412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Козлов » Дежурный ангел » Текст книги (страница 4)
Дежурный ангел
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:08

Текст книги "Дежурный ангел"


Автор книги: Сергей Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

– Мы благодарны вам, ведь с нами была Машенька... – «Это маленькая девочка, которой покупали мороженое», – понял Жарков.

– Хорошее имя, – сказал он.

Лицо нового русского джентльмена закрыло обозримое пространство:

– Я бы хотел, со своей стороны, отблагодарить... – еще что-то из дежурного набора, и его рука зачем-то слазила в нагрудный карман Игоря Сергеевича. Будто погладил по многострадальной груди.

Потом снова появилось лицо красивой женщины.

– Как вас зовут?

Жарков не скрывал, как его зовут, но неожиданно сам для себя забыл. «Шок, что ли?» Поморщил лоб – не вспоминалось.

– Дежурный Ангел, – смущенно ответил он, и прежде чем носилки задвинули в фургон, еще увидел лицо девочки Машеньки, которая даже не успела испугаться и приветливо помахала ему рукой. Игорь Сергеевич хотел помахать ей в ответ, но от боли вновь потерял сознание. В липкой темноте забытья, оказывается, тоже бродят кое-какие мысли. В центре первозданного хаоса стоял вопрос: «Почему я это сделал? Почему именно я?» И откуда-то, словно не из собственной головы, пришел то ли ответ, то ли отговорка: «Да потому что мне делать больше было нечего»...

В себя он пришел сразу после операции по извлечению пули. Возвращаясь к печальному осознанию своей участи, дырку в плече он расценил как закономерное продолжение непрухи. И вернувшимся сознанием не без иронии определил, что его соседями по палате являются, с одной стороны, – бандиты, и жертвы их коллег – с другой. Это не мешало им довольно мирно играть в карты и рассказывать скабрезные анекдоты. Ожившего Игоря Сергеевича тут же приняли в компании: обе стороны (каждая по-своему) похвалили его за проявленное гражданское мужество и даже предложили выпить. Но он и так был прилично пьян после недавнего наркоза и предпочел уснуть. Утром он проснулся раньше других, испытывая большое желание сходить в туалет. Последствия наркоза, боль в плече и похмелье очень мешали ему сориентироваться в нехитром больничном пространстве. С трудом сев на кровати, он увидел еще одного товарища по несчастью, которого сначала не заметил. Это был мальчик лет восьми, который отсутствующим взглядом смотрел в окно. Совсем недавно таким же взглядом смотрел на мир сам Игорь Сергеевич и, между прочим, в ближайшие дни намерен был заняться тем же самым. Теперь же он несколько удивленно взирал на мальчугана с перевязанной головой.

– Не приходит к нему никто, – рядом проснулся старик с загипсованными ногами, – подай утку.

Когда Жарков, держась здоровой рукой за стену, вернулся из туалета, мальчик сидел в том же положении, а старик курил под одеялом «беломорину».

– Надо успеть, пока уколы и градусники не пришли ставить, – пояснил дедок свое антисанитарное поведение.

Увидев, что Жарков проявляет интерес к мальчику, старик сообщил:

– Доктор нам шепнул, что после травмы он речь потерял, ему говорить надо учиться, а говорить не с кем. С нами не хочет. Отца нет, а мать то ли закрутилась на работе, то ли без вести пропала... – вздохнул, помолчал и уже совсем тихо добавил: – А можа, и плюнула на родное дитя.

Сердце Игоря Сергеевича прострелила знакомая боль. И не то чтобы он был чересчур сентиментальным, но собственные беды показались ему ничтожной мелочью по сравнению с горьким одиночеством этого мальчугана.

– Его Юра Лебедев зовут, – где-то в другой, наполненной суетливой жизнью вселенной копошился дед.

