![](/files/books/160/oblozhka-knigi-groza-119140.jpg)
Текст книги "Гроза"
Автор книги: Сергей Наровчатов
Соавторы: Павел Коган
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Можно сердце выложить —
На! – чтоб стужу плавило.
Не было? Было же!
Не взяла, – оставила…
Из ранних стихов Владимира
…Был разговор о свинстве
сфинксов,
О принципах и принцах,
но весом
Был только темный призвук
материнства
В презреньи, в ласке, в жалости —
во всем…
Пастернак
1
Ну что ж, похоже в самом деле,
Я победитель. Значит – быть.
Как мы тревогу не разделим,
Как мне ее не разлюбить,
Как от победы этой грустной
Не закружится голова —
Здесь начинается искусство,
И здесь кончаются слова.
Но даже если ты уверен,
Что не напутано в «азах»,
Ты одинок в огромной мере,
Как Женька некогда сказал.
2
Буран, буран. Такая стужа.
Да лед звенит. Да тишина.
О молодость! Вино, да ужин,
Да папиросы, да Она —
Ну, чем, голодная и злая,
Ты бредишь полночью такой?
Гудки плывут, собаки лают
С какой-то зимнею тоской.
3
Так возвращается Владимир
К весьма условной теплоте.
Не соразмерив пыл и имя,
Он только комнатой владел.
Семиметровая обитель
Суровой юности! Прости,
Коль невниманием обидел
Иль раньше срока загрустил.
Там так клопы нещадно жрали,
Окурки дулися в лото,
Там крепко думалось, едва ли
Нам лучше думалось потом.
4
Он жил тогда за Белорусским,
И, от Заречиных бредя,
Он думал с царственным и узким
Презреньем истинных бродяг
Об ужине и о портьерах.
И сам того не замечал,
Что это детство или ересь
И повторение начал.
Но это так легко вязалось
С мечтой об ужине, что он,
Перебродив совсем, к вокзалу
Был просто очень утомлен.
5
Но вот и дом. Такою ночью
Ему в буран не улететь,
Он фонарями приторочен
К почти кромешной темноте.
В подъезде понял он и принял,—
То беспокойство, что ловил,
Звалось Заречиной Мариной
И безнадежностью в любви.
6
– Фу, видно, все-таки дождалась.
– Марина?
– Я.
– Какой судьбой?
Какими судьбами?
– Ты талый.
Ты каплешь весь. Да ну, постой.
– Да нет, откуда?
– Ну уж, знаешь,
Ты не излишне comme il faut.
Ты, видно, вправду не считаешь
Меня особенной лафой.
А ларчик просто – я к подруге.
Ночую. Рядом. За углом.
Да то ли детством, то ли вьюгой,
Как видишь, в гости примело.
7
Пока с необъяснимым рвеньем
Он снег сбивает с рукавов,
Ругает стужу, ищет веник
И постигает – «каково!»,
Марина смотрит, улыбаясь,—
Мальчишка. Рыцарь и аскет.
И только жилка голубая
Просвечивает на виске…
…9
Но было что-то, что внезапно
Пришло и стало тишиной,
Как еле уловимый запах
И привкус горечи иной.
Так всем догадкам намечаться
Из тех, которым суждено
Стать спутником и домочадцем,
Ночной тревогой и денной.
И, начинаясь с «неужели»,
Через секунду став «ну да»,
Они придут к тебе, как шелест,
И опрокинут как удар…
…12
О мальчики моей поруки!
Давно старьевщикам пошли
Смешные ордерные брюки,
Которых нам не опошлить.
Мы ели тыквенную кашу,
Видали Родину в дыму.
В лице молочниц и мамаши
Мы били контру на дому.
Двенадцатилетние чекисты,
Принявши целый мир в родню,
Из всех неоспоримых истин
Мы знали партию одну.
И фантастическую честность
С собой носили как билет,
Чтоб после в возрасте известном,
Как корью ей переболеть.
Но, правдолюбцы и аскеты,
Все путали в пятнадцать лет.
