Текст книги "Лекции по введению в синергийную антропологию (Томск, сентябрь 2007 г.) (СИ)"
Автор книги: Сергей Хоружий
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Лекция 1
Предмет нашего небольшого цикла лекций [1]1
Печатный вариант лекции опубликован в ж «Вестник Томского государственного университета». Сер. Философия. Социология. Политология. N 1 (2), 2008. С. 54-72
[Закрыть] – систематический рассказ о синергийной антропологии. Он должен охватить два довольно разных аспекта. Во-первых, нужно представить основания данной науки, её концептуальный аппарат, методологию, очертить её предметную область. Хотя до части аудитории такие сведения, видимо, доходили, но пока нельзя, увы, считать, что основные познания о синергийной антропологии вошли в общий фундамент гуманитарного знания. Поэтому в начале цикла мне потребуется изложить самые общие сведения. А затем постепенно надо будет дойти и до актуальной проблематики, описать, какие задачи сегодня решает эта наука и куда она движется в перспективе.
Итак, начнём с обрисовки оснований синергийной антропологии. Как и при описании любого развивающегося предмета, здесь встает выбор стратегии описания. Всякий феномен, как мы знаем, можно описывать в синхронии, а можно – в диахронии. В первом случае мы выбираем прямое описание понятий, структур, методов. А во втором прослеживаем генезис всех этих содержаний, логику их появления, ход формирования. Итог и в том и в другом случае должен получиться один и тот же. По фундаментальному тезису Гегеля, логическое тождественно историческому. Мы придём к той же самой синергийной антропологии, но описывать ёе можно, стало быть, двумя разными путями. Я решил, что для нашей встречи полезнее будет, если мы выберем второй – диахронический подход, а именно – прослеживание предмета в развитии.
Дело в том, что идеи и аппарат синергийной антропологии довольно-таки отличаются от прежних антропологических теорий. Они не только неклассические. Слово «неклассический» сегодня стало расхожим. Все новейшие направления себя первым делом обозначают как неклассические, а иные предпочитают обозначать себя и как постнеклассические. Так что этим никого не удивишь. Но дело не только в этой неклассичности. Для гуманитарного дискурса эти идеи и аппарат достаточно необычны, поэтому в прямолинейном, лобовом изложении этот материал синергийной антропологии вполне может показаться и не особенно понятным, и не особенно естественным. В моей лекторской практике, увы, и такие случаи были. Напротив, если увидеть истоки, проследить возникновение всего этого, то эти идеи покажутся абсолютно естественными, даже, пожалуй, и неизбежными. Именно поэтому мне показался предпочтительнее диахронический способ изложения. Ему мы и будем следовать.
Как видно в ретроспективе (и что я как раз в этом препринте и прослеживаю), существует прямая идейная линия, которая связывает синергийную антропологию с русской философской традицией, прежде всего – с мыслями знаменитого русского Религиозно-философского возрождения, того энергичного философского движения, которое существовало в России на переломе XIX и XX столетий и первую четверть XX столетия. Идеи, из которых выросла синергийная антропология, ведут начало от наших размышлений над этим феноменом в целом, над его исторической судьбой. Эти размышления начинались мною ещё в семидесятые годы двадцатого века, в собеседованиях с Владимиром Вениаминовичем Бибихиным и с ещё одним моим другом и философским собеседником (у нас было такое тройственное философское сообщество). Третьим был Анатолий Валерианович Ахутин, тоже достаточно известный наш философ, который, слава Богу, живёт, здравствует, является членом Учёного совета Института синергийной антропологии и продолжает участвовать в развитии антропологических идей, хотя основная линия его исследований – это античная философия и классическая европейская традиция. Я не захватил его книг – непосредственно в подборку по синергийной антропологии это не входит, но как смежное идейное поле я бы очень рекомендовал: Анатолий Валерианович недавно выпустил два фундаментальных тома; оба они вышли в Санкт-Петербурге в петербургском отделении издательства «Наука», – «Поворотные времена» и, если не ошибаюсь, «Античные начала философии». Там говорится об античных истоках философии и о том, как в понимании Анатолия Валериановича, античная мысль остаётся общим основанием и общим фондом философской мысли как таковой, независимо от времени и эпохи. Это очень основательная точка зрения, которая в классической философии в общем и была принята. Но очень нелегко провести, защитить такую точку зрения применительно к сегодняшней философской ситуации, которая характеризуется глубоко, абсолютно неклассическими параметрами. Тем не менее, Анатолий Валерианович доказывает, что и в сегодняшнем состоянии философии эта роль античной мысли по-прежнему сохраняется. Таково это тесно соседствующее с синергийной антропологией проблемное поле.