Через три недели Жаркова выписали. Все эти дни он читал Юре вслух. Читал Носова, читал Дюма, читал Волкова, читал Стивенсона, читал спортивные новости... А тот неизменно смотрел в окно. Жарков знал, что не он и его навязчивое чтение нужны сейчас Юре Лебедеву, но большего для него сделать не мог. Даже «крутые» смягчились сердцем, наблюдая за стараниями Игоря Сергеевича. Они дружески похлопывали Юру по плечу, называли «братком» и клали в его тумбочку диковинные заморские фрукты. Юра к ним не притрагивался, но они, подражая упорству Жаркова, выбрасывали испортившиеся и подкладывали свежие.

Сменив пропахшую лекарствами, заношенную до просвечивающего неприличия больничную пижаму на костюм с дыркой на плече, Жарков вышел на улицу. Тихо падал снег. Время, с тех пор как он сыграл эпизодическую роль в «боевике», притормозило и вяло тянулось вслед за сероватыми тучами на небе. Игорь Сергеевич пошарил в карманах, рассчитывая на завалявшуюся пачку сигарет, но во внутреннем нагрудном кармане вдруг нащупал ровную пачку бумажек, которую даже на ощупь ни с чем другим спутать было невозможно. Это были деньги. Деньги, которые успел ему сунуть перед неотложной госпитализацией новый русский джентльмен – отец Машеньки. Даже не удивившись, что их не украли в больнице, Игорь Сергеевич вдруг представил, как он благородно возвращает эти деньги в присутствии красивой жены и дочери, но поймал себя на мысли, что не собирался и не собирается этого делать. В конце концов, кому что и кому на что. А по меркам Жаркова, денег было много.

Долго и с наслаждением он бродил по магазинам, хотя не совсем понимал, что ищет. В магазине «Охотник» он прошел мимо прилавков, ощущая головокружение от осмотренной в разных магазинах вереницы товаров, но нечто заставило его вернуться к одному из прилавков. На нем красовался большой черный бинокль.

Уже под вечер Игорь Сергеевич вернулся в больницу и настойчиво попросил дежурную сестру в приемном отделении:

– Передайте, пожалуйста, Юре Лебедеву из восьмой палаты. – Протянул коробку с биноклем. – Передайте непременно сейчас и скажите, что это от мамы. Скажите, что завтра она обязательно придет.

– Она придет? А вы-то кто?

Удостоверившись, что сестра намерена выполнить все в точности, как он сказал, Жарков с заметным облегчением вышел на крыльцо. Надо было идти домой, хорошо выспаться, отдохнуть после всей этой кутерьмы, а завтра отправляться на поиски мамы Юры Лебедева. Игорь Сергеевич вдруг понял, что непруха кончилась, подмигнул сумеречному небу и уверенно зашагал на автобусную остановку. Вид у него был по-деловому озабоченный. Почему он? Да, наверное, потому что ему делать было нечего...

МАМА-МАША

Уж, кажется, всякого в наши дни повидать пришлось, но чем дальше, тем чаще вспоминаешь слова Иоанновы: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них...»

Впервые я увидел ее серым апрельским днем, когда на улицах кисла снежная мешанина и пешеходы проваливались в нее по щиколотки, а где и по колено, когда в традиционных неровностях российского асфальта стояли лужи-океаны, а на не успевших просохнуть возвышенностях побеждающе сияла грязь, когда весь город пронизан сыростью, а кирпичи и бетонные плиты похожи на губки, впитывающие влагу, когда весна, что называется, рубанула сплеча и расплющила весь этот «сугробистан» за пару солнечных дней, а потом испугалась содеянного и прикрыла свой лукавый взгляд низкой непроницаемой облачностью. Я увидел ее задумчиво бредущей от Крестовоздвиженской церкви в сторону «городища», которое правильнее было бы назвать «посадом» – так там ютились, словно отторгнутые многоэтажками в низину, на окраину, деревянные домики да покосившиеся сараи, и никто никогда не пытался этот район застраивать и перестраивать, так как место там болотистое, в мае от грязевой каши непроезжее, и живут там самые «социально обиженные» горожане. Наверное, века с семнадцатого здесь ничего не менялось, кроме названий улиц и краски на заборах. Туда она и шла.