Нас честность наша до рассвета
В тревожный выводила свет.
На Украине голодали,
Дымился Дон от мятежей,
И мы с цитатами из Даля
Следили дамочек в ТЭЖЭ.
Но как мы путали. Как сразу
Мы оказались за бортом,
Как мучились, как ум за разум,
Как взгляды тысячи сортов.
Как нас несло к чужим. Но нету
Других путей. И тропок нет.
Нас честность наша до рассвета
В тревожный выводила свет.
О Родина! Я знаю шаг твой,
И мне не жаль своих путей.
Мы были совестью абстрактной,
А стали совестью твоей.
13
Еще о честности. Ты помнишь,
Плечом обшарпанным вперед
Огромный дом вплывал в огромный
Дождя и чувств круговорот.
И он навеки незапятнан,
Тот вечер. Дождик моросил
На Александровской. На пятом
Я на руках тебя носил.
Ты мне сказала, что не любишь.
И плакала. Затем, что так
Любить хотелося, что губы
Свела сухая маета.
Мы целовались. Но затем ли,
Что наша честность не могла,
Я открывал тебя, как земли,
Как полушарья Магеллан.
Я целовал твои ресницы,
Ладони, волосы, глаза,
Мне посегодня часто снится
Солоноватая слеза.
Но нет, не губы. Нам в наследство,
Как детства запахи и сны,—
Что наша честность вне последствий
И наши помыслы ясны.
14
Он должен ей сказать, что очень…
Что он не знает, что сказать.
Что можно сердце приурочить
К грозе. И вот потом гроза.
И ты ни слова не умеешь
И ходишь не в своем уме,
И все эпитеты из Мея,
А большее нельзя уметь…
Он должен ей сказать всю эту
Огромную как мир муру,
От часа сотворенья света
Бытующую на миру.
Не замуруй ее. Оплошность
В другую вырастет беду.
Она придет к тебе как пошлость,
Когда отвергнешь высоту.
Он должен ей сказать, что любит,
Что будет всё, что «будем жить».
Что будет всё. От первой грубой
До дальней ласковой межи.
И в медленные водопады
Стекут секунды.
Тут провал.
Тут что-то передумать надо.
Здесь детской честности права.
Здесь брат. Ну да, Олег. И, зная,
Что жизнь не ребус и кроссворд,
Он, путая и запинаясь,
Рассказывает ей про спор.
Про суть. Про завязь. Про причины.
Про следствия и про итог.
Сам понимая, что мужчина
Здесь должен говорить не то.
Но верит, что поймет, что счас он
Окончит. Скажет про любовь.
Что это нужно. Это частность,
И он тревогою любой,
Любою нежностью отдышит
Ладони милые. Ну да!
И все-таки он ясно слышит,
Как начинается беда.
Она пуховым полушалком
Махнет, чтоб спрятать дрожь рукой:
– Какой ты трус! Какой ты жалкий!
И я такого! Боже мой!..—
И с яростью и с сожаленьем
Отходы руша и ходы:
– Ничтожество. Приспособленец.
Ты струсил папиной беды! —
И хлопнет дверью. И растает
В чужой морозной темноте.
15
О молодость моя простая,
О чем ты плачешь на тахте?
1
Зимой двадцать второго года
От Брянского на Подвески
Трясет по всем Тверским-Ямским
На санках вымершей породы,
На архаичных до пародий,
Семейство Роговых. А снег
Слепит и кружит. И Володе
Криницы снятся в полусне,
И тополей пирамидальных
Готический собор в дыму
За этой далью дальней-дальней
Приснится в юности ему.
2
Что вклинивалось самым главным
В прощальной суеты поток,
Едва ль Надежда Николавна
Сама припомнила потом.
Но опостылели подруги,
И комнаты, и весь мирок,
И все мороки всей округи
До обморока. До морок.
И что ни говори, за двадцать.
Ну, скажем, двадцать пять.
Хотя И муж и сын, но разобраться —
Живешь при маме, как дитя.
