![](/files/books/160/oblozhka-knigi-groza-119140.jpg)
Текст книги "Гроза"
Автор книги: Сергей Наровчатов
Соавторы: Павел Коган
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
ДОРОГА НА ТУНГУДУ
Пока оглохший грузовик
Шофер в сердцах ругает
«лярвой»,
Тоску как хочешь назови.
Я называю —
«Шуя-ярви».
Я вышел к озеру.
(Окинь
и не забудь.)
Леса над ярами.
Густел рассвет.
И рыбаки
Проснулися на Шуя-ярви.
И ни романтики,
Ни бури
Высоких чувств.
Я увидал:
Валун,
Валун, как мамонт, бурый
И первородная вода.
Да шел рассвет седым опальником.
Он с моря шел на материк.
Шофер курил,
Скрипел напильником,
Дорогу в бога материл.
Я вспомнил Тихонова.
Губы
Сухая высушит тоска.
Когда бы смог я по зарубам
Большое слово отыскать.
Здесь в каждом камне онемели
Природы схватки и бои,
Твои тревоги, Вайнемейнен,
И руны древние твои.
А грузовик стоял
И пыльный,
И охромелый, как Тимур,
Пока ребята с лесопильни
Пришли на выручку к нему.
Мы пили чай, пропахший хвоей.
И целых три часа подряд
Я бредил наяву Москвою
И станцией «Охотный ряд».
Была ли в этой хвое сила,
Озерным ветром принесло,
Иль просто в воздухе носилось
И ждало настоящих слов,
Но только вдруг я понял сразу,
Какое счастье мне дано —
Простор
От Коми до Кавказа
Считать родною стороной,
У Черноморья по лиманам
Следить, как звезды проплывут.
И эту ясность пониманья
Обычно гордостью зовут.
Но чай допит.
Уже над ярами
В труде обычном проходил
Обычный день,
Он шел на Ярви,
Как поседелый бригадир.
Март 1939
«Старый валун у Кузнавалока…»
Дорога шла на Тунгуду.
Светало.
Волны били в днище
Тяжелых лодок.
Негодуй,
Но этот край казался нищим.
Он поражал меня тогда
Аскезой сумрачных расцветок.
Здесь только серая вода
Едва подкрашена рассветом.
Но поворот.
За два шага,
Готовая обрушить тишью
Архив веков, стоит тайга
Угрюмая, молчит и дышит.
Здесь все, как за сто лет назад,
Как за пятьсот,
Как за две тысячи.
Здесь оступись —
Войдет в азарт,
Сучьем исколет,
Хвоей высечет.
А ну, как в омут, окунусь
В тайгу на сумрачном рассвете,
Попробуем, каков на вкус
Экстракт бесчисленных столетий.
Сначала чинно —
По чинам
Перед тайгой сосна как маршал.
Атаку дятел начинал,
Как барабанщик,
Старым маршем.
Но дальше сразу —
Всей ордой
Всех буреломов,
Всем потопом
Смолы трахомной,
Всей водой,
Гнилой водой болотных топей
Я окружен.
Я взят в полон
Всей этой косностью дремучей.
Все то, что сотни лет спало,
Поперло убивать и мучить.
Всей чертовщиной бредит ржа
Лесных болот.
Весь лес преступен.
Упасть за землю,
И лежать,
И ждать,
Пока сосна наступит.
Но шел тяжелый лязг,
Ядром
Летело эхо по низинам.
Но шел тяжелый лязг,
Но гром
Шел, перепачканный бензином,
А тракторист зевал со сна.
Мы закурили.
Тени пали.
Стояла плотная сосна,
Вполне пригодная для шпалы.
Дорога шла на Тунгуду.
Март 1939
«О Ругозерском сельсовете…»
Старый валун у Кузнавалока
По дороге на Педане,
Облако сизое плавало
И как подбитое падало.