Шла босиком. С непокрытой головой. Легкая косынка, будто слетевшая на ее плечи откуда-то из шестидесятых годов. Распахнутое, странное – заношенное, но в то же время не утратившее яркости цвета зеленое пальто, а под ним – то ли ночная сорочка, то ли застиранное до цвета нынешнего неба платье.

Сначала я увидел ее босые ноги. Они были белее талого апрельского снега, и не было на них ни единой царапины. Глаза я увидел потом...

– Во тетка! С утра насинярилась!.. – прокомментировал один из двух шедших ей навстречу парней.

Вот тогда-то я увидел ее глаза, полные безумной печали и притягательной глубины. Абсолютно не было в них пьяного дурмана, а было какое-то сверхчеловеческое знание мира – видимого и того, что скрыт для глаз остальных смертных. И не виноваты глупые парни, что попытались насмешкой объяснить то, что в их головах не укладывалось, а значит – вызывало раздражение и неприятие. И она знала, что не виноваты они, потому только посмотрела на них внимательно, даже с жалостью, и сказала тому, который гоготнул над собственной неуместной шуткой:

– А ты бы, Игорек, съездил к матери, болеет она. Сильно болеет. Из деканата тебя отпустят. Не ходи сегодня на дискотеку, к матери езжай... – и пошла дальше в свою сторону.

Тот, которого назвала она Игорьком, оторопел, лицо его пересекла молнией какая-то жуткая гримаса, и снова не нашел он ничего другого, как только бросить ей в спину словесную пригоршню едкого мата. Мол, не тебе, бомжиха ты этакая, меня учить. Но она больше не оглянулась, что вызвало у Игорька новый приступ ярости, который пришлось выслушивать его посерьезневшему вдруг товарищу. Видно уже было, что понял Игорек свою неправоту, но признать этого перед ним не хотел.

– Ни за что Божьего человека обидели, – сказала оказавшаяся рядом со мной старушка.

Вроде, и не для меня сказала, но хотелось ей, чтобы кто-нибудь услышал и поддержал. И я кивнул.

Старушка тут же ухватилась за это движение моей головы и даже за рукав куртки меня взяла.

– Да, мил человек, она через большое горе прошла. Сына у ее в Чечении обезглавили да еще и фотографию изуверства такого сделали. Девятнадцать годочков-то ему было...

– А ей сколько? – сам не знаю, зачем, спросил я.

– А ей столько, сколько всем матерям... Она поначалу-то пить начала. Ой как сильно-о! Руки на себя хотела наложить, да Господь не позволил! А потом по телевизору фильм-то показали про войну эту проклятую. По-моему, «Чистилище» называется. Так там так и показали, как басурмане голову солдатику отрезают. И она этот фильм смотрела. А как посмотрела – умом тронулась. Да и как сказать, тронулась...

Я тоже вспомнил фильм Невзорова, снятый с остервенелым натурализмом. Когда смотрел – ни одна жилка во мне не дрогнула, я тоже всякого повидал. Ничего во мне, кроме злобы, во время этого фильма не шевелилось. Только ярость закипала, как в песне поется, уж «благородная» или нет – не мне судить. Но сейчас, когда я смотрел на удаляющийся зеленый силуэт, прямо в сердце ощутил содрогание, мороз в душе. Представил, как мне самому отрезают голову, и очень явственно получилось. И последние мысли – сравниваю себя с беспомощным бараном. И обида – вряд ли кто воздаст по заслугам твоим обидчикам. А так хочется схватить по-богатырски оглоблю – и по чернявым головам! Так какое чувство сильнее – ярость или страх? Или они рука об руку по земле ходят?

– ...она все вещи свои раздала. Все-все! Некоторые-то хапуги нашлись – даже специально к ней приходили: нельзя ли, мол, еще чего прихватить. Все отдавала. Сама по нескольку дней не ела. Уж потом соседи узнали, стали силой ее кормить, да вот в храме батюшки ее потчуют, чем Бог пошлет. И она теперь через горе свое весь мир насквозь видеть стала.

Старушка вдруг посмотрела на меня испытующе.

– Да ты, небось, и сам-то в церкву не ходишь? Чего ж я тебе рассказываю?