Стало быть, в семидесятые годы мы вместе начинали размышлять, что есть великая русская философия, о которой тогда были очень романтизированные представления – уже потому, что она была запрещена. Книги авторов Религиозно-философского возрождения были изъяты из библиотек, не допускались к продаже в магазинах. Но будь они изъяты совсем строго и категорически, о них бы практически и не знали. Они были изъяты полустрого – так, что в какой-то небольшой мере они доступны были, как раз в такой, чтобы быть предельно заманчивыми. По тем небольшим зёрнам, которые были доступны, создавалось представление, что здесь содержатся ответы на все жгучие вопросы позднесоветского сознания. И сознание позднесоветской интеллигенции в весьма большой степени было обращено именно к этому феномену, к Религиозно-философскому возрождению. Оно было известно в обрывках, знали, что были такие, прежде всего, авторы как Владимир Соловьёв, Николай Бердяев. Несколько в меньшей степени был известен Флоренский – и, пожалуй, не более того. О всех них были несколько мифологизированные представления, как о таких легендарных русских гениях, у которых можно найти на всё ответы.
Нам не хотелось, однако, ограничиваться такой мифологизированной рецепцией, хотелось взглянуть пристальнее и строже. Было всё-таки ясно уже и тогда, уже и нам, что историческое существование этого феномена завершилась, и необходимо произвести смысловую оценку его в целом, извлечь из него уроки, вдуматься в то, какие им оставлены философские задания. Продумывание этих вопросов и стало предысторией направления. Для начала нужно было понять, какие же задания философия Серебряного века не оставила нам, а исполняла сама. Но на это ответы были достаточно очевидны, они подсказывались общими историософскими позициями. Ясно было, что духовная и культурная работа русской мысли должна была и стремилась дать выражение, осмысление, рефлексию опыта российского сознания и российского исторического бытия. Это был опыт особенностей нашего менталитета, устоев религиозности и так далее. Требовалось дать осмысленное выражение некоторого довольно сложного фонда, который сегодня я выражаю понятиями «русской духовной традиции» и «восточнохристианского дискурса». Об этих понятиях я подробнее буду говорить в завтрашней лекции, которая посвящена будет духовной и культурной традиции России. Сегодня же мы будем этими понятиями пользоваться как данностями, полагая, что в них и были те содержания, которые русская философия стремилась выразить, претворить в современные (тогда, на тот период) философские знания.
В период Религиозно-философского возрождения эта работа шла с небывалой интенсивностью и плодотворностью. Отчего так было? В предметном, идейном плане причина была в том, что основателем всего этого направления, Владимиром Сергеевичем Соловьёвым, была найдена исключительно эффективная стратегия философского развития. Эта стратегия дала сильнейший импульс развития, на котором и вырос философский Серебряный век. Соловьёв нашёл базовые концепты, такие как всеединство, София и другие, нашёл формы философского дискурса, в которых могло развиваться умозрение синтетического характера, которое и исполняло те задания, которые я назвал, – задания выражения опыта русского сознания, опыта русского исторического бытия. Выражало же оно этот опыт в наличествовавших философских формах того времени, то есть в дискурсе классической западной метафизики. И в этом синтетическом способе, который нашёл Соловьёв, за очень краткое время была создана богатая, обширная философия, которую сейчас и изучают, в частности, во всех курсах отечественной философии всех российских университетов.
