Текст книги "Жизнеописание Степана Александровича Лососинова"
Автор книги: Сергей Заяицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Сергей Заяицкий
Жизнеописание Степана Александровича Лососинова
Вместо предисловия
Кто такой Сергей Вакхович Кубический
Человек, написавший эту повесть, в настоящее время, по-видимому, мертв. Странное произведение это в рукописном виде было найдено татарином в кармане брюк покойного и любезно возвращено вдове. Будучи близким другом Сергея Вакховича, считаю себя вправе обнародовать эту повесть, тем более что покойный (?) был человеком примечательным во многих отношениях.
К писательству он не имел особенной склонности, но то обстоятельство, что все его друзья и знакомые писали стихи так же хорошо, как Пушкин, навело его на мысль испытать и свои литературные способности. Решиться на это было ему не так-то легко, ибо с детства, по его словам, страх перед книгою носил у него болезненный характер. Читать чужие произведения можно было его заставить (и в зрелом возрасте) только силой.
Смерть Сергея Вакховича окутана некоторою таинственностью. Случилась она в то время, когда всякий слух мгновенно дробился, как ракета, а о смерти друзей и близких вообще мало думали. По одной версии погиб он, упав с крыши Народного комиссариата по просвещению, на которую взошел, исполняя снежную повинность. По другой версии, он вовсе не умер, а, переехав границу в ящике из-под глюкозы, пропал без вести. Третья версия, которой придерживается вдова покойного, такова: садясь в поезд через окно, потерял он равновесие и вместо того, чтобы встать на ноги, встал на голову и, не будучи в состоянии вследствие тесноты перевернуться вокруг горизонтальной оси, провел двое суток в столь неестественном положении.
Умирая, он будто бы еще успел крикнуть: «Отношение мое к воинской повинности в правом кармане». Всего трагичнее во всей этой истории то, что поезд за эти двое суток так никуда и не сдвинулся.
Основною чертою творчества Сергея Вакховича является его страстная любовь к психологическим наблюдениям, а также удивительное свойство описывать все так, что получается смешно. Сам он вовсе не хотел никого смешить и недаром в начале второй части повести (Perfectum) он с горечью восклицает: «Смейтесь, ибо уж так устроены мы, что смешно нам то, что другим страшно или вдохновительно». И еще: «В смешном прозревать страшное достойнее, чем в страшном смешное». Потому и сочинение свое он назвал «трагикомическим».
Заметим, что «Жизнеописание Лососинова» он сам тайком считал научным психологическим трактатом и даже пытался прочесть его однажды на заседании Московского психологического общества. Себя он любил называть «основателем учения о самозатруднении».
Так ли велики заслуги Сергея Вакховича перед наукою, предоставим судить ученым критикам.
Введение
О психологии, о ее методах и ее пользе
Удивительно, до чего русский народ склонен к философии; так склонен, как никакой другой народ, хоть и принято, чтобы все знаменитые философы были немцы.
Писатели тоже. Впрочем, писатели были еще в Англии. Но дело не в единицах, не, так сказать, в индивидах, а в массе. А где масса философична? В России. Например, генералы. Я в дачном поезде встречался с одним генералом. То есть более мудроточивых уст в смысле поучительной беседы я не нашел бы ни у одного немецкого генерала, а говорят – немцы философы. Неправда. Кант немец, но философы русские. Помню мысли генерала о психологии. «Удивительная, говорит, вещь психология. Куда сложнее физиологии. В физиологии все, так сказать, доступно органам осязания, можно все потрогать со всех сторон, нос, например. При изучении можно даже резать и ковырять и под микроскопом до малейшей клеточки. Один физиолог говорил, что ему даже обидно, до чего ему все понятно: слишком рано все выучил – не рассчитал – к сорока годам – все! За новое приниматься не стоит, свою науку прикончил, а умирать рано. Остаток жизни провел, предаваясь рыбной ловле. Совсем другое дело психология. Ничего не знают психологи. Что бы она ни толковали про интроспецию (генерал так и сказал: „интроспеция“, точно это какое-нибудь самое обыкновенное выражение, вроде: „молодцы-ребята“). Мельчайшего факта объяснить не умеют, и никакие им институты не помогут, т. е. институты, разумеется, психологические. Взять хотя бы писательство. Ну в журналах за деньги с голодухи строчат, это понятно. Ну а богатые писатели или обеспеченные служебным окладом? Взять того же Пушкина. Много ли нажил? Гроши. Одни неприятности от высшего начальства, как явствует из биографии. Постоянный страх попасть на каторгу. Так для чего же он писал, спрашивается? Кажется, трудно ли было воздержаться? Перепрыгнуть через забор трудно, а не перепрыгнуть легко, так, кажется, просто: не прыгай и кончено. А он прыгал. Зачем? Выгод никаких, слава самая сомнительная при жизни, ну а после смерти что еще с нами будет, неизвестно, а если встать на точку эгоцентризма, то и вовсе. Но он писал, т. е., иными словами, затруднял себя и, принимая во внимание толщину академического издания, затруднял основательно. Ведь самый процесс труден, особливо при неровном почерке».