А по тайге на три версты,
А по птичьему траверзу
Ветер такой – отрывистый,
Запах такой – отравишься.
А валун у озера,
И голубика росная,
И созвездие Козерога
Над озером и над соснами.
И проплывет облако.
И, не меняя облика,
По кустам тайком
Дорога бежит тайгой.
Перекинь мешок назад
(Мох, мох, голубика),
Серые ее глаза
(Мох, мох, голубика).
1939
РАКЕТА
О Ругозерском сельсовете
Что можно путного сказать?
Тут шел ледник, тут на рассвете
Природа путалась в азах.
Тут в мамонтовых долях смешан
Закат с прогорклой тишиной.
Туман, как люди, от насмешек
В леса заходит, как в шинок.
Напившись и проспясь за ризой,
Профессионально невесом,
Он вновь, как прежде, будет прыгать
В огромных радуг Колесо.
1939
Открылась бездна, звезд полна
Звездам числа нет, бездне – дна.
Ломоносов
ОРКЕСТР В ОТУЗАХ
Трехлетний
вдумчивый человечек,
Обдумать миры
подошедший к окну,
На небо глядит
И думает Млечный
Большою Медведицей зачерпнуть.
…Сухое тепло торопливых пожатий,
И песня,
Старинная песня навзрыд,
И междупланетный
Вагоновожатый
Рычаг переводит
На медленный взрыв.
А миг остановится.
Медленной ниткой
Он перекрутится у лица.
Удар!
И ракета рванулась к зениту,
Чтоб маленькой звездочкой замерцать.
Грома остаются внизу,
И на Млечный,
Космической непогодой продут,
Ракету выводит сын человечий,
Как воль человечьих
Конечный продукт.
И мир,
Полушарьем известный с пеленок,
Начнет расширяться,
Свистя и крутясь,
Пока,
Расстоянием опаленный,
Водитель зажмурится,
Отворотясь.
И тронет рычаг.
И, почти задыхаясь,
Увидит, как падает, дымясь,
Игрушечным мячиком
Брошенный в хаос
Чудовищно преувеличенный мяч.
И вечность
Космическою бессонницей
У губ,
У глаз его
Сходит на нет,
И медленно
Проплывают солнца,
Чужие солнца чужих планет.
Так вот она – мера людской тревоги,
И одиночества,
И тоски.
Сквозь вечность кинутые дороги,
Сквозь время брошенные мостки.
Во имя юности нашей суровой,
Во имя планеты, которую мы
У мора отбили,
Отбили у крови,
Отбили у тупости и зимы.
Во имя войны сорок пятого года.
Во имя чекистской породы.
Во и! —
мя!
Принявших твердь и воду.
Смерть. Холод.
Бессонницу и бои.
А мальчик мужает…
Полночью давней
Гудки проплывают у самых застав.
Крылатые вслед
разлетаются ставни,
Идет за мечтой,
на дому не застав.
И может, ему,
опаляя ресницы,
Такое придет
и заглянет в мечту,
Такое придет
и такое приснится…
Что строчку на Марсе его перечтут.
А Марс заливает полнебосклона.
Идет тишина, свистя и рыча,
Водитель еще раз проверит баллоны
И медленно
пе-ре-ведет рычаг.
Стремительный сплав мечты и теорий,
Во всех телескопах земных отблистав,
Ракета выходит
На путь метеоров.
Водитель закуривает.
Он устал.
Август 1939
«Нас в Корбите угощают вином…»
Автобус крутится два часа,
И мало ему экзотики.
И ты устал
Языком чесать,
И дамы
Сложили зонтики.
А темнота залила до шин…
И вот задумался ты:
«Скажи,
Ты д о жил
Или дож и л
До этакой простоты?»
Но, останавливая темноту,
Отузы идут,
И вот
Колхозный оркестр возле Отуз
Старинную песню ведет:
Он бубном плеснет,
Он тарелкой плеснет.