Поэтому, когда Сережа
Сказал, что едем, что Москва,
Была тоска, конечно; все же
Была не главною тоска.
3
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Столетье кружится дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Вы где-то за «Зеленой лампой»,
За первой чашей круговой,
За декабристами – «Сатрапы!
Еще посмотрим, кто кого!».
За петрашевцами, Фурье ли,
Иль просто нежность затая:
«Ну где нам думать о карьере,
Россия, родина моя!»
Вы где-то за попыткой робкой
Идти в народ. Вы арестант.
Крамольник в каменной коробке,
В навеки проклятых «Крестах».
И где-то там, за далью дальней,
Где вправду быть вы не могли,
По всей Владимирке кандальной
Начала ваши залегли.
Да лютой стужею сибирской
Снегами замело следы,
И мальчик в городе Симбирске
Над книгой за полночь сидит.
Лет на сто залегла дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Как едет мальчик худощавый,
Пальтишко на билет продав,
Учиться в Питер. Пахнет щами
И шпиками по городам.
Решетчатые тени сыска
В гороховом пальто, одна
Над всей империей Российской
Столыпинская тишина.
А за московскою, за старой
По переулкам ни души.
До полночи гремят гитары,
Гектограф за полночь шуршит.
И пробивалася сквозь плесень,
И расходилась по кругам
Гектографированной прессы
Конспиративная пурга.
4
Вы не были героем, Рогов,
И вы чуждалися газет,
Листовок, сходок, монологов
И слишком пламенных друзей.
Вы думали, что этот колосс
Не свалит ни одна волна.
Он задушил не только голос,
Он душу вытрясет сполна.
Но родина моя, ведь надо,
Ведь надо что-то делать?
Жди! Возьми за шиворот и на дом
Два тыщелетья приведи.
Давай уроки лоботрясам.
В куртенке бегай в холода.
Недоедай. Зубами лязгай.
Отчаивайся. Голодай.
Но не сдавай. Сиди над книгой
До дворников. До ломоты.
Не ради теплоты и выгод,
Не ради благ и теплоты,
Чтоб через сотни лет жила бы
Россия лучше и прямей.
Затем, что Пестель и Желябов
До ужаса простой пример.
5
Но трусом не были. И где-то
Сосало все же, что скрывать.
Ругаясь, прятали газеты
И оставляли ночевать
В той комнатенке на четвертом
На койке с прозвищем «шакал»
Каких-то юношей в потертых,
В благонадежных пиджаках,
И жили, так сказать, помалу
(Ну гаудеамус на па и ),
И числились хорошим малым,
Без кругозора, но своим.
6
Так жили вы. Тащились зимы,
Летели весны. По утрам
Вас мучили неотразимой
Тоской мальчишеской ветра.
Потом война. В воде окопной,
В грязи, в отбросах и гною
Поштучно, рознично и скопом
Кровавый ростбиф подают.
Он вшами сдобрен. Горем перчен.
Он вдовьею слезой полит.
Им молодость отцов, как смерчем,
Как черной оспой, опалит.
Лобазники рычали «Славу»
Не в тон и все же в унисон.
Восторженных оваций лава.
Облавы. Лавку на засов —
И «бей скубентов!». И над всею
Империей тупой мотив.
И прет чубатая Расея,
Россию вовсе замутив.
7
Ну что же, к вашей чести, Рогов,
Вы не вломилися в «порыв».
Звенят кандальные дороги —
Товарищей ведут в Нарым.
И в памяти висит, как запон,
Все прочее отгородив,
Махорки арестантский запах
И резкий окрик: «Проходи!»
И где-то здесь, сквозь разговоры
Пробившись, как сквозь сор лопух,
То качество, найдя опору,
Пробьет количеств скорлупу.
Здесь начинался тонкий оттиск,
Тот странный контур, тот наряд
Тех предпоследних донкихотов
Особый, русский вариант.
8
Я не могу без нежной злобы
Припомнить ваши дни подряд.
В степи седой да гололобой
Ночь отбивался продотряд.
