Текст книги "Боб"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Цитаты были длиннее или короче, в зависимости от этого мельче или крупнее были прямые, четкие буквы, заполнявшие листы от верхней до нижней кромки.
Время от времени портреты и цитаты исчезали, случалось, что они вновь уже во второй раз занимали прежние места, но всегда было известно, что портреты исполнены сыном Коробко – Коробко-младшим, студентом все того же биофака, которого однокурсники звали не по фамилии, а по прозвищу Бобик, и что рамки, обрамляющие портреты, сделаны лично Коробко-старшим в университетской столярной мастерской.
Обычно портретами занимались в семье Коробко в субботние вечера в начале каждого учебного года.
Коробко-младший расчерчивал на репродукции портрета квадратики размером три на три сантиметра и точно такие же – на чистом листе ватманской бумаги, производил их нумерацию и там и здесь, а затем тщательно копировал все линии портрета из одного квадрата в другой.
По окончании работы репродукции рвали, а на листе с копией создавался фон – тени над головой и плечами. Коробко-старший, даже если в этот творческий вечер он был занят в университете, и тогда старался прийти пораньше. В прихожей обычно встречала его жена. Маленькая, состарившаяся гораздо раньше мужа, она помогала ему снять пальто, обмахивала пальто щеткой и вешала в прихожей, палку же, шляпу и большой коричневый портфель Коробко уносил к себе в кабинет.
Пообедав, Коробко усаживался рядом с сыном. Тут и начинался неторопливый разговор.
– Вот был Карабиров. Злой, дерзкий человек. Это факт. А все остальные? – Коробко делал паузу, замолкал, резко пожимая плечами. – Ничего особенного!
Коробко-сын кивал, морщил лоб, вместе они соображали, точно ли перенесена из квадратика в квадратик ломаная линия уха или носа копируемого портрета, потом Коробко-отец продолжал разговор:
– Всегда знать, в чем ты прав. Спандипандуполо – про него еще покойничек Карабиров говорил, что, не родившись, он уже потерял всякий здравый смысл. Фантазер! И больше ничего! Ничего особенного!
Слова «ничего особенного» произносились по-разному: в адрес Карабирова – со злостью и даже с некоторым волнением, в адрес же Спандипандуполо – презрительно, почти добродушно.
– На факультете спор... – рассказывал Коробко. – В связи с вейсманизмом-морганизмом. Все друг на друга... Оскорбления даже. Конечно, нужно проработать, поговорить. Нужно знать, в чем ты прав. А они? Года два пройдет – вылупят друг на друга глаза: кто кого и за что бил? И опять – ничего особенного. Была беседа с Поливановой Софьей Германовной. Я твердо знал, в чем я прав, и она как ни оправдывалась – не оправдалась. Не смогла.
Появился младший сынишка, взглянул на портрет.
– Папочка, это кто?
– Чарлз Дарвин, сынок...
– Папочка, скажите, пожалуйста, что изобрел Чарлз Дарвин?
– Чарлз Дарвин – великий человек, написал книгу «Происхождение видов». Подрастешь – узнаешь... Дойдешь до девятого класса и все, что нужно, узнаешь. Не мешай нам.
Мальчуган ушел, Коробко продолжал размышлять:
– Великий был человек Дарвин, обеспеченный был человек. Родители обеспечили все необходимые условия для научной работы – корабль, дачку. Можно было точно соблюдать режим рабочего дня. Если разобраться – чего особенного? К тому же – антимарксист. Имеются сведения – вернул Марксу книгу с автографом.
За вечерним чаем вся семья внимательно слушала рассказ отца о себе: о его планах, о его трудах. Говорили, что, когда выйдет большой труд Коробко-отца, он обязательно посвятит его сыну, а когда будет опубликована первая работа Коробко-сына, он напишет на ней посвящение отцу. В комнате воцарялось глубокое, переживаемое всеми ощущение значительности.
Однако не всегда это ощущепие сопутствовало Коробко-старшему, не всегда его воодушевляло...
Вдруг охватывала беспричинная тревога, начинало казаться, что сильно постаревший, отчасти уже дряхлеющий Спандипандуполо поставит целью перед своей смертью уничтожить его, Коробко.
Такой, какой он есть сейчас, Спандипандуполо ничуть не страшен, но вдруг этот человек потерпит полнейший крах с идеей о значении дождевых червей в почвообразовательном процессе и, отчаявшись, захочет на ком-нибудь выместить свои неудачи? Или, наоборот, Спандипандуполо будет признан во всех без исключения сферах, войдет в силу и ни за что ни про что, между делом, возьмет и уничтожит Коробко?
И Коробко беспокоился и не знал, что лучше: чтобы Спандипандуполо начисто провалился со своими дождевыми червями или чтобы он возвысился с ними, чтобы он скорее умер или чтобы дольше жил?
А профессор Поливанова... Дрожала перед ним, но ведь у нее связи, знакомства.
А Вадим Кузнецов? Вадим Иванович Кузнецов?
В нем действительно не было ничего особенного, никаких странностей, но именно о нем Коробко даже самому себе не мог сказать: «ничего особенного».
Он не мог сказать так о Кузнецове и всегда ждал от этого, очень деловитого, очень занятого, слегка прихрамывающего после ранения на войне человека, что тот вдруг вытаращит глаза и громко, при всех, спросит:
– Бобер? Наблюдается ли в твоей черепной коробке шевеление?