Помню, слова генерала крайне на меня подействовали. С тех пор, как хочу написать что-нибудь, тотчас подумаю, что меня к этому побуждает, т. е. себя затруднять таким образом, и не пишу, а все думаю. Так мне генерал этот всегда в творчестве препятствовал, что трудно объяснить. Стал наблюдать за другими писателями из приятелей и, сознаюсь, необъяснимейшее явление: пишут все, а зачем пишут, – не знают, т. е. что их к этому побуждает. Психология – наука крайне щепетильная: спросить никак нельзя, зачем, мол, вы это писали, т. е. что побудило вас так затруднить себя, – неудобно. Приходится наблюдать. Наблюдение – один из методов. Я стал наблюдать. Наблюдал долго и вдруг понял – черту открыл в психологии. Формулировать могу так: «Человек (разумею: русский человек) имеет необычайную склонность к деятельности, направление и результаты коей ему безразличны». Например: Пушкин. Итак: труд для человека (опять-таки русского) есть цель, а не средство.
Примечание: Один ученый историк литературы возражал мне:
1. что Пушкин – не пример, ибо он, в сущности, араб;
2. что, имея склонности к светской жизни, он постоянно нуждался в деньгах.
Возражу на этом:
1. Если считать Пушкина арабом, то надо идти до конца и называть его уже не величайшим русским, а величайшим арабским поэтом.
2. Если не убедителен Пушкин (с его светскостью), беру гр. Толстого в последний период. В деньгах граф не нуждался, славе своей мог только повредить. Очевидно, здесь мы имеем факт сознательного самозатруднения, в его, так сказать, первоначальной кристальности.
Эту же мысль доказать берусь с неопровержимостью на основании наблюдений, произведенных над близким приятелем моим (ныне погибшим) Степаном Александровичем Лососиновым. Для этого должен я изложить историю жизни моего друга вплоть до его гибели, выделив несколько замечательных событий из его биографии. Буду рад, если наблюдения мои окажутся полезны для процветания Московского психологического общества.
ЧАСТЬ 1
ДАВНОПРОШЕДШЕЕ PLUSQAMPERFECTUM
Глава 1
В которой повествуется о возникновении в голове одного гениального человека одного гениального плана
На всех часах вдоль линий «А» и «Б», на всех часах, хором тикающих в часовых магазинах, на левых руках всех прилично одетых прохожих, словом всюду, где только было возможно, стрелка указывала четыре часа, когда Степан Александрович Лососинов проснулся. С первого же взгляда он заметил, что стены и потолок в его комнате стали гораздо светлее, чем были накануне, а взглянув в окно, понял и причину этого явления. Медленно и робко падали маленькие хлопья первого снега и устилали белою пеленою тротуары, тумбы, крыши… Степан Александрович откинулся было на подушке, дабы предаться размышлению об удивительном законе природы, меняющем ежегодно времена года, но тотчас же снова воспрянул и с изумлением оглядел комнату. Действительно, она представляла не совсем обычное зрелище.
Все предметы были сдвинуты в один угол и большая часть из них стояла вверх ногами. Громадное кожаное кресло возвышалось на письменном столе, а кисейные оконные занавески, подняв свои подолы, словно сидели на подоконнике. Еще во сне Степана Александровича угнетал странный ритмический шум, казавшийся ему прибоем волн во время прилива. Теперь шум этот раздавался наяву в соседней комнате и от времени до времени кто-то стучал по самому низу двери… «Полотеры», – с ужасом понял Лососинов. Подобное печеному яблоку лицо старухи заглянуло в комнату.