Вы шли мандатом и раздором,
Кричали по ночам сычи.
На всех шляхах, на всех просторах
«Максим» республике учил.
И что с того, что были «спецом»
И «беспартийная душа».
Вам выпало с тревогой спеться,
Высоким воздухом дышать.
Но в партию вы не вступили,
Затем, что думали и тут,
Что после боя трусы или
Прохвосты в армию идут.
Так вы остались вечным «замом»,
И как вас мучило порой
Тоской ущербною, той самой
Тоской, похожей на порок.
Наивный выход из разлада —
Чтоб ни уюта, ни утех,
Чтоб ни покоя, ни оклада,
Когда партмаксимум у тех.
9
Итак, зимой двадцать второго
Трясет извозчик легковой
Седой, заснеженной Москвой
К еще не обжитому крову
Семейство Роговых. По брови
Укутанный в худой азям,
Уходит ветер,
он озяб
Снега крутить до самых кровель [2]2
Откинувшись назад, назад,Он шел на марь, на мадИ вдруг запутался в домах,Как пономарь в «азах».А день побыл, и день иссякРаскосый, как якут.Дожди над городом висят,А капли не текут.
[Закрыть].
Итак, зимой двадцать второго
Вы едете с семьей в Москву —
Привычность города родного
Менять на новую тоску.
10
Поскольку вы считались самым
Своим средь чуждых наотрез,
Вас посылали важным замом
В столицу. В центр. В новый трест.
И, зная вас, вам предложили
В Москву поехать и купить
Себе квартиру, дабы жили,
Как спецам полагалось жить.
И вы купили на Миусской
(Чтоб быть народу не внаклад)
Достаточно сырой и узкий,
Достаточно невзрачный склад.
И, приведя его в порядок
И в относительный уют,
Вы приготовились к параду
И спешно вызвали семью.
11
«Да, деньги ж не мои – народа!»—
«О боже, право, тонкий ход.
И как я вышла за урода?
Ханжа, святоша, Дон Кихот!»
Мир первый раз смещен. Володя
Заснет сегодня в темноте.
Среди рогож, среди полотен,
Болотом пахнущих и тем,
Чего он не видал ни разу.
А мама плачет. По углам
Шуршит в тазах и лезет в вазу
И чуть потрескивает мгла.
Из недописанной главы
Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков.
И будут жаловаться милым,
Что не родились в те года,
Когда звенела и дымилась,
На берег рухнувши, вода.
Они нас выдумают снова —
Косая сажень, твердый шаг —
И верную найдут основу,
Но не сумеют так дышать,
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах.
Мы были всякими. Любыми.
Не очень умными подчас.
Мы наших девушек любили,
Ревнуя, мучась, горячась.
Мы были всякими. Но, мучась,
Мы понимали: в наши дни
Нам выпала такая участь,
Что пусть завидуют они.
Они нас выдумают мудрых,
Мы будем строги и прямы,
Они прикрасят и припудрят,
И все-таки
пробьемся мы!
Но людям родины единой,
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать.
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я – патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю,
Я верю, что нигде на свете
Второй такой не отыскать,
Чтоб так пахнуло на рассвете,
Чтоб дымный ветер на песках…
И где еще найдешь такие
Березы, как в моем краю!
Я б сдох, как пес, от ностальгии
В любом кокосовом краю.
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
Детство милое. Как мне известен
Запах твой, твой дым, твое тепло.
Из ранних стихов Владимира
В детстве, может,
на самом дне
Пару хороших
найду я дней.
Маяковский
1
Купили снегиря на пару,
но не пошли пока домой.
Тяжелый гам, как мокрый парус,
чуть провисал над головой.
Рыдали ржавые лисицы,
цыган на скрипке изнывал,
и счастье прянишным девицам
ханжа веселый продавал.
И пахло стойбищем, берлогой,
гнилой болотною травой.
И мокрый гам висел полого
над разноцветною толпой.
Миусский рынок пел и плакал,
свистел, хрипел и верещал,
и солнце проходило лаком
по всем обыденным вещам.