Чужой мотив.
Но вдруг
Днепровским напевом,
Рыбачьей блесной
Скрипка
Идет в игру.
И ты остановишься, поражен
Не тем, что
Жил
Шах,
Была
у шаха
пара жен,
Одна была
хороша,
Не тем, что
(то ли дело Дон!)
Жил молодой батрак,
А тем, что
(толи-тели-тон)
Песня —
другой
сестра.
Мотор стал.
Мотор стих.
Шофер тебе объяснит,
Что это колхозный оркестр.
Их
На курсах учили они.
Колхоз обдумал
И положил
По полтрудодня зараз:
Хочешь – пой,
а хочешь – пляши,
Ежели ты
горазд.
Парнишка дует в медный рожок,
Танцоры кричат:
«Ходи!»
И машет рукой седой дирижер,
Утром он —
бригадир.
Годы пройдут
И города.
Но, вспомнив поездку ту —
Острей, чем море
и Карадаг,—
Оркестр из-под Отуз.
«Да, как называется песня, бишь?»
(Критик побрит и прилизан.)
Ты подумаешь,
Помолчишь
И скажешь:
«Социализм».
Август 1939
ОСЕНЬ
Нас в Корбите угощают вином,
Лучшим на весь район.
Выпьем, подумаем чуть и вновь
Нальем себе до краев.
От заповедника Суат
На Эллеги-бурун
Мы шли (в бору кричит сова,
Ногой скользи в бору),
А ветер свистит – то мажор, то минор,
Сбоку плывет туман,
Снизу разложено домино —
Наверно, это дома.
Черт его знает, какая высь,
Зубы считают зуб,
Стой и гордись: а? Каковы?
Тучи и те внизу.
Выпей, что ли, Шато-Икем,
На облака взгляни,
Подумай только – что и кем
Сказано было о них.
1939
«Ты в этот год сложил немало…»
Опять нам туман по плечу,
Опять разменять невозможно
На славу высоких причуд
Осенние черные пожни.
И так ли тебя сокрушат
Гудки за заставою мглистой,
Почти невесомо шуршат
В ночи обгорелые листья.
О молодость! (Сосны гудят.)
Какой ты тревогой влекома
По всем незнакомым путям,
По всем переулкам знакомым.
Но здесь начиналась любовь
И первые наши тетради,
И это обидой любой,
Любою тоской не истратишь.
Так что ж, принимай не спеша
Наследство прадедовских истин.
Почти невесомо шуршат
В ночи обгорелые листья.
15 октября 1939
ТИГР В ЗООПАРКЕ
Ты в этот год сложил немало
тревожных песен, но, боясь,
что их теперь не понимала
ни дружба, ни любовь твоя,
ты их творил, как композитор —
без слов, но музыки не знал.
Что мог ты сделать? Дождик в сито
нельзя собрать. Твоя ль вина,
что дождь тревог и междометий
прошел тебя насквозь? Убавь,
что, все продумав, ты заметил
тот горький привкус на губах.
И больше ничего. Но кроме
банальной фразы, что зима
и впрямь прекрасна.
Мир огромен.
Но в этот раз ты понимал.
18 ноября 1939
СТИХИ О РЕМЕСЛЕ
Ромбическая лепка мускула
и бронзы – дьявол или идол,
и глаза острого и узкого
неповторимая обида.
Древней Китая или Греции,
древней искусства и эротики,
такая бешеная грация
в неповторимом повороте.
Когда, сопя и чертыхаясь,
бог тварей в мир пустил бездонный,
он сам создал себя из хаоса,
минуя божие ладони.
Но человек – созданье божие,
пустое отраженье бога —
свалил на землю и стреножил,
рукой уверенно потрогал.
Какой вольнолюбивой яростью
его бросает в стены ящика,
как никнет он, как жалко старится
при виде сторожа кормящего.
Как в нем неповторимо спаяны
густая ярость с примиренностью.