– Хожу... Но не часто... – что-то мешало мне уйти, а уйти хотелось, забыть весь этот разговор, окунуться в серую повседневную суету – своих бед полно, а тут еще чужие в душу ломятся. – Я в Знаменский хожу, там мне ближе...

– И то ладно, – успокоилась старушка, – ныне молодежь в церкви ходит, хоть из-за моды какой, но ходит. Батюшка сказал, что пусть хоть так ходят, у кого сердце не заржавелое – оно Божье слово примет.

И не помню, то ли распрощались мы со старушкой, то ли каждый со своим словом, со своей мыслью пошел.

До вечера на душе было так муторно, что даже с близкими разговаривать не хотелось. Ночью я долго не мог заснуть. Да и на следующий день настроение, как и погода, было пасмурное. День прошел бестолково, бессмысленно, словно и не было его. И все не оставляло меня чувство вины, будто мог я помочь чьему-то большому горю, но прошел мимо.

Прошел так, как все мы проходим, ибо бед вокруг стало столько, что если возле каждой останавливаться, чтобы пусть и посочувствовать, вздохнуть, то, кажется, никакой жизни не хватит. Но мера этого горя в какой-то момент переполняет допустимый предел в душе каждого нормального человека и приходит чувством вины. И тогда человек не сможет пройти мимо следующей беды: либо не сможет обрести душевного покоя, либо пойдет в церковь...

Меня ноги сами собой понесли в храм, но только не в близкий Знаменский собор, а в находящуюся в совсем другом районе Крестовоздвиженскую церковь. И хотя я шел все теми же раскисшими улицами, мне то и дело мерещились среди буксующих модных сапог и ботинок босые ноги. Как в тумане добрел до церковной ограды.

Служба уже заканчивалась. Народу в будний день было не очень много. В основном старушки, да стояли по обеим сторонам от входа два увечных мужика. Будто нарочно так встали: тот, что слева, без правой ноги, а другой – без правой руки. На миг показалось, что не конец двадцатого века вокруг, а середина девятнадцатого. Просят милостыню калеки после неудачной для России Крымской войны. И одеты они были так, словно только что сошли с полотен художников-«передвижников». И причитали в один голос: «Подайте, ради Христа...» И также, в один голос, поблагодарили: «Спаси вас Господь». Рядом с ними я и прижался к стене.

Зеленое пальто увидел сразу. Она стояла перед образом Иоанна Предтечи и даже не молилась, а разговаривала с ним. Казалось бы, речь ее лишена какого-либо смысла. Так, отдельные только ей понятные фразы.

– А что, Иоаннушка, сколько еще христианских головушек по земле покатится? Кому, как тебе, не знать?.. И над Сербией вот железные птицы антихриста... Спаси, Господи, люди Твоя... Да расточатся врази Его...

Откуда она знает? Ведь, как я понял из рассказа старушки, в доме ее давно уже нет ни телевизора, ни радио, газет она не читает. Я подошел поближе, но, наоборот, перестал ее слышать. Она перешла на невнятное бормотанье, а потом и на шепот. И я, глядя на суровый образ Иоанна Предтечи, подумал о матерях российских, что потеряли на разных войнах своих сынов. Кто в Афганистане, кто в Чечне, кто в Таджикистане...

Я сам был солдатом, и передо мной никогда не стоял вопрос: за какие идеалы велись эти войны? Или за Родину только под Москвой можно воевать? Уж лучше на дальних рубежах, чем на ближних подступах. И во все века славился русский солдат, вот только сейчас нюни пораспускали... Что детей, что матерей нюнями этими избаловали. Да и какая мать смирится с тем, что ее сына на чужбине убить могут? Как ей объяснить, что и там они за Россию воюют? Ведь и на это возражение ныне придумано: не хотим за такую Россию воевать, не хотим в такой армии служить! А если бы Минин и Пожарский так думали?..

– А зачем тогда на Руси мужчины нужны?! – и не увидел я в ее глазах того безумного горя, напротив, какая-то светлая рассудительность и пытливость.

От неожиданного ее вопроса у меня даже сердце вздрогнуло. Выходит, не я ее слушал, а она мои мысли читала... Подступила близко ко мне и глубоко в душу заглянула.