И только возле рей и крынок
редел, плевался и сорил
охотничий и птичий рынок…
2
…О проливные снегири…
О детства медленная память,
снегирь, как маленький огонь,
как «взять на зуб», как пробный камень.
Пройдите у чужих окон
и вспомните. Не постепенно —
захлеблой памятью сплошной —
те выщербленные ступени,
тот привкус резкий и блатной.
Там густо в воздухе повисли,
прямой не видя на пути,
начало хода, контур мысли,
поступков медленный пунктир.
Но это сжато до предела
в малюсенький цветастый мир,
но там начало пролетело.
Пройди неслышно… Не шуми…
3
Его возила утром мама
на трех трамваях в детский сад,
далеко, за заводом АМО,
куда Макар гонял телят.
Где в арестантские халаты
часов на восемь водворят,
где даже самый дух халатен,
о «тетях» и не говоря,
но где плывут в стеклянных кубах
в воде общественной, ничьей,
к хвосту сходящие на убыль
отрезки солнечных лучей;
где верстаком нас приучали,
что труд есть труд и жизнь – труд,
где тунеядцев бьют вначале,
а после в порошок сотрут;
где на стене, как сполох странный
тех неумеренных годов,
на трех языках иностранных
изображалось: «Будь готов!»
О, мы языков не учили,
зато известны были нам
от Индонезии до Чили
вождей компартий имена.
4
В те годы в праздники возили
нас по Москве грузовики,
где рядом с узником Бразилии
художники изобразили
Керзона (нам тогда грозили,
как нынче, разные враги).
На перечищенных, охрипших
врезались в строгие века
империализм, Антанта, рикши,
мальчишки в старых пиджаках.
Мальчишки в довоенных валенках,
оглохшие от грома труб,
восторженные, злые, маленькие,
простуженные на ветру. Когда-нибудь
в пятидесятых художники от мук сопреют,
пока они изобразят их,
погибших возле речки Шпрее.
А вы поставьте зло и косо
вперед стремящиеся упрямо
чуть рахитичные колеса
грузовика системы АМО,
и мальчики моей поруки
сквозь расстояние и изморозь
протянут худенькие руки
тотемом
коммунизма.
5
А грузовик не шел. Володя
в окно глядел. Губу кусал.
На улице под две мелодии
мальчишка маленький плясал.
А грузовик не шел, не ехал.
Не ехал и не шел. Тоска.
На улице нам на потеху
мальчишка ходит на носках.
И тетя Надя, их педолог,
сказала: «Надо полагать,
что выход есть и он недолог,
и надо горю помогать.
Мы наших кукол, между прочим,
посадим там, посадим тут.
Они – буржуи, мы – рабочие,
а революции грядут.
Возьмите все, ребята, палки,
буржуи платят нам гроши;
организованно, без свалки
буржуазию сокрушим!»
Сначала кукол били чинно
и тех не били, кто упал,
но пафос бойни беспричинной
уже под сердце подступал.
И били в бога, и в апостола,
и в христофор-колумба мать,
и невзначай лупили по столу,
чтоб просто что-нибудь сломать.
Володя тоже бил. Он кукле
с размаху выбил правый глаз,
но вдруг ему под сердце стукнула
кривая ржавая игла.
И показалось, что у куклы
из глаз, как студень, мозг ползет,
и кровью набухают букли,
и мертвечиною несет,
и рушит черепа и блюдца,
и лупит в темя топором
не маленькая революция,
а преуменьшенный погром.
И стало стыдно так, что с глаз бы,
совсем не слышать и не быть,
как будто ты такой, и грязный,
и надо долго мылом мыть.
Он бросил палку, и заплакал,
и отошел в сторонку, сел,
и не мешал совсем, однако
сказала тетя Надя всем:
что он неважный октябренок
и просто лживый эгоист,
что он испорченный ребенок
и буржуазный гуманист.
(…Ах, тетя Надя, тетя Надя,
по прозвищу «рабочий класс»,
я нынче раза по три на день
встречаю в сутолоке вас…)
6
Домой пошли по 1-й Брестской,
по зарастающей быльем.