Но судьба этой философии была сложной и драматичной. Прежде всего, жизнь её оказалась достаточно краткой. Философский процесс в России был оборван переворотом 1917 года. Но, в то же время, творчество ведущих мыслителей и философов продолжалось в эмиграции или, как тогда говорили, – в русском рассеянии. По существу, данный философский период сумел-таки реализовать свой творческий потенциал и завершился не по внешним причинам, а по внутренним, придя к своему естественному концу. Однако в условиях эмиграции не могло быть нормального философского процесса и не было адекватной историко-философской рефлексии. За счёт этого суммарные, итоговые заключения не были сделаны. Серебряный век, заканчивавшийся в эмиграции, не подвёл сам себе итога. Поэтому могли оставаться иллюзии, что на самом деле он не закончился, что во всём виноваты большевики и они одни. Большевики, конечно, внесли крупнейший вклад в русское философское развитие, ничего не скажем, но, тем не менее, как я уже сказал, завершился этот период более по внутренним причинам, чем по внешним. Творческий его потенциал, тот философский способ, который счастливо изобрёл Соловьёв, был не слишком долго живущим, и он был исчерпан. Хотя иллюзии, что философский процесс может быть ещё продолжен или возобновлён на тех же началах, в том же философском способе, с тем же идейным капиталом, – такие иллюзии бытуют и до сих пор. Именно на таких иллюзиях, в основном, и начиналась работа над отечественной философией в постсоветское время. И, к моему искреннему сожалению, в значительной мере на этих иллюзиях она до сих пор и продолжается. На многочисленных кафедрах русской философии по всей России ещё вполне бытует отношение к периоду Серебряного века как к периоду с серьёзным сегодняшним потенциалом. Берут построения Флоренского или Бердяева или отца Сергия Булгакова и пытаются их непосредственно продолжать. Ничего особенно хорошего не выходит. Сегодня это уже архаическая работа, скорее иллюзия философского творчества, чем действительное творчество.
Я в своих текстах, посвящаемых традиции русской мысли, пытаюсь это доказывать. Отчасти мне это удаётся, отчасти нет, поскольку инерция продолжает ещё иметь место. В действительности, чтобы двигаться дальше, необходимо гораздо точнее, отчётливее рассмотреть сам завершающий период. Чем, собственно, заканчивалось активное интеллектуальное творчество, каковы были последние творческие шаги русской мысли? И вот когда мы пристальнее посмотрим на ту сцену, на которой творческое развитие ещё могло продолжаться, то есть на сцену русской мысли в эмиграции, то мы увидим, почему и как мысль Серебряного века действительно исчерпала свои возможности.
Во-первых, ей был присущ существенно синкретический характер – прежде всего, в аспекте философской методологии, а это очень важный аспект с точки зрения перспектив, возможностей творческого продолжения. Мысль Серебряного века постоянно лавировала между философией и богословием. Когда ей было удобно, она переходила на богословский язык, пользовалась богословским языком и терминами, а когда эти рамки для неё оказывались стеснительными, она говорила: да вообще-то мы занимаемся философией, нам вовсе не обязательно следить, строго ли мы следуем богословским догматам. Если взять такое специфическое отличие богословского дискурса, как догматическое мышление, присутствие особых положений, называемых догматами, то на примере отношения к нему ясно и выступит эта синкретичность мысли Серебряного века. В ней можно найти все и любые градусы отношения к догматическому мышлению, к феномену церковного догмата. Одни считали, что догматы – это незыблемые и очень важные положения религиозной мысли, которые она должна незыблемо соблюдать и от них отправляться, а другие считали, что, наоборот, догматы – это некий архаичный, отживший способ мышления, и в наше время в философском и научном мышлении они могут быть уже просто оставлены в стороне.