Он низведенный и охаянный,
но бог по древней одаренности.
Мы вышли. Вечер был соломенный,
ты шел уверенным прохожим,
но было что-то в жесте сломанном
на тигра пленного похожим.
19 ноября 1939
«Ковыль-трава, и разрыв-трава…»
Поговорим о нашем славном,
О настоящем ремесле,
Пока по заводям и плавням
Проходит время, стелет след,
Пока седеет и мужает,
На всех дорогах и полях
Листвой червленою в Можае
Старинный провожает шлях.
О Бонапартова дорога!
…Гони коней! Руби! Руби!
…От Нарвы до Кривого Рога
Трубач, отчаявшись, трубит.
Буран над диким бездорожьем,
Да волчьи звезды далеки,
Да под натянутою кожей
Стучат сухие костяки.
Да двери яростью заволгли,
Да волки, да леса, да степь,
Да сумасшедший ветер с Волги
Бураном заметет гостей.
«Гони, гони! – Расчет не выдал
Фортуна выдала сама!
Гони коней!» – Денис Давыдов,
Да сам фельдмаршал, да зима!
А партизаны гонят рысью.
И у взглянувшего назад
Вразлет раскосые по-рысьи,
С веселой искоркой глаза.
«Бурцев, ёра, забияка,
Мой товарищ дорогой,
Ради бога и арака
Приезжай ко мне домой».
Буерак да перестрелка —
Наша ль доблесть не видна?
Если сабля не согрела —
Песня выручит одна.
Ухнет филин или пушка,
Что ты, родина, сама —
То ль гусарская пирушка,
То ль метельная зима?
Обернись невестой, что ли,
Милой юностью взгляни!
Поле, поле, поле, поле!
Придорожные огни…
«А ну!» —
коней за буераки
Во мрак ведет передовой.
«Так ради бога и арака
Приезжай ко мне домой».
Поговорим о нашем честном,
Пока заносит время след,
О ремесле высоком – песни
И сабли – ясном ремесле.
Декабрь 1939
«Все на свете прощается…»
Ковыль-трава, и разрыв-трава,
И злая трава – полынь.
Опять на Азорские острова
Море ведет валы.
А ты, ты падаешь наискосок,
Комнату запрудив
Смертью своей и строкой своей,
Рукой, прижатой к груди.
Так вот он, берег последний твой,
Последней строки предел.
Стой и стынь, стынь и стой
Над грудой дум и дел…
1940
«Только начался сенозорник…»
Все на свете прощается,
Кроме памяти ложной
И детского ужаса.
Нам с рожденья положено
Почти аскетическое мужество.
И на стольких «нельзя»
Наше детство сухое редело.
Этот год перезяб,
Этот год перемерз до предела.
В этот год по утрам
Нам с тобою рубля не хватало,
Чтоб девчонке купить молока,
Чтоб купить папирос.
Ты снимала с ресниц
подозрительные кристаллы,
И, когда не писалось,
Примерзало к бумаге перо.
Что же, мы пережили,
Двужильные настоящие,
Что же, мы пережили
Без паники, не торопясь.
И всего-то делов, что прибавилось
в ящике
Комья строк перемерзших моих
И записок твоих беспокойная вязь.
…………………………………………..
Мы наверное выживем,
Нам такое от роду положено,
И не стоит об этом —
Кому это, к дьяволу, нужно.
Все на свете прощается,
Кроме памяти ложной
И детского ужаса…
6 августа 1940
ЛИСОНЬКА
Только начался сенозорник,
Родился у мамы сын озорник,
Озорной, горевой, неладный,
Самый прошеный, самый негаданный.
Как его судьба ни носила,
Как его беда ни ломала,
Обломала его насилу
На четыре вершка с малым.