В чужих дворах с протяжным треском
сушилось чистое белье.
И солнце падало на кровли
грибным дождем, дождем косым,
стекало в лужу у «Торговли
Перепетусенко и сын».
Володя промолчал дорогу,
старался не глядеть в глаза,
но возле самого порога,
сбиваясь, маме рассказал
про то, как избивали кукол,
про «буржуазный гуманист»…
На лесенке играл «Разлуку»
слегка в подпитье гармонист.
Он так играл, корявый малый,
в такие уходил баса,
что аж под сердцем подымалась
необъяснимая слеза.
7
А мама бросила покупки,
сказала, что «теряет нить»,
сказала, что «кошмар» и – к трубке,
скорее Любочке звонить.
(Подруга детства, из удачниц,
из дачниц. Все ей нипочем,
образчик со времен задачников,
за некрасивым, но врачом.)
А мама, горячась и сетуя,
кричала Любочке: «Позор,
нельзя ж проклятою газетою
закрыть ребенку кругозор.
Ведь у ребенка „табуль раса“
(Да ну из Фребелевских, ну ж),
а им на эту „табуль“ – классы
буржуев, угнетенных. Чушь.
Володя! Но Володя тонкий,
особенный. Не то страшит.
Ты б поглядела на ребенка —
он от брезгливости дрожит.
Все мой апостол что-то ищет.
Ну, хватит – сад переменю.
Ах, Надя, – толстая бабища,
безвкуснейшая парвеню».
8
Володя слушал, и мокрица
между лопаток проползла.
Он сам не ведал, что случится,
но губы закусил со зла.
Какая-то чужая сила
на плечи тонкие брела,
подталкивала, выносила…
Он крикнул: «Ты ей наврала.
Вы обе врете. Вы – буржуи.
Мне наплевать. Я не спрошу.
Вы клеветуньи. Не дрожу и
совсем от радости дрожу».
Он врал. Да так, что сердце екнуло.
Захлебываясь счастьем, врал.
И слушал мир. И мир за окнами
«Разлуку» тоненько играл.
1939–1941
Иллюстрации
![](i_002.jpg)
![](i_003.jpg)
![](i_004.jpg)
![](i_005.jpg)
![](i_006.jpg)
Павел третий справа
![](i_007.jpg)
Павел сидит второй справа
![](i_008.jpg)
В детском саду, Павел внизу слева.
![](i_009.jpg)
![](i_010.jpg)
![](i_011.jpg)
Страницы школьных тетрадей Павла. 8-й класс 1934.
![](i_012.jpg)
Фотография 1935 года
![](i_013.jpg)
![](i_014.jpg)
![](i_015.jpg)
![](i_016.jpg)
![](i_017.jpg)
![](i_018.jpg)
1-й курс ИФЛИ. 1937.
![](i_019.jpg)
Фотография 1937 года
![](i_020.jpg)
![](i_021.jpg)
![](i_022.jpg)
![](i_023.jpg)
Фотография 1938 года
![](i_024.jpg)
Записка на вечере в ИФЛИ. 1938.
![](i_025.jpg)
![](i_026.jpg)
![](i_027.jpg)
Афиша 1940 года
![](i_028.jpg)
Вечер молодых поэтов; записка Д. Самойлова из зала: «Слуцкому, президиум». 1940.
![](i_029.jpg)
![](i_030.jpg)
Работа над романом в стихах
![](i_031.jpg)
Фотография 1940 года
![](i_032.jpg)
![](i_033.jpg)
Открытка Бориса Слуцкого с фронта матери Павла Когана
![](i_034.jpg)
Страничка письма Павла Когана с фронта
![](i_035.jpg)
![](i_036.jpg)
Город Новороссийск, сопка «Сахарная», где 23 сентября 1942 года был убит Павел Коган.
![](i_037.jpg)
Страница из ифлийской тетради. 1939
![](i_038.jpg)
![](i_039.jpg)