Да уж, зачем нынче мужики нужны? Работу искать, пьянствовать и оплакивать во время застолий державу свою униженную. Или если нет Суворовых, то нет и чудо-богатырей?

– А ты решил, значит, про Машу написать? Зачем? – серебряная прядь волос выскользнула из-под косынки и рассекла ее лицо. – Тебе почему больно?

Стало быть, ее Марией зовут.

– Маша не юродивая, – по-детски строго предупредила она, – Маша – дурочка. За-ради Христа знаешь как пострадать надо!.. А Маша – дурочка! Не верь старушкам-то, они и сами не знают, чего говорят. А на войну не ходи, тебя первым убьют или ранят...

Даже обидно стало. Что я – малохольный какой? В свое время, хоть и юнец был, но на своей маленькой войне за спины товарищей не прятался.

– Ты хоть и не трус, но тогда-то ты жить хотел... – объяснила Маша. – А знаешь, мой Алешка на тебя чем-то похож. Он сейчас под началом Архистратига Михаила и вовеки там пребывать будет.

– Кто вы? – спросил я и вовсе не рассчитывал на сверхъестественный ответ.

– Я мать Алеши. Он меня «мама-Маша» звал.

Почему-то вдруг вспомнились слова песни: «Стоит над горою Алеша...» Я даже не заметил, как к нам подошел священник.

– Пойдем, Мария, там матушка постного супчика приготовила... – Пойдем-пойдем... – он взял ее под руку, а на меня посмотрел вопросительно: – Извините, молодой человек, не нужно ее ни о чем расспрашивать, у нее может приступ получиться, «неотложка» от нее опять откажется, мы с протоиереем в прошлый раз едва отмолили. Ум у нее уже боль не воспреемлет, а вот сердце...

– Извините, – смутился я, – я не хотел... – И поторопился уйти.

Уж не праздное ли любопытство, действительно, меня сюда привело?!

– Это не чудо, это горе, – шепнул мне батюшка, напоследок взяв меня за руку.

Теперь уже я посмотрел на него внимательно, так же, как он, когда незаметно подошел к нам. Он был одного со мной возраста, и только негустая вьющаяся борода придавала его лицу благородства, прибавляла лет, а вот глаза источали такой покой, будто он живет не первую жизнь и все уже о ней знает. Не было в них и капли суеты, которая начиналась за воротами храма. И ведь нельзя было сказать, что он принимал мир таким, какой он есть. Просто не чувствовалось в нем порыва что-то переделать в этом мире, как, например, у меня.

И наверное, потому, что он, в отличие от меня, занимался этим каждый день... Он это делал!

Две молодые девчушки из тех, что недавно окончили школу, вместе со мной вышли из храма, громко переговариваясь.

– А батюшка-то здесь какой красивый! Он на меня как глянул – у меня дрожь по всему телу!

– Красивый, – согласилась вторая.

Интересно, какие слова он найдет для них?

В наше время попасть в переделку так же просто, как проснуться утром и осознать, что сегодня в твоем семейном бюджете нет денег даже на хлеб. И потом еще месяц, а то и больше просыпаться с той же самой мыслью.

Я, как это принято комментировать в детективных фильмах, оказался не в то время и не в том месте, а точнее – просто зашел поздно вечером к товарищу, которого не оказалось дома. И жил он вовсе не в трущобах и не на окраине, хотя и не в центре города. В обычной типовой пятиэтажке-хрущевке. И когда я повернулся от встретившей меня молчанием двери, раздались выстрелы. Стреляли из окна подъезда и с улицы. В течение минуты по матеркам и крикам, доносившимся сверху и снизу, я смог разобраться, что идет перестрелка между милицией, которая пытается штурмовать подъезд, и бандитами, которые не успели покинуть этот дом до их появления.

Я стоял рядом с окном на втором этаже. Из окна третьего этажа отстреливались двое. Причем один из них уже побывал на пятом и определил, что чердак заколочен и путей к отступлению у них нет. Он же собирался спуститься на второй, где находился я, чтобы вести огонь оттуда. Сколько милиционеров и омоновцев штурмовали подъезд, я мог только догадываться по вспышкам выстрелов из темноты кустарников близ дома.