В сегодняшних исследованиях даже специалисты по русской философии этого особенно не замечают. Есть в русской философии, к примеру, два очень близких, как считается, автора, из числа крупнейших философов Серебряного века – Семён Людвигович Франк и Лев Платонович Карсавин. Они очень близки потому, во-первых, что оба опираются на философию Николая Кузанского, очень существенно её используя; во-вторых, оба развивают метафизику всеединства. Такими близкими они и вошли в историю русской философии. Но если посмотреть на тот конкретный параметр, который я сейчас выделил, то Лев Платонович Карсавин специально прослеживал по решениям Вселенских соборов (толстые тома, написанные языком соответственных столетий, а последний из семи вселенских соборов был в восьмом веке) даже не терминологию, а букву, пунктуацию всех решений, в которых формулировались догматы, и считал, что это имеет критически важное значение для философии. И не просто считал: свою философию он так и строил, претворяя эти до тонкости понятые и прослеженные догматические решения в философствование. А тот философ, который к нему считается ближайшим, Семён Людвигович Франк, написал в одной из своих главных книг «Непостижимое» (цитирую по памяти): «В наше время догматы не имеют никакого значения и не играют роли в сознании людей». Вот вам ближайшие два философа.
Таким образом, чтобы по-настоящему понять историю мысли, к ней надо относиться, как скажет физик, прецизионно. И тогда мы увидим, что, во-первых, в этом синтетическом способе Серебряного века, который сочетал выполнение идейных и духовных заданий русской духовной истории, русского самосознания с применением дискурса классической западной метафизики, в таком философском способе далеко продвинуться в выполнении этих заданий было принципиально невозможно. Целые существенные области той почвы, которую нужно было выразить, почвы духовной традиции и восточнохристианского мышления, принципиально не могли получить философского выражения в таком способе – поскольку понятийный строй, отвечающий западной метафизике, был принципиально чужд этому содержанию. В первую очередь, те области, которые оказывались ускользающими и невыразимыми, включали в себя антропологический и духовный опыт православия, представления о человеке в его связи с Богом – то есть нечто, явно принадлежащее самой сути стоявших заданий. Невыраженными оставались целые важные материки того опыта, который подлежал выражению.
Но пристальное рассмотрение ситуации обнаруживало и ещё одно обстоятельство: меж тем как метафизика Серебряного века завершила свой путь, не исполнив этой важной части своих заданий, в той же эмигрантской мысли успело возникнуть иное течение, которое эти задания исполняло и даже в значительной мере сумело исполнить, хотя и в другой форме, в другом дискурсе. Сегодня это течение известно под именем богословского направления неопатристики и неопаламизма. Не очень адекватные названия, данные извне, из западного религиозного, богословского сообщества. Тем не менее, они прижились, и мы тоже будем ими пользоваться. Итак, возникло такое направление в эмигрантской мысли. Создано оно было уже после второй мировой войны и было, как я сказал, в первую очередь не философским, а богословским. По этой причине его, как правило, упускали из вида при обсуждении пути развития русской мысли; а между тем, оно-то и было последним и крайне важным этапом этого развития.
Чтобы дать верную оценку всего пути, и, соответственно, найти верную ориентацию на будущее, необходимо увидеть это новое богословие эмиграции в единстве с предшествовавшей ему философией. Нужно в них увидеть звенья единого процесса развития русской мысли. В известном смысле, это новое богословие даже необходимо включить в сам философский процесс, поскольку оно находится с ним в органической связи и преемственности. Оно-то и выполняет те задания, которые в собственно философском дискурсе не удавалось исполнить. Основатели этого направления – Владимир Николаевич Лосский, отец Георгий Флоровский, отец Иоанн Мейендорф (последние двое были священниками). Они продумали опыт Религиозно-философского возрождения и сделали вывод о необходимости отойти от его философского языка – с тем, чтобы уже в рамках богословия получить возможность полнее и точнее выразить почву духовной традиции. Это был, если угодно, негативный тезис – необходимость дистанцироваться от Серебряного века и от философского способа выражения.