– Встали, батюшка, – сказала она, – вот слава-то тебе, господи.
– Какого черта вы не разбудили меня раньше?
– Будила, батюшка, ей-богу будила. И шторку подняла. Ничего не получилось… Знать уши-то сном законопатило.
– Я свою комнату натирать не позволю!
– Нельзя, батюшка, пол совсем стал паршивый… Срам, а не пол.
Степан Александрович, не унизившись до возражений глупой бабе, встал с постели, запер дверь на ключ и глубоко задумался… Если бы в эту минуту посторонний наблюдатель мог следить за выражением его глаз, то он поразился бы, как все мудрее и проникновеннее становились эти глаза, немного, правда, опухшие от тринадцатичасового сна, но все же вдохновенные и прекрасные. В ночной рубашке, с ночной туфлею в руке, он напоминал какого-то античного бога, а внезапно поднявшаяся и устремившаяся в окно указующая рука завершила это сходство. В самое это мгновение стук, но уже не стук в самый низ двери, а европейское постукивание в ее середину привлекло его внимание. «Entrez», – крикнул Аполлон. «Заперто», – отвечал голос, в котором Степан Александрович узнал голос закадычного друга своего, Пантюши Соврищева. Пластичным движением он подошел к двери и повернул ключ, Пантюша Соврищев стоял на пороге, как всегда в визитке, украшенный хризантемою и причесанный так гладко, что, глядя в его темя, можно было побрить себе физиономию.
– Здравствуй, – сказал Лососинов голосом, в котором слышалась торжественная вибрация, – садись и отвечай мне на вопрос: «Как ты себе представляешь возрождение?» Впрочем, нет, не так, поди сюда!
Он подвел Соврищева к окну и указал на особняк апельсинового цвета с белыми колоннами, расположенный напротив. В окне был виден профиль, вероятно, хорошенькой горничной, что-то убиравшей.
– Она тебе нравится? – спросил Лососинов торжественно.
– Невредное бабцо, – отвечал Соврищев, – хотя всего не разглядишь.
Лососинов с досадой кинул ночную туфлю под кровать с такой силой, что под кроватью все зазвенело.
– Я не про то, – воскликнул он с раздражением, – я про колонну! Нравится тебе эта колонна?
– Нравится.
– И всегда будет нравиться?
– Вероятно, всегда, – отвечал Соврищев, заметно ошеломленный таким оборотом беседы. Кстати, в это время горничная встала на подоконник и начала вытирать стекло тряпкой. Весьма уместно отметить удивительное свойство фартука. Генерал тоже неоднократно указывал, что фартук даже на магазинном манекене действует на него эротически.
– Да, – продолжал Лососинов, машинально почесывая свое бедро, – это всегда будет нравиться. Теперь… знаешь, какая это колонна? Это колонна греческая.
С этими словами он посмотрел на приятеля своего с таким видом, с каким смотрит человек, объявляющий другому о полученном наследстве.
– Это значит, – произнес он, – что вечная красота была раз навсегда открыта эллинами и возрождение есть, в сущности, возвращение к древности.
– Поразительно! – воскликнул Соврищев, – мне никогда это не приходило в голову.
К чести Лососинова нужно сказать, что он весьма снисходительно относился к чужой необразованности. Прекрасная черта эта, без сомнения, была наследственной, так как отец Степана Александровича был в свое время небезызвестным профессором.
Не сделав Соврищеву никакого обидного замечания, Лососинов накинул себе на плечи одеяло, очевидно продрогнув, и сказал, продолжая глядеть в окно:
– Профессор Зелинский разделяет мои убеждения. Теперь слушай: возрождение необходимо, ибо искусство попало в. тупик… Следовательно, наша задача – произвести возрождение. Для этого нужно лишь внедрить в публику и в массу сознание необходимости изучения античного мира. Мужик гибок и способен к языкам. Надо обучить его греческому и латинскому… Я уже сделал кое-что, смотри.
Дрожащими от холода и волнения руками Лососинов взял со стола греко-латино-итальянский словарь со столь мелким шрифтом, что пользоваться книгою было невозможно, даже если бы она была написана на русском.
– А ты разве знаешь итальянский? – спросил Соврищев, тоже начиная ощущать волнение.
– Итальянский ни при чем, – с раздражением воскликнул Лососинов. – Мы пожмем руку Цицерону и Сенеке через голову непросвещенных теноров и шарманщиков. – С этими словами, не попадая зубом на зуб, Лососинов быстро юркнул под одеяло и с четверть часа лежал молча, дрожа как в лихорадке. Удивительное действие производил этот человек на окружающих. Соврищев внезапно почувствовал прилив силы, который раздвинул для него пределы возможного. «Захочу, – подумал он, – и начну читать Аристотеля как газету». Одним словом, в этой слегка уже затуманенной ранними сумерками комнате, в сердцах двух необыкновенных людей создалось то великое настроение, которое гак лапидарно, хотя и грубо характеризуется пословицею: пьяному море по колено.
– Ну, поедем к Сиу! – вдруг вскричал Лососинов. Он оделся с необыкновенной скоростью и через пять минут лихач с санями, украшенными Лососиновым и Соврищевым, мчался по занесенным снегом улицам, Оба молчали, только когда проносились они мимо какого-нибудь дома с колоннами, Лососинов трогал Соврищева за рукав, кивал на дом и говорил: «Нравится?» – «Да, – отвечал тот, глотая снежинки, – и всегда будет нравиться».
От Сиу они поехали в «Прагу», из «Праги» в Балет, потом опять в «Прагу». Далее Соврищев помнит лишь сплошную метель и какую-то яркую комнату, где была статуя Венеры, которая, впрочем, двигалась и даже пила водку. Проснулся он дома и когда начал одеваться, то с изумлением обнаружил, что один его чулок был ярко-зеленого цвета и, судя по длине, очевидно, дамский.
Глава 2
Спор с дядей. Обсуждение плана
Тихо все и бело стало в Москве… Уютно в домах, уютно на дворах, где примостились деревянные домики. Паркетные полы стали отливать лазурью, и кисейные занавесочки на окнах еще посветлели.
Соврищев пришел к Лососинову ровно в пять часов и застал его в состоянии крайней экзальтации, близкой к вдохновению поэтическому.
– Ты помнишь тот словарь, который я показывал вчера и к чтению которого думал сегодня приступить?
– Помню, – отвечал Соврищев.
– Ну, так этот словарь пропал, – крикнул Лососинов голосом величественным и радостным.
– Как пропал?
– Этот словарь украден.
– Кем?
Степан Александрович подошел к Пантюше, положил ему на плечи прекрасные свои руки и произнес с расстановкой:
– Полотерами.
– Ах, мерзавцы!
– Не мерзавцы, – крикнул Лососинов раздраженно, – а книголюбцы! Изучения античной древности возжаждали и украли словарь… Вот тебе подтверждение того, как относится русский народ к древности, разумеется, классической… Да тут ничего нет удивительного. В Москве есть извозчики, говорящие по-латыни…
Заметим себе, что гениальный ум Лососинова иногда делал слишком смелые выводы, как например, в данном случае. Те индивиды, о которых шла речь, очевидно, сначала изучили латинский язык, а потом стали извозчиками, а не наоборот.
– Да, что бы ни утверждали некоторые, время для филологизации России настало!
Под «некоторыми» Степан Александрович обычно разумел своего дядю, голос коего в это время явственно раздавался в столовой.
В нашем обществе распространено мнение, что все дяди глупы. Мнение это неосновательно по двум причинам: 1. почти всякий человек является в то же время дядею и, следовательно, глупыми приходится назвать почти всех людей; 2. дядя есть величина относительная, предполагающая племянника. Абсолютный дядя есть понятие мнимое или столь редкое, что не стоит говорить о нем. Таким образом, приведенное выше утверждение следует понимать так: всякий дядя глуп по отношению к племяннику и, по закону «действие равно противодействию», наоборот[1]1
Замечательно, что С. В. Кубический, высказывая это положение, разумеется, никоим образом не был знаком с теорией Эйнштейна (Примеч. автора).
[Закрыть]. В данном случае дядя был инженером. Лососинов и его друг не любили дядю за миросозерцание, а Степан Александрович, кроме того, почитал его бездельником. «Построил три железнодорожных моста и очень доволен, – говорил он обычно про этого дядю, – а спросите его, что такое conjugatio perifrastica, он и не знает». В этот раз дядя был особливо неуместен, ибо он никак бы не мог понять чувств, волновавших предприимчивых филологов, да и вообще к искусству был равнодушен.