Положение было дурацкое. Подстрелить меня могли как те, так и другие. Мне оставались секунды, чтобы принять какое-либо решение. О том, чтобы постучаться в чью-либо дверь, я даже не думал. Двери были мертвее, чем в тех случаях, когда за ними нет хозяев. Незаслуженно ругнул друга, которого действительно дома не было.

Вот так и стоял, не испытывая ни страха, ни мужества, чтобы предпринять хоть какой-то шаг. И вовсе не тянулись секунды вечностью, как это принято описывать, они вообще не тянулись. Может, за пулями гонялись. Одна из них влетела со звоном и в мое окно и ойкнула по стене. Кто-то из милиционеров выстрелил в мою тень. Уж если им моя тень не понравилась!..

Я не слышал ничьих шагов. Только было чувство, что сквозь сумрак подъезда, где еще до перестрелки не было света, ко мне кто-то подошел. Это была мама-Маша. Можно было бы сказать, что она явилась прямо из воздуха, но я этого не видел. Какая-то легкая улыбка и одновременно забота угадывались на ее лице.

– Вот видишь, поэтому тебя и убьют на войне, – шепотом заговорила она, – тебе стыдно даже пощады попросить, спасаться стыдно.

А я не испытал ни удивления, ни страха. Лишь снова подумал о том: почему же мне хочется узнать о ней больше?

– Пойдем, там в тамбуре дверь в подвал открыта, через него можно в другой подъезд перейти, – позвала она, даже за руку потянула, и мне показалось, что рука ее настолько легкая, что прикосновения ее я не почувствовал. Подумалось задним умом что-то о привидениях, но слишком уж не вязался образ мамы Маши ни с какими фантомами и прочими сверхъестественными явлениями. Наоборот, казалось, приведет она меня сейчас за дверь ближайшей квартиры и усадит на кухне пить чай с домашними пирогами. Будет расспрашивать о работе, о жене, еще о чем-нибудь обыденном и привычном.

И совсем не было в ее усталом взгляде никакого безумия. Будто пришла мама забрать своего загулявшегося допоздна во дворе великовозрастного сыночка. Пожурит вот еще.

С этими мыслями, прижимаясь к стене, я спустился следом за ней. Дверь подвала в тамбуре действительно оказалась незапертой. И что действительно вызвало у меня удивление, – над выщербленной лесенкой, ведущей в сырую глубь подвала, горела облепленная паутиной лампочка. Словно с тех пор и горела, когда не скупилось на них домоуправление, а упивающиеся своей солидностью домкомы специально проверяли их наличие во всех «жизненно важных объектах».

Все это время мама-Маша шла впереди, приостанавливала меня, не оглядываясь, рукой, если следующий шаг ей казался опасным. В одной из комнат подвала она повернулась ко мне лицом.

– Ты, Сережа, лезь лучше в это окошко, на другую сторону дома, там безопаснее. От известки-то отряхнешься. И еще... – она посмотрела на меня тем же взглядом, что и священник. – Не надо обо мне писать.

И не успел я спросить, почему, ответила:

– Другие матери подумают... Помнишь, я тогда в храме сказала... Подумают, что раз мой Алешка погиб, я и другим того же желаю... А мне всех жалко.

– Но ведь вы правы! Для чего же тогда еще мужчины нужны? Если б в сорок первом матери своих парней по подвалам и под лавками прятали!..

– И такие были и сейчас есть. А ты лезь в окошко. Будут весь дом потом осматривать.

И я через трубы, тянущиеся вдоль стены, стал выбираться в тлевший светом уличных фонарей квадрат подвального оконца. Вылез, отряхнулся, наклонился, хотел позвать маму-Машу и в тот же миг понял, что ее там нет.

