Текст книги "Два провозвестника"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
В свое время европеец завоевывал колонии, завоевывал со всей жестокостью и безо всяких на этот счет сомнений. Такой жестокости в России не бывало, разве что Сталин распоряжался народами словно стадами и перегонял их из одной местности в другую.
Жестокость западных колонизаторов была проявлением все той же самоуверенности: мне можно, мне дано покорять чернокожих, краснокожих, желтокожих, а при случае и белокожих тоже. Но метрополии никогда не включали колонии в свой состав, не устанавливали в них то законодательство и те гражданские права, которыми пользовались сами. Было государство, у государства были заморские территории, из которых следовало извлечь как можно больше, осваивая их вахтовым методом, а потом, если овчинка перестанет стоить выделки, той же дорогой уйти.
Для России же и Средняя Азия становилась Россией, ее губернией. Десятки, сотни народов и религий, множество языков, самые различные образы жизни, а Россия стремилась все это включить в себя, а себя – во все. Разве можно представить, чтобы колония Англии была экономически сильнее, чем она сама? Чтобы законодательство колонии было более совершенным, чем ее собственное, как это было, скажем, в Польше или в Финляндии? Однако в метрополии, в России, все еще было крепостное право, а в Средней Азии или в той же Финляндии его в то время не было. Россия всем предлагала свое мышление, но в то же время воспринимала мышление многих народов как свое собственное.
Государственная элита России состояла не только из представителей потомков собственных древнейших – еще боярских – родов, в нее запросто входили выходцы из Польши, Армении, Грузии, Франции, Германии, из татарских ханств – каких только кровей не было в российском дворянстве! А мыслимо ли было стать английским лордом выходцу из Африки или индусу?
И многие государства присоединились к России добровольно. Есть ли другой подобный пример? Но это вовсе не значит, что никто не мечтал выйти из ее состава, никто не сопротивлялся колонизации, и вот: колониализм Великобритании укреплял ее государственность, колониализм же России ее расшатывал.
В границах Англии есть Уэльс, есть Шотландия, но очевидных языковых и религиозных границ между ними нет, образ жизни повсюду одинаков, а у нас одних только татар было неизвестно сколько: казанские, астраханские, крымские, сибирские ханства... Сибирские, в свою очередь, были тобольскими, верхнеобскими, барабинскими, забайкальскими, точно неизвестно, какими еще...
В. О. Ключевский: "...переселение, колонизация страны была основным фактом нашей истории, с которым в близкой или отдаленной связи стояли все другие ее факты". Вот так: все другие!
Наша множественность, наша неопределенность нас поглощала (и поглощает), а Достоевский искал некую основу в этой множественности, потому что он был не просто русским, но русским, страдательно-ответственным за свою страну. Страдая этой ответственностью, он никогда от нее не уходил.
* * *
Достоевский не принимал Европу так, как она принимала и понимала сама себя.
Достоевскому в Европе было скучно, узко и однообразно: из любого населенного пункта существует дорога в любой другой населенный пункт и негде заблудиться. За границей Достоевский играл в рулетку, скрывался от долгов, ждал, не мог дождаться, когда же обстоятельства позволят ему вернуться домой.
Еще бы: "Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием (...)), и это совершится в какое-нибудь столетие – вот моя страстная вера". Такая вот, не без странностей, вера: Россия страна непонятная, то и дело страшная, но спасение всего мира – в России. Надо было искать логики, и логика определилась такая: Россия страдает как никто другой, как никто другой ищет Истину, ищет Бога, как никто она разноплеменна, а все это и есть светлая перспектива будущего!
Истина дается страданием, в это можно верить, но доказать – нельзя. Нельзя по известной причине: средства могут и не оправдать цели, средства могут уничтожить идущего к цели раньше, чем эта цель будет достигнута. Но Достоевский так много искал, страдал и изменялся, что уже не мог поверить в такой исход. Ему казалось, что он уже сам перестрадал все возможное. Он выслушал на эшафоте смертный приговор за покушение на царский трон – и он же преподносил императорскому двору свои книги. Он знал, что такое бесы, что такое мертвые дома, что есть преступление, а что – наказание. Столь многознающего писателя, может быть, не бывало никогда.
Вера Достоевского и на Западе находила в душах, алчущих истины, отклик искренний (Томас Манн, Гессе). Разуверившийся западник находил себя в России, в ее литературе, в ее страсти к поиску через литературу же. Через Достоевского – прежде всего.
* * *
Но всему высоконеопределенному возникает противовес – ограниченность, узость, стремление к дважды два – четыре.
Таким примитивом явилось черносотенство – национальное и политическое, правое и левое.
Ленин был тот же черносотенец, такой же радикал.
Черносотенец-националист провозглашал: "Бей жидов, спасай Россию", Ленин по-другому: "Бей капиталистов, спасай Россию!" (а заодно опять-таки и весь мир). Все дело в том, чтобы кого-нибудь бить, бить тех, кто мешает завтрашнему счастью и справедливости, бить капитализм, интеллигенцию, религию или иноверцев, инородцев – все и вся, что есть "иное".
Вот Ленин и сорганизовал заговор против всей широчайшей российской множественности, разом против всех религий России, против всех ее философий, всех существующих в ней укладов и образов жизни, начиная от кочевников и кончая заводами-гигантами, против всех отечественных климатов и пространств, против ее географии, почвоведения и этнографии.
Чем шире заговор, тем он должен быть примитивнее, и Ленин был гениальным примитивом. В его лице примитив достиг, кажется, своего возможного апогея, распространившись на пятьдесят, а в некоторых изданиях на шестьдесят томов.
* * *
Альберт Швейцер: "Вину за упадок культуры несет философия XIX века".
"...в сфере духовной мы не только не превзошли предшествующие поколения, но попросту расточаем их достижения..."
"Катастрофа культуры – следствие катастрофы мировоззрения".
Но почему же философия виновата в упадке культуры? И кто ею практически руководствуется-то, философией, если она подлинная, а не искусственное прикрытие для политики? Ведь и сам-то Швейцер говорит: философия превратилась в науку об истории философии.
Философия, мораль в целом, духовность в целом оказались не в силах направить по более или менее приемлемому пути технический прогресс, развитие энергетики и военной техники; не в философии тут дело, а в нигилизме, заложенном в характере человека, в том самом нигилизме, который приводил в ужас Достоевского, в том, который и сам Швейцер обозначил как отсутствие необходимого "благоговения перед жизнью", добавив: "Наш мир это не только цепь событий, но также и жизнь". Швейцер и многие, многие другие, ученые и не ученые, гуманисты и не гуманисты, говорили то, что говорил он: "...стремление к материальному прогрессу, сочетающееся со стремлением к прогрессу нравственному, должно лежать в основе современной культуры". Безусловно и бесспорно – "должно" лежать. Но не лежит: нет "благоговения к жизни", а вот нигилизма по отношению к жизни и "бесовщины" – сколько угодно, нигилистического утопизма – сколько угодно, безволие перед лицом материальных потребностей с каждым годом сказывается все сильнее и сильнее.
* * *
В 1923 году, в марте, Ленин писал: "Надо проникнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед. (...) Надо задуматься над проверкой тех шагов вперед, которые мы ежечасно провозглашаем, ежеминутно делаем и потом ежесекундно доказываем их непрочность, несолидность и непонятность. Вреднее всего здесь было бы спешить".
Почему "мы", если это было "я"?
* * *
Неторопящийся Ленин – это нечто новое. Только вот консервативная новизна эта и неторопливость пришли к нему слишком поздно, совсем незадолго до смертного одра. И незадолго до сталинского "года великого перелома" с жертвами коллективизации и раскулачивания, с последующими затем жертвами.
Ленин всю свою жизнь как хотел, так и обращался с любыми теориями. Бухарин, ближайший его соратник, сразу же после смерти Ленина говорил о своем наставнике: "Владимир Ильич владел марксизмом, а не марксизм владел Владимиром Ильичем" (Речь в Коммунистической академии 17.2.24). Позже Бухарин издал эту речь под красноречивым заглавием "Ленин как марксист". И вдруг Ленин решил сделать марксизм неторопливым?! Однако это не более чем частный случай, имевший место при особых обстоятельствах. Ленин умер, а дело его – его отношение к людям и к жизни, его беспримерно торопливое мышление – живет до сих пор.
* * *
Андрей Платонов тоже позаботился, свел Достоевского с Лениным все в том же вопросе о будущем России:
"Покушав пшенной каши в хате Достоевского[2]2
2 Один из чевенгурцев, Игнатий Мошонков, переименовал себя «в честь памяти известного писателя в Федора Достоевского».
[Закрыть], Дванов и Копенкин завели (...) неотложную беседу о необходимости построить социализм будущим летом. Дванов говорил, что такая спешка доказана самим Лениным (...)
– Так за кем же дело, товарищи? – воодушевленно воскликнул Достоевский. – Давайте начнем тогда сейчас же: можно к Новому году поспеть сделать социализм! (...)
Достоевский корябнул ногтем по столу (...)
– Даю социализм! Еще рожь не поспеет, а социализм будет готов!.." Копенкин продолжил: "Социализм придет моментально и все покроет. ЕЩЕ НИЧЕГО НЕ УСПЕЕТ РОДИТЬСЯ, КАК ХОРОШО НАСТАНЕТ!" (выделено мной. – С. З.).
Исследователи творчества Платонова – С. Бочаров, М. Золотоносов, Е. Толстая-Сегал, И. Бродский, Л. Шубин, все, кто касался не только частного, но и целого Платонова, – улавливают эту связь: Достоевский – Платонов. Тема ждет своего воплощения.
* * *
Формально мы живем в сегодня. Пока есть сегодня, мы живем. Но все наши помыслы устремлены в завтра, представление о будущем – завтрашнем или следующего года или десятилетия – это концентрат нашей мыслительной деятельности, ее стимул. И так наше сегодня в постоянной службе, в прислуживании у будущего – выходных дней на этой службе нет. Будущее – это и наша духовность, и наш Апокалипсис.
Будущего еще нет, но оно уже управляет правительствами, раздувает пламень горячих точек, подготавливает новые и новые горячие...
В ГУЛАГе и Освенциме люди страдали ради будущего, даже если знали, что для них его не будет.
Наука стоит на том же: сделать то, чего сегодня нет, но завтра, по ее представлениям, обязательно должно быть.
Искусство ведет себя точно так же.
Просвещение – так же.
То и дело мы начинаем с завтра исходя из того, что сегодня не имеет самостоятельной ценности. Поэтому дело убережения сегодня – дело самого сегодня, разве что прошлые дни и века прошепчут ему что-то невнятное. Только экология охраняет сегодня, старается, чтобы день сегодняшний был чуть-чуть, но все-таки лучше вчерашнего, чтобы полночь была успокоительнее полудня минувшего. Чтобы швейцеровское (оно же – пушкинское, оно же древнегреческое) благоговение к жизни сказывалось уже сегодня.
* * *
Человеку много дано сверх его биологии, так много, что он не знает, что с этим даром делать, как воспользоваться пространством и временем, которые он открыл и, кажется, даже создал, придумав единицы измерения: стопы, локти, аршины и версты, метры и километры, минуты, часы, годы. Единицы измерения системные и внесистемные, кратные и дольные.
В природе нет единиц измерения, они ей чужды. Нет для нее чисел, сумм и разностей, но измеренная природа не только доступна, но и покорна человеку. Современным единицам измерения предшествовали другие, натуральные, пространственно-временные, такие, как "дневной переход", как "попрыск" – время и расстояние между двумя передышками собачьих или оленьих упряжек. Такого рода натуральность себя исчерпала, уже не соответствует сверхбиологии человека, и дальнейшее развитие единиц измерения (метрология) происходит по крутой нарастающей, и конца ему не видно. Человечество может погибнуть, но и после этого будут существовать в тишине и спокойствии, в подвалах и сейфах метрологических институтов, эталонные единицы измерения память о минувших цивилизациях, которые отвечали, собственно, на один и тот же вопрос: как измерить?
Утопии и те в конце-то концов сводились к тому же вопросу.
* * *
А все-таки был такой факт: сомневающийся Ленин.
И другой факт: несомневающийся Достоевский. Сомнения покинули его, когда он перестал творить художественные образы тех, кто мечется среди идей, когда стал публицистом единственной идеи – славянофильства.
Однако же, когда идея единственна, она перестает быть самой собою, она становится уставом.
Никто и никогда из людей не видел чудного острова Утопия. Никто не знает, где остров расположен, в каком из земных океанов, поблизости от какого континента. Не разглядели его и космонавты с кораблей "Мир" и "Шатл". Но все равно многие на том острове побывали, набрались впечатлений и мыслей не столько о настоящем, сколько о будущем. Но почему же эти общие впечатления привели людей к жестокому, нетерпеливому противостоянию, к вражде? Разве таким было предназначение Утопии?
Русские тоже бывали там. Достоевский бывал, Ленин бывал, но после того не нашлось единиц измерения, чтобы определить расстояние между тем и другим, чтобы и России тоже определить свои "от" и "до".
Будучи безграничными, мы обречены снова и снова искать и искать себя...