Что вершки ему, если тот расчет,
Что вершки ему, что ему плакать,
Если поприще его – на три поприща
Да с калужским немереным гаком,
Если тропка его не хожена,
Если яростный, непохожий он,
Если он – молодой, бровастый
(Чтой-то я в октябре захвастал).
Так живу, а живу по-разному,
По июлям рожденье праздную,
В октябре на подушку рухну,
Только сердце с размаху ухнет,
Только сердце с размаху вспомнит,
Как нерадостно, нелегко мне.
Ты недаром родилась в зазимье,
Холодком позванивает твое имя,
Словно льдинки на губах порастаяли.
Ты простая моя, – простая ли?
Как судьба его ни ломала,
Как ни мало любила милая,
Да судьба обломала мало,
А вот милая надломила.
Сенозор – вся трава повыгорит.
Она, зорька, слова все на «вы» говорит,
Все на «вы», на «вы», а не скажет «ты»,
Все слова новы, все слова пусты.
Сенозорник, разор ты мой, месяц мой.
Мне опять с больной головой домой
Понурясь брести, повторять ее имя
По ненастью, по зазимью.
27 октября 1940
«Мне надоело басом говорить…»
Ослепительной рыжины
Ходит лисонька у ручья,
Рыжей искоркой тишины
Бродит лисонька по ночам.
Удивительна эта рыжь,
По-французски краснеет – руж,
Ржавый лист прошуршит – тишь
Можжевельник потянет – глушь
Есть в повадке ее лесной
И в окраске древних монет
Так знакомое: блеснет блесной,
И приглушенное: не мне.
Ходит лисонька у ручья,
Еле-еле звучит ручей.
Только лисонька та – ничья,
И убор ее рыжий ничей.
Если сердит тебя намек,
Ты, пожалуйста, извини —
Он обидою весь намок,
Он же еле-еле звенит.
Ноябрь 1940
ПИСЬМО
Мне надоело басом говорить,
Мне горло натирает медью голоса.
А над Землей
Полярная звезда горит,
Как зайчик солнечный
от Северного полюса.
1940
Жоре Лепскому
«О чистая моя мечта…»
Вот и мы дожили,
Вот и мы получаем весточки
В изжеванных конвертах
С треугольными штемпелями,
Где сквозь запах армейской кожи,
Сквозь бестолочь
Слышно самое то,
То самое,
Как гудок за полями.
Вот и ты,
товарищ красноармеец музвзвода,
Воду пьешь по утрам из заболоченных речек.
А поля между нами,
А леса между нами и воды.
Человек ты мой,
Человек ты мой,
Дорогой ты мой человече!
А поля между нами,
А леса между нами.
(Россия!
Разметалась, раскинулась
По ложбинам, по урочищам.
Что мне звать тебя!
Разве голосом ее осилишь,
Если в ней, словно в памяти,
словно в юности:
Попадешь – не воротишься.)
А зима между нами.
(Зима ты моя,
Словно матовая,
Словно росшитая,
На большак, большая, хрома ты,
На проселочную горбата,
А снега по тебе – громада,
Сине-синие, запорошенные.)
Я и писем тебе писать не научен.
А твои читаю,
Особенно те, что для женщины.
Есть такое в них самое,
Что ни выдумать, ни намучить,
Словно что-то поверено,
Потом потеряно,
Потом обещано.
(…А вы все трагической героиней,
А снитесь девочкой-неспокойкой.
А трубач «т а ри-т а ри-т а » трубит:
«По койкам!»
А ветра сухие на Западной Украине.)
Я вот тоже любил одну сероглазницу,
Слишком взрослую,
Может быть, слишком строгую.
А уеду и вспомню такой проказницей,
Непутевой такой, такой недотрогою.
Мы пройдем через это.
Мы затопчем это, как окурки,
Мы, лобастые мальчики невиданной
революции.
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать – поэты и урки.
В двадцать пять —
Внесенные в смертные реляции.