Утром, не завтракая, я отправился в Крестовоздвиженскую церковь. И все казалось – опаздываю куда-то. На этот раз пришел, когда служба еще не началась. По залу сновали старушки, протирали везде пыль, хотя я уверен, что после вечерней службы они делали то же самое. Постояв с минуту в нерешительности, подошел к церковной лавке и спросил женщину, которая там аккуратно раскладывала книги и свечи.

– Скажите, сюда женщина часто приходит, в зеленом пальто... Босая... Марией зовут... Будто бы не в себе...

– Вы не знаете? Она ж три дня как от сердечного приступа умерла...

Какая-то жуткая пустота ворвалась в мою душу, темная и холодная. Безысходность какая-то. Опять же, не испуг, не страх, даже и не боль, а усталость печальная. И не отчаяние, но и не смирение. Даже и не знаю, как назвать такое чувство.

Я заказал молебен за упокой и взял несколько свечей. Когда стоял у образа преподобного Сергия Радонежского, на миг показалось мне угловым зрением, что взглянула на меня со стороны мама-Маша. Так явственно показалось, что повернул отяжелевшую голову. И... встретился с немного печальным, светлым взглядом Богородицы.

Уже на выходе из храма столкнулся с тем самым батюшкой. Хотел остановить его, рассказать о том, что со мной произошло, но мы только обменялись взглядами. Я понял, что он и так знает.

Весна снова опомнилась и приступила к исполнению своих обязанностей. Ярко-желтый, как на детском рисунке, луч солнца пробил серую вату облаков и озолотил купола. В окнах домов заиграли веселые блики. Просвет в облаках с каждой минутой становился все больше, точно силы света раздвигали тяжелые облачные оковы. Я залюбовался этим зрелищем.

Ее Алешка сейчас в воинстве Архангела Михаила. А где она сама?

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Он еще раз посмотрел на сад. Почему-то больше всего жалко было именно сад. Посаженный еще прадедом, он словно впитал в себя любовь и труд нескольких поколений. Гуляя по нему, можно было услышать память: сухой кашель деда, раскуривающего самокрутку; ласковое бабулино «возьми яблочко»; окрик отца: «Илюха, неси известку!», смех младшего брата... Продать можно было дом, который они заново отстроили с отцом еще в семидесятом, продать можно было сад, который благодаря заботе стариков плодоносил все эти годы, продать можно было мебель, которую ныне можно увидеть только в кино о сталинских временах, продать можно было мотоцикл и зачуханный отцовский «Запорожец-ушастик», – но память продать нельзя. И теперь Илья Семенович мучился, сравнивая понятия «продать» и «предать».

Тридцать лет он приезжал сюда в отпуск, щедро растрачивая свои невиданные на Краснодарщине северные зарплаты, заваливая родственников подарками, соленой и вяленой рыбой. За эти тридцать лет никто и никогда не упрекнул его за то, что сразу после армии он подался на Север за длинным рублем. Никто не упрекнул его, когда он, обустроившись на новом месте, переманил туда и младшего брата. Только когда Иван погиб из-за несчастного случая на буровой, отец на поминках вытер единственную слезу и горько сказал Илье:

– Вот он, ваш Север-то...

Но и это был не упрек, а констатация факта, что ли...

Илья Семенович вернулся сюда доживать свой век. Так делали многие. За тридцать лет в сибирской тайге он не заработал миллионов, а то, что заработал, сгорело в огне инфляции, свалившейся на головы честных работяг рыночной экономики. Мотаясь по буровым, он потерял семью. А потеряв семью, потерял и смысл вкалывать. Вот и продал он свою «шестерку», продал мебель и подался в пустовавший родительский дом. Не успел только продать квартиру, хотя последнее время в поселке они были нарасхват. Молодежи прибывало. А Илья Семенович перед самым отъездом пустил к себе пожить молодую семью, пока у той решится проблема со своим жильем. Ему в трех комнатах даже пустовато было. Когда же подошел срок уезжать, не хватило духу попросить их освободить помещение. Как-никак – годовалое дите на руках. Так и уехал. Только сказал на всякий случай:

– Может, вернусь еще... Коммунальные исправно платите.

Сад... Почему больше всего жалко сад? Ведь работал-то здесь только летом, от случая к случаю. Старику-отцу многое уже не по силам было.