Но наряду с этим был выдвинут и позитивный тезис, согласно которому ядром и стержнем духовной традиции (тем ядром, в которое нужно вглядываться, дабы его-то и выражать) служит непосредственный аутентичный опыт. О каком опыте здесь могла идти речь в качестве такого глубинного слоя, требующего выражения? Безусловно, об опыте устремления человека к Богу. В своем наиболее полном и чистом виде, такой опыт культивировался, воспроизводился в особой сфере, которая в религиозной жизни именно для этого и была создана. Это сфера аскетики. В православии эта сфера создала свою традицию, которая и получила название «исихазм», от слова «исихия», что означает покой, уединенное безмолвие, духовный покой. И, соответственно, было увидено и закреплено, что исихазм – не что иное как выверенная база данных, опытная основа и русской духовной традиции, и восточнохристианского дискурса. Итак, последним продвижением традиции русской мысли оказывалась не философия Серебряного века, а следующее, уже вслед за нею возникшее звено – богословие неопаламизма и неопатристики.
Таким образом, дальнейшие задачи традиции следовало определять, отправляясь именно от этого последнего звена, а не от предпоследнего, которым оказывалась, в итоге, философия Серебряного века. Эта методологическая установка, представление о двух диалектически связанных этапах развития русской религиозной мысли в ХХ веке, очень существенна. Её, в частности, следует усвоить и в преподавании русской философии, где она пока, к сожалению, почти совершенно не усвоена. Продумывание последнего продвижения русской мысли указывает во вполне определённом направлении. Оно говорит, что очередное задание русской мысли – это всестороннее современное исследование того опыта, который духовная традиция считает базовым и первоисточным. С философской точки зрения это означает, что продолжение последнего этапа, этапа неопатристического и неопаламитского богословия, должно осуществить уже прямой поворот к самому опыту . За этим богословием лежит непосредственный опыт, и если мы хотим заниматься далее работой именно в философском дискурсе (совершенно законное желание), то такая работа должна заключаться, очевидно, в философском продумывании этого первичного опыта, что лежит в основе традиции, в основе заданий, которые русская мысль ставила с самого начала. На современном языке подобное обращение к опыту означает феноменологическую установку. Философия должна была совершить феноменологический поворот, а, кроме того, и антропологический поворот, поскольку речь идёт об антропологическом поле. Тот духовный опыт, о котором здесь речь, есть опыт человека, опыт личностный, и мы его также отнесём к разновидностям антропологического опыта.
В итоге, суммарное рассмотрение пути, пройденного русской мыслью, говорило, что дальнейшая философская работа должна осуществить антропологический и феноменологический поворот. В историко-философском плане это слегка напоминало ситуацию классической европейской философии, которую застал Э. Гуссерль и в которой он производил свой феноменологический поворот, но уже по отношению не к русской философской традиции, а традиции европейской, западной. Он выразил необходимость такого поворота к опыту, феноменологического поворота, своим знаменитым девизом, который обычно по-немецки и приводят: «zur Sachen selbst!», «К самим вещам! ». В нашем же случае «сами вещи», к которым необходим поворот, – это почва первичного аутентичного духовного опыта, который культивируется в аскетической традиции.
Характерно, что, когда ещё в 1995 году я описывал так представляющуюся перспективу русского философского развития на философской конференции в Германии, то присутствовавший там Вильгельм Хёрдт, автор капитальнейшего двухтомника «История русской философии» (к сожалению, так и не переведённого на русский, но наиболее современного и основательного курса истории русской философии), очень уже пожилой сегодня, отошедший от дел, но в 1995 году ещё руководитель исследований русской мысли в Германии, – услышав моё описание, произнёс реплику: «Так это же в точности – zur Sachen selbst!». Конечно, он был совершенно прав, и не скажи он этого, я через некоторое время тоже отметил бы эту параллель с ситуацией в европейской философии. Необходим был поворот к самим вещам, к почве самого опыта. И, соответственно, следующей программой русской мысли не могла не стать программа современного исследования исихастской традиции.
Слово «современное» здесь несёт вполне содержательную, предметную нагрузку. Оно часто упоминается в публицистическом, газетном плане; но в данном случае – вовсе нет. Здесь оно значит очень многое. Конечно, аскетическую традицию какие-то специалисты какими-то методами изучали всегда, она всегда присутствовала в некой клетке научного познания. Но теперь требовался коренной пересмотр этого изучения: требовалось изучение традиции уже не историками религиозности, которыми она прежде всего изучалась, а изучение ее как актуального опыта, с позиций современной теории опыта, то есть, прежде всего, герменевтики и эпистемологии. Всё это и пришлось делать. Результаты такого изучения представлены, в основном, в книге «К феноменологии аскезы».
Как я уже подчеркивал, этап современной реконструкции исихазма как антропологического и духовного феномена надо считать входящим в синергийную антропологию. Следующий раздел лекции мы посвятим этому этапу.
До сих пор мы двигались в плане историко-философского размышления, размышления над процессом развития русской философско-богословской мысли. Дальше начиналась работа иного рода, уже не историко-философского, а предметно-философского. Первым этапом такой работы и стала реконструкция исихазма как определённого рода опыта. Эта реконструкция должна была быть многомерной, в идеале – полномерной. Все измерения феномена нужно было увидеть и описать методами современной герменевтики и эпистемологии. В качестве же начального этапа нужна была и попросту экспозиция феномена, его дескрипция в эмпирическом, историко-фактографическом плане. Необходимо было представить эмпирическую реальность исихазма и его хронотоп, как мы сегодня выразимся, путь, пройденный традицией. Очень кратко я очерчу этот эмпирический облик явления.
Традиция началась в IV веке. То, что сегодня мы называем аскетической и мистической традицией Восточного христианства, начиналось ещё в рамках единого христианства. К исихазму относятся уже самые первые этапы христианского монашества, христианской аскетики, какой она начиналась в своих истоках. Как известно, IV век обозначил в истории весьма резкую грань. По оригинальной исторической диалектике, уход в монашество, отшельничество, аскезу очень активно начался, едва христианство стало господствующей религией. Как только для христиан исчезла всякая внешняя необходимость таиться и скрываться, так они начали покидать города и скрываться в пустыню. Создалось то, что выражается знаменитой сегодня формулой Георгия Флоровского – противостояние империи и пустыни. Как только римская языческая империя стала христианской империей, из неё началось бегство христиан. Эта диалектика весьма существенна и интересна, но в рамках нашей лекции нет возможности подробно описывать ее причины. Я назову только один, самый существенный антропологический мотив.
Искомым для христианского сознания был тот самый первичный духовный опыт, который мы и должны описывать. Это опыт непосредственного обращения человека к инстанции, которая находится в ином горизонте бытия, опыт коммуникации человека с этой инстанцией. Этот опыт прошёл в своем развитии разные исторические формы, которые диктовались отчасти и внешней ситуацией, или точнее, внутренне-внешней, сакральной ситуацией. В исходный период зарождения христианства такой первичный опыт обращения человека к онтологически иному, непосредственный опыт Богообщения, обретался за счет исторического существования Христа. Когда Христос был сыном галилейского плотника и просто присутствовал среди живых, с Ним входили в общение Его ученики, апостолы, которые становились учениками, опознавая, исповедуя в Нем Христа. И это обыкновенное их человеческое общение с Тем, Кто для христианского верующего сознания был второй Ипостасью Бога и Богом по сущности, такой опыт эмпирического общения, углубленного до опознания во Иисусе – Христа, был и искомым духовным опытом, ничего другого не требовалось.
Но затем настала иная эпоха: после вознесения Христа, в эмпирическом бытии уже не присутствовало Носителя иного бытия. Нужно было достигать искомого опыта каким-то другим способом. В этой ситуации, обращаясь к сути Благовестия Христа, христианское сознание открыло и приняло, что новую форму того же опыта, идентичную прежней по духовному содержанию, являет опыт христианского мученичества. Жребий мученичества по своей форме, разумеется, ничем не напоминал опыт общения апостолов со Христом. Но по духовному содержанию, а если угодно, и философскому содержанию, этот опыт был идентичен апостольскому, это тоже был опыт соединения со Христом. Соединение осуществлялось уже не путём жизни, а путём смерти: такой смерти, которая была идентична жертвенной смерти Христа. В самом деле, поскольку Христос воскрес, и в смерти Его осуществлялась жизнь-чрез-смерть, то, соответственно, разделить Его род смерти означало тем самым и разделить Его род жизни, означало обрести опыт соединения с Ним. Такова была следующая форма того же опыта.
Однако, когда империя стала христианской, предпосылки для мученичества исчезли. В основу этого рода опыта входила, в частности, и такая заповедь (или просто постулат духовного опыта), что нельзя самочинно искать мученичества, нельзя его самому себе устроить, организовать. Это будет другой опыт, это будет подменное, фальшивое мученичество. Идентичности нужному опыту таким путём не достичь, оно должно послано быть тебе. Соответственно, мученичество как род духовного опыта завершило своё существование. В новых условиях христианской империи нужно было снова найти некую форму того же, духовно идентичного опыта. Христианское сознание начало напряжённо концентрироваться на этом задании. Как в новых условиях обрести тот же аутентичный опыт соединения с иным бытием? Чтобы найти, выработать новую форму нужного опыта, нужно было отключить все те виды опыта, которые заведомо не были опытом искомым, которые от него отвлекали. И становилось ясно, что к этим отвлекающим видам опыта принадлежит и социальный опыт, требующий от человека погруженности в окружающую его эмпирию. Социальный опыт осознан был как такой, где не может содержаться искомого духовного опыта. Началось бегство из социума. Родилась знаменитая аскетическая установка бегства из мира, отталкивания от мира, от мирского.
И уже на этих первых этапах было ясно (сначала интуитивно, потом это было достаточно отрефлексировано), что понятие мира и мирского здесь своеобразно. Дело не столько во внешних формах устройства существования, сколько во внутреннем устройстве человека. На этом пути начинают формироваться более углубленные представления человека об антропологическом опыте. Чем определяется мой опыт? Становилось ясно, что опыт определяется устроением, конфигурацией моих энергий. У меня есть разнообразнейшие энергии – физические, психические, эмоциональные, интеллектуальные, – и мой опыт определяется тем, как эти энергии организованы и сообразованы. Предметность же, в которой эти энергийные конфигурации осуществляются, относительно безразлична. Если я сумел дистанцироваться от внешнего окружения и осуществил какие-то свои установки и расположения, которые идут вразрез с ним, то я могу и остаться в этом окружении; я буду в ситуации мирского, но буду поддерживать такую свою внутреннюю организацию, которая является отключённой от мира, не мирской. Однако это осознавалось лишь постепенно. Сначала же было ясно, что зависимость от того, что диктует социум, и то, как социум желает меня организовать, меня устроить, – это не то, чего мне нужно искать. Мне надо найти какие-то другие формы опыта и, чтобы их найти, для начала нужно максимально дистанцироваться.
Началось бегство в пустыню. Пустыня стала антропологической лабораторией, где отыскивался, вырабатывался нужный опыт. Оказалось, что исполнить стоящее духовно-антропологическое задание трудно, сложно, и это исполнение есть дело длительное. Нам понятно, однако, что иначе быть никак не могло. Задание было попросту небывалым, таким, которого в предшествующей истории человек никогда не ставил перед собой. В чём состояло задание? В том, чтобы добыть опыт актуального соединения с иным онтологическим горизонтом. Христианскому сознанию требовалось соединение со Христом – такое, которое было у апостолов, какое было у мучеников. Меж тем, условия совершенно изменились. В случае апостольства и мученичества существовали специальные предпосылки для такого опыта. В случае опыта апостольского было историческое присутствие Христа на земле; в случае мученичества были гонения на христиан, и для христиан открывался тот род смерти, который давал соединение со Христом, давал искомый опыт. Это – особые предпосылки, которые заключались в особых исторических условиях – или точнее здесь надо говорить об условиях священно-исторических. Поясним это различение. Религиозное сознание прочитывает историю, сопоставляя ее событиям и фактам некоторые свои характеристики, и на базе этого специфического прочтения строит свои стратегии действия, которые реализуются, в том числе, в определенных исторических процессах, участвуют в формировании истории. В результате, исторический процесс приобретает дополнительные свойства, дополнительные измерения, вносимые в него религиозным сознанием; и для религиозного сознания, его пространством исторического развертывания, его историей служит именно эта расширенная история, наделенная особыми измерениями.