(Мое поколение —
это зубы сожми и работай,
Мое поколение —
это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит —
хлеб намочи потом,
Если марли не хватит —
портянкой замотай тухлой.)
Ты же сам понимаешь, я не умею бить
в литавры,
Мы же вместе мечтали, что пыль,
Что ковыль, что криница.
Мы с тобою вместе мечтали пошляться
по Таврии
(Ну, по Крыму по-русски),
А шляемся по заграницам.
И когда мне скомандует пуля
«не торопиться»
И последний выдох
На снегу воронку выжжет
(Ты должен выжить,
Я хочу, чтобы ты выжил),
Ты прости мне тогда, что я не писал
тебе писем.
А за нами женщины наши,
И годы наши босые,
И стихи наши,
И юность,
И январские рассветы.
А леса за нами,
А поля за нами —
Россия!
И наверно, земшарная Республика Советов!
Вот не вышло письма.
Не вышло письма,
Какое там!
Но я напишу,
Повинен.
Ведь я понимаю,
Трубач «т а ри-т а ри-т а » трубит:
«По койкам!»
И ветра сухие на Западной Украине.
Декабрь 1940
«Нам лечь, где лечь…»
О чистая моя мечта,
Какою ты оскоминой платила
За то, что правота моя – не та,
И то, что выдумал, не воплотилось.
Пройти по вечеру и обнаружить вдруг,
Что фонари качаются, как идолы,
И что листы кленовые вокруг,
Как кисти рук отрубленных, раскиданы,
Как чертовщиной древнею плело
От медленно плывущих расстояний,
Как двуедин, как обречен на слом
И, может быть, затем и постоянен
Весь ритуал тоски.
О детство в легких зернышках росы,
Пройди по лютикам подошвами босыми,
Не повторись! Из множества Россий
Я эту заповедь зову Россией.
Тепло ты мое земное!
Надо же так родиться.
Ты слышишь: шумит за мною
Горчайшая традиция.
Конец 1940
«Однажды ночью в армянской сакле…»
Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь.
…………………………………………
И, задохнувшись «Интернационалом»,
Упасть лицом на высохшие травы.
И уж не встать, и не попасть
в анналы,
И даже близким славы не сыскать.
Апрель 1941
ПЕРВАЯ ТРЕТЬ
Однажды ночью в армянской сакле
Приснилась мне жена.
Капли капали. Потом иссякли,
Потом была тишина.
И версты, долгие версты разлуки
Ручными легли у ног,
И я с уважением потрогал руки,
Которыми столько мог.
А ты мне привиделась жилкой каждой,
Каждым бликом в глазах,
Такой, какою случилась однажды,
Четыре года назад.
И я подумал, что много напутал,
А все-таки так прожил,
Что ночи припомнишь, а ночи как будто
На веки веков хороши.
Пыхнешь папиросой – выплывут стены,
Притушишь, пустив кольцо,—
И снова тебе матерьяльная темень
Навалится на лицо.
А счастье живет на пыльных дорогах,
Хохочет в толпе ребят,
Такое глазастое, такое строгое,
Похожее на тебя.
И мне наплевать, что давно пора бы
Романтике моей умирать,
А я живу по свистящей параболе,
Как брошенный бумеранг.
Чужая жизнь, чужое небо,
Протяжный чужой дождь.
Но где бы я не жил, но где бы я не был,
Ты от меня не уйдешь.
Так ночью однажды в армянской сакле
Приснилась мне жена.
Капли капали. Потом иссякли,
Потом была тишина.
1941
…В последних числах сентября…
Пушкин
…Треть пути за кормой,
И борта поседели от пены…
Из ранних стихов Владимира
Из романа в стихах
…Современники садят сады.
Воздух в комнаты! Окна настежь!
Ты стоишь на пороге беды.
За четыре шага от счастья…
Из ранних стихов Владимира
1
В последних числах января
Он дописал свою поэму.
Из дебрей вылезшая тема,
Трактуя горе и моря,
Любовь, разлуку, якоря,
Ломала ноги о коряги.
Едва ль он тему покорял,
Скорее тема покоряла.
Но, как бы ни было, она,
Поэма то есть, стала пачкой
Листов исписанных.
Финал,
однако, ставящий задачи.
В тот день он получил письмо
В тонах изысканно-любезных.
Олег писал, что-де восьмой
Проходит месяц,
Что-де бездна
Стихов, обид и новостей,
Что нету поводов для злости,
Что он сегодня ждет гостей,
Когда желает сам быть гостем.
…3
Взбежав по лестнице на третий,
Знакомый с стародавних пор,
Он понял, что спокойно встретит
Там предстоящий разговор.
Что тут помочь, похоже, нечем,
Но трудно было отвыкать
От тех стихов
и от дощечки:
«Н. С. Заречин, адвокат».
Отец Олега, адвокатом,
Забыв в тринадцатом Уфу,
Лысел, жил в меру небогато,
Но с Цицероном на шкафу.
Владимир позвонил,
едва ли
Имеет смысл живописать,
Как друга блудного встречали
В семье Заречиных,
как мать,
Мария Павловна, в пуховом
Платке, его целуя в лоб,
Слезу смахнув, находит повод
Ввернуть словцо про Пенелоп.
«Мы с Машей вас так ждали, милый…
Как сердится Олег на мать.
Я тридцать лет назад учила,
Тебе меня не поправлять!»
4
Квартиры юности и детства,
Куда нам деться от тоски,
Пройдись, пересчитай наследство,
Стихов и нежности ростки.
Подруги наши нам простили
Всю сумму дорогих примет,
Мы руки милые, простые
Случайно жали в полутьме.
Мы первый раз поцеловали,
Мы спорили до хрипоты,
Потом мы жили, забывали,
Мы с жизнью перешли на «ты».
Мы выросли, мы стали строже,
Ни жен, ни семей не хуля,
Нам жалко иногда дорожек,
Где нам с девчонкой не гулять.
Но отступленье вязнет в датах,
И если сваливать вину —
Сам Пушкин так писал когда-то,
А я ж не Пушкин, entre nous.
И так оставим это, право,
Добавив, что Марины нет,
По коридору и направо
Пройдем с Олегом в кабинет.
5
Уже дочитаны стихи.
Олег, закуривая, стоя:
«Ну что ж, пожалуй, не плохи,
А только и плохих не стоят.
А пахнут, знаешь, как тарань,—
Приспособленчеством и дрянью.
Того гляди, и трактора
Бравурной песенкою грянут.
И тут же, „не сходя с местов“,
Безвкусицей передовицы
Начнут высказывать восторг
Орденоносные девицы.
Ты знаешь сам – я им не враг,
Ты знаешь, папа арестован.
Но я не вру, и я не врал,
И нету времени простого,
Он адвокат, он наболтал,
Ну, анекдотец – Брут на воле.
В них стержня нет, в них нет болта.
Мне лично больно, но не боле.
Но, транспортиром и мечом
Перекроив эпоху сразу,
Что для искусства извлечет
Опальный человечий разум?
Боюсь, что ничего. Взгляни:
Французы, что ли?
Ну, лавина!
А что оставили они —
Недопеченного Давида.
Ну что еще? Руже де Лиль?
Но с тиною – бурбонских лилий
Его навеки отдалил
Тот „Ягуар“ Леконт де Лиля.
Искусство движется теперь
Горизонтально. Это горько,
Но выбирай, закрывши дверь,—
„Виргиния“ или махорка.
Ну что же, опростись пока,
Баб шшупай да подсолнух лускай,
А в рассужденье табака
Лет через сто дойдем до „Люкса“,
Без шуток. Если ты поэт
Всерьез. Взаправду. И надолго.
Ты должен эту сотню лет
Прожить по ящикам и полкам,
Росинкой. Яблоком. Цветком.
Далеким переплеском Фета,
Волос девичьим завитком
И чистым маревом рассвета.
А главное, как ни крути,—
Что делал ты и что ты сделал?
Ты трактористку воплотил
В прекрасной Афродиты тело.
Ты непонятен им, поверь,
Как Пастернак, как громы Листа.
Но Листа слушают – помер,
А ты – ты будешь вновь освистан.
А выход есть.
Портьеры взмах —
И мир уютом разграничен,
Мы сядем к огоньку. Зима.
Прочтем Рембо, откроем Ницше.
И вот он, маленький, но наш,
Летит мечтой со стен и окон,
И капли чистого вина
Переломляют мир высокий».
6
Владимир встал.
Теперь он знал,
Что нет спокойствия. Пожалуй,
Лишь ощущений новизна
Его от крика удержала.
Он оглянулся.
Что же, тут
Он детство прожил, юность начал,
Он строчек первых теплоту
Из этих дней переиначил.
Но медной ярости комок
Жег губы купоросом.
Проще
Уйти, пожалуй,
Но порог?
Но всех тревог последний росчерк?
Нет, отвечать! И на лету,
Когда еще конца не ведал,
Он понял – правильно!
И тут
Предельной честности победа.
7
«Пока внушительны портьеры,
Как русский довод – „остолоп“,
И мы с тобой не у барьера,
Мы говорим. Мы за столом,
И лунный свет налит в стекло,
Как чай, И чай налит, как милость,
И тень элегий и эклог В твоих строках переломилась.
Я знаю все. И как ты куришь,
А в рассужденье грез и лир
Какую точно кубатуру
Имеет твой особый мир.
И как ты скажешь: „В январе
Над городом пылает льдинка,
Да нет, не льдинка, погляди-ка,
Горит как шапка на воре“.
И льдинка вдрызг. И на осколках
Ты это слово надломил,
От этой вычурности колкой
Мне станет холодно на миг.
Философ. Умница. Эстет,
Так издевавшийся над щами.
Ты знаешь, что на свете нет
Страшней, чем умные мещане.
Чем чаще этот род за нас,
Чем суть его умнее лезет,
Тем выше у меня цена
На откровенное железо.
Да, транспортиром и мечом
Перекроив эпоху сразу,
Он в первой грусти уличен,
Опальный человечий разум.
Так, сам не зная почему,
Забыв о верности сыновней,
Грустит мальчишка. И ему
Другие горизонты внове.
Горизонтально, говоришь?
Быстрее, чем ты напророчил,
Он дочитает буквари,
Он голос обретет и почерк.
Профессор мудрый и седой,
Колумб, который открывает
Цветенье новое садов,—
Его никто не понимает.
Но метод, стиль его побед —
В нем стиль и метод твой, эпоха.
Его не понимают? – Плохо,
Как плохо, если десять лет.
А ты, ты умненьким чижом
В чижином маленьком уютце,
Ты им враждебный и чужой,
Они пройдут и рассмеются.
И что ты можешь? Что ты мог?
Дымок по комнате протащишь,
В стихах опишешь тот дымок
И спрячешь в сокровенный ящик.
Души, душе, душой, душа,—
Здесь мысль к пошлости околышек!»
«Ты этим воздухом дышал!» —
«Дышал, но не желаю больше!
Есть гордость временем своим,
Она мудрей прогнозов утлых,
Она тревогой напоит,
Прикрикнет, если перепутал,
И в этой гордости простой
Ты не найдешь обычной темы:
„Открой окно – какой простор!
Закрой окно – какая темень!“
Есть мир, он, право, не чета
Твоей возвышенной пустыне,
В нем так тревога начата,
Что лет на триста не остынет.
Крушенье личности и Трой,
Суровая походка грома!
Суровый мир, простой, огромный,
Распахнутый для всех ветров…»