Покупатель-сосед не подгонял. И когда замечал, что Илья Семенович впадает в раздумья, уходил на свою половину. Даже сам уговаривал:

– Может, останешься, Семеныч? Куда тебе еще мотаться? Вон у нас пенсионеры на станцию ходят, фруктами-овощами торгуют и ничего – живут. И ты проживешь. Климат-то какой, да и родная земля...

– Где она теперь – родная земля? Да и вообще, я работать привык. От тоски либо сопьюсь, либо инфаркт приголубит.

Бывший председатель бывшего колхоза, а теперь директор закрытого акционерного общества встретил Илью Семеновича коньяком, но разговор повел с места и в карьер:

– Не, Семеныч, работы нет, своим не знаю, чем платить. А ваших знаешь сколько сейчас возвращается! Что у вас там в Ханты-Мансийске – ханты и манси вас со своей земли выживают? Или работы нет?

– Никто у нас никого не выживает, – ответил, вздохнув, Илья Семенович, больше всего его обидело это «у вас там», четко определившее, что здесь он за своего уже не считается, – там вообще все мирно живут. За Уралом земли на всех хватит и еще останется, и нефти еще лет на двести, а то и боле. Если только добывать по уму. Думаешь, твои яблоки и груши заграница покупает?

– Да знаю, знаю... Наши-то фрукты хоть воском для блеску и не крытые, но, врачи говорят, экологически чистые. Я своим внучатам всю эту импортную ботву есть запрещаю!

– Не горячись. Не я в стране порядки устанавливал и на нефтедоллары коттеджей себе не строил. Я ведь приехал век скоротать. Жена ушла, дети выросли, свои семьи у них... Хотел под родным кубанским солнышком кости погреть. А то у меня полжизни «ледниковый период». Специальностей у меня сам знаешь сколько... А работы там хватает, для тех, кто от нее не бегает, кому на пособия жить тошно.

– Не могу, Семеныч, не жалобь ты меня... Разве что сторожем, да и то сезонным.

– Ну-у, это ничем не лучше, чем у поездов торговать...

Помолчали, выпили и разошлись.

Дня два Илья Семенович просидел у родных могил на погосте. Поправил оградки, покрыл лаком большие деревянные кресты, а все больше грустил, уставив глаза в землю, словно ждал, что дадут ему родимые совет с того света. Но могилы, как и положено им, молчали.

Прежде чем решился продать дом и сад, с неделю ходил по проселочным дорогам да дивился, какие невеселые нынче стали станичники. А уж столько пьяных он в этих местах никогда не видывал. Правда, кое-где сады были ухожены и стояли на окраинах несколько кирпичных особняков, выстроенных по всем правилам комфортной индивидуальной жизни. Стало быть, не везде разор и запустение, думал Илья Семенович. И наверняка, не всяк из этих «новых казаков» – вор или бывший директор торга, небось, и своим трудом кто нагорбатил. Как раз у этих домов хваткие хозяева предлагали Илье Семеновичу то поденщину, то работу по контракту, но за те гроши, что они ему сулили, Семеныч на севере даже гаечный ключ в руки не брал.

Лето еще не кончилось, и на полученные за дом и сад деньги можно было поехать куда-нибудь к морю, но настроение было далеко не курортное. Покупая билеты на поезд в обратный путь (захотелось проехаться через всю страну, да и дешевле), Илья Семенович мысленно благодарил Бога за то, что не успел продать квартиру в Горноправдинске. Да еще крутилась в голове фраза, сказанная начальником экспедиции на прощание: «Если что не так, Семеныч, возвращайся, таких работников, как ты, – еще поискать. Тебя с удовольствием возьму обратно». – «Да я вроде как и так возвращаюсь. Домой. На родину», – ответил Илья Семенович.

Билеты взял – с пересадкой в Москве до Тюмени, а уж там решит как: потому что до Правдинска «только самолетом можно долететь». Вертолетом. Можно еще по Иртышу на барже, если удастся встретить кого-нибудь из знакомых, кто возвращается из отпуска или командировки на машине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю