сложим». Неужто опять, как в девятьсот пятом, Москву из пулемета горошить? И вот – постель в комнате полуторная из дуба с пятью подушками – верхняя словно для булавок – а интереса к уюту нет. Кажется, прежде в такой дождливый вечерок пораньше спать лечь, снов дождичком нагонять, а теперь и не до сна. И все же решила госпожа Лососинова, приняв лакрицы, лечь.
Едва успела она облечься в пеньюар, как донеслись до ее слуха из гостиной странные звуки. Словно забрался туда медведь или тяжелый человек – и резвится. Тихо все, а потом вдруг, бум-бум, словно кто с потолка на пол летит…
«Господи, – подумала госпожа Лососинова, – уже не начинается ли что?.. И Степа дома ли? Словно кто в дом ворвался».
И от страха вне себя отправилась она заглянуть в полурастворенную дверь гостиной, в которой горел свет.
Тут же и замерла она в удивлении и недоумении.
Степан Александрович стоял посреди гостиной в пальто, галошах и шапке. Веревкою к его талии прикручена была, наподобие шашки, трость. В одной руке у него был чемодан, в другой большая постельная подушка.
Уже самый наряд этот мог показаться удивительным. Каков же был испуг госпожи Лососиновой, когда Степан Александрович вдруг разбежался и прыгнул со всего размаху на рояли, сорвался, выпустил чемодан и ударился головой об инструмент, от чего последний загудел.
Госпожа Лососинова не выдержала и вошла в комнату.
– Это все у тебя, Степан, от холостой жизни, – сказала она, – губишь ты себя. Вон Брусницына Наташа, чем не барышня?
Степан Александрович вид имел действительно крайне возбужденный. Он поставил чемодан на пол и сел на него, потирая ушибленную часть головы.
– Мама, – сказал он глухим голосом, – видите вы меня?
– Да что ты, Степан, конечно, вижу, и что ты на себя напялил. Галоши грязные, смотри, как наследил!
Лососинов взволнованно прошелся по комнате.
– Смотри, все кругом женаты… один Соврищев только… ну уж это я даже и не знаю, что это такое… человек он или еще что… Наташа Брусницына очень в тебя влюблена.
– Я – принципиальный аскет…
– Я Наташу Брусницыну в бане видела – Венера… и не вертлява.
– Ну и обнимайтесь с ней на здоровье… Жениться! Как глупо.
– А на фортепьяны прыгать, скажешь, умно?
– Не ваше дело.
И Степан Александрович, уйдя к себе в комнату, дважды повернул ключ.
Госпожа Лососинова привела в порядок мебель, погасила свет и ушла к себе.
«Нужно будет, – подумала она, – ему в суп александрийского листу подмешать».