Как раз мадам Лососинова, старушка в наколке, рассказала за супом про встреченного ею на Кузнецком мосту раскрашенного футуриста в полосатом халате и разговор таким образом коснулся литературы. «Драть их нужно», – сказал дядя, разумея футуристов. Следует заметить, что Степан Александрович, сам не будучи футуристом, защищал их как искателей новых путей.
– И романтиков считали сумасшедшими, – воскликнул он. – А дикие гении? Почитай-ка биографию Гете!
– Читал двадцать раз. И тоже нужно было выдрать.
– Это Гете выдрать?
– А хоть бы и Гете, да заодно и Шиллера. Терпеть не могу.
– Уж выдрать тогда всех поэтов сразу.
– Да не мешало бы. Особенно теперешних. Раньше хоть прочтешь, поймешь, про что говорится. Иногда растрогает или развеселит. А теперь? Прочтешь стихи и такое чувство, точно тебя дураком обругали.
– Да уж, поэты! – вздохнула мадам Лососинова. – На заборах иной раз мальчишка постесняется написать, что они в книгах печатают.
– Да уж это само собой, – обрадовался дядя, – это, видите ли, разрешение проклятого вопроса. И все к тому же пьяницы.
– И Пушкин был пьяница.
– Пушкин, может быть, пил здорово, да зато здорово писал. А теперь пьют здорово, а пишут скверно.
– Вам не нравится, а другим нравится.
– Уж не знаю, кому это нравится. А теперь еще начали под греков подделываться. Куда ни сунешься, все козе на хвост наступишь.
Лососинов вспыхнул.
– Возрожденье только и возможно при таких условиях, – сказал он, – одни ослы этого не понимают.
– Ну что мне за интерес про какого-то пастуха читать? Ах, Дафнис, да на тебе козьего сыру, да пойдем в пахнущий медом грот.
– И все про голых пишут, – ввернула мадам Лососинова.
– Вы бы уж лучше не вмешивались, – обернулся к матери Лососинов, – скоро голыми ходить будут, когда возрождение наступит.
– Это по морозу-то, – уязвил дядя.
Не снисходя до возражений, Степан Александрович погрузился в утоление своего аппетита, пробормотав что-то про идиотов, не видящих из-под железнодорожного моста неба. Следует заметить, что очень часто у Степана Александровича резко менялась точка зрения и он вдруг начинал говорить о пользе авиации или о своем желании стать химиком. Но в том-то и дело, что от богатой русской души нельзя требовать той мещанской уравновешенности, которая давала возможность Канту всю жизнь торчать в Кенигсберге, жуя вещи в себе. Характерно, что Лососинов считал Канта философом посредственным.
Хорошая сигара помогла Лососинову рассеять тяжелое впечатление от беседы с дядей, и, сев снова в свое кресло, он почувствовал себя господином своего настроения. Беседа лишь обострила его стремление.
– Нам нужно произвести нечто вроде революции, – сказал он. – Наши агенты должны исколесить всю Россию, внедряя в население любовь к античному миру. Вот план России. Нам необходимо иметь свои базы во всех крупных центрах… В провинции и в селах нужно организовать особые школы… Когда подготовка будет сделана, мы дадим знак из центра, и по всей России зазвучит стройная музыка гомеровского стиха… Подумай, Соврищев, какое величие… Старый дед, читающий внукам Одиссея в подлиннике…
В этот момент, между прочим, Лососинов нашел словарь, который полагал украденным. Оказалось, что его подложили под книжный шкаф, дабы последний не качался. С негодованием вынув его и заменив сочинениями Данилевского, Степан Александрович продолжал:
– Пока же мы оснуем в Москве нечто вроде академии. Мы пригласим лекторов… Я лично уверен, что греческое искусство настолько божественно просто, что его поймет самый серый крестьянин.
– Кого же ты думаешь пригласить в лекторы? – спросил Соврищев.
– Во-первых, Ансельмия Петрова, без него нельзя. А потом всех профессоров, разумеется. Начнем с Петрова. Завтра без пяти двенадцать заходи за мной, мы к нему поедем.
Решив так, Степан Александрович и Соврищев поехали в «Прагу». Оттуда они поехали в Оперу, потом опять в «Прагу». Когда Соврищев проснулся, было без пяти три, перед взором его лежала некая пелена, не вполне рассеянная и холодным умыванием. Одеваясь, он с изумлением нашел у себя в кармане вместо платка кусок кружевного пеньюара.