Годы шли в ожидании подобного удара, долгие годы.
С пристальным вниманием следил Коробко за этим человеком, за всеми его поступками, за всем тем, чего этот человек достиг и в чем он ошибался, и даже когда Кузнецов отсутствовал в университете, когда он уезжал в экспедицию, когда был в отпуске, когда воевал, – Коробко думал о нем каждый день и каждый день подбирал все новые и новые слова и фразы для разговора, который рано или поздно должен был состояться между ними.
Первоначальный замысел этого разговора, возникший в тот страшный день, когда Вадька Кузнецов сидел на подоконнике, свесив одну ногу и согнув в колене другую, а он, Коробко, сжимал голову обеими руками у себя на кафедре, – тот давний замысел изменился, совсем исчез. Другие слова нужны были теперь Коробко для объяснения с Кузнецовым, но случая для этого объяснения он ждал все с тем же неослабевающим волнением.
Но вот – шестьдесят. Наступает юбилей. Наступает этот случай.
В канун выходного дня после семи часов вечера деканат опустел, а еще немного позже притихли и длинные сумрачные коридоры.
Декан Вадим Иванович Кузнецов, должно быть, один только и бодрствовал в эти часы, составляя переходный учебный план для третьего курса.
Сначала дело как-то не клеилось, потом пошло довольно быстро, а спустя еще некоторое время Кузнецов вдруг подумал о том, что на его памяти ни один выпуск биологического факультета не закончил полного курса без переходных планов. То и дело менялись программы, число часов на каждую дисциплину и сами дисциплины, а значит, менялись и планы.
«Все течет, все изменяется, – подумал со странной какой-то грустью Кузнецов. – Даже – планы».
Вынул из стола папку и перебрал письма – из Исландии и Канады, из Норвегии, Дании и Англии, из многих стран.
В тишине огромного университетского корпуса, в одиночестве, нынче можно было как-то особенно глубоко почувствовать людей, о которых не имеешь никакого внешнего представления, но которые так же, как и ты сам, видят водоросли полярных морей во сне и так же мечтают об экспедиции в высокие широты.
Сквозь небольшое оконце деканата, которое с улицы было очень похоже на луковицу корешком вверх, а изнутри было просто круглым, проникал вечерний свет, окрашенный множеством красок. Краски, однако, были едва-едва заметны, но все-таки почему-то казалось, будто этот вечерний свет стекался сюда отовсюду, со всей земли – из Заполярья и южных широт, с востока и с запада и приносил с собою приветствия тех, чьи письма лежали на столе перед Кузнецовым.
Прежде чем снова приняться за составление переходного плана, Кузнецов почему-то вспомнил своего любимого героя – Василия Теркина, закинул руки за спину и, чуть прихрамывая, молча стал ходить из угла в угол.
Скрипнула дверь.
Кузнецов занял свое место за столом.
Вошел доцент Борис Никонович Коробко... В его фигуре сегодня присутствовала особая торжественность.
С этой торжественностью он поклонился, с нею же выразил желание поговорить с деканом и сел сбоку от стола, в старинное кожаное кресло, в котором сиживал когда-то Карабиров. Не сразу поставил локоть на стол, а когда поставил, заговорил:
– Простите, Вадим Иванович, простите... Понимаю – мне не совсем удобно об этом, но ведь итог! Черта! Некий предел – шестьдесят! И вот чувствуется необходимость...
«Слишком скромно отметили юбилей», – подумал Кузнецов, пододвинул к себе огромный лист переходног учебного плана и сказал:
– Конечно, надо было по-другому, пошире, и приглашения были без портрета, но вот... Вот переходные планы, подготовка к экспедиции будущего года, выпуск трудов. Неотложно, срочно. И к самим себе относимся слишком торопливо. Без должного внимания и понимания. Ну, и еще раз разрешите поздравить!
Кузнецов встал, протянул через угол стола руку протягивая, быстро спросил себя: «Лишнее?»
Но его рука была уже в руках Бориса Никоновича... Борис Никонович приподнялся и снова сел, увлекая за собой Кузнецова.
– Поверите ли, Вадим Иванович, – заговорил он, – поверите ли! Сколько лет было намерение – поговорить! Почти тридцать лет! Имел в виду многое сказать... Твердо знал, что сказать, а сейчас... Не надо, ничего не надо, не понадобились те слова. Спасибо! Спасибо вам, дорогой Вадим Иванович!
– Ну, ну, позвольте... Право, это вы напрасно! Больше того, у вас есть причины обижаться на меня. Серьезно обижаться.
– За что? Вадим Иванович, дорогой, за что? Было время – не скрою... Было, было! Помните, вопросы о шевелении... прямо скажу – о шевелении мозгов? – Борис Никонович прикоснулся к своему лбу. – Помните? Верно, уже забыли. Нет, я не забыл, признаюсь прямо и честно! А когда вы после первой экспедиции вернулись в университет, сидели на подоконнике, на втором этаже, одна нога так, а другая вот этак, и я вас увидел, я подумал... – Борис Никонович отпустил, наконец, руку Кузнецова, а обе свои руки прижал к вискам. Он сидел так, закрыв глаза, с одной подогнутой и другой выброшенной далеко вперед ногой, и, кажется, впервые в этой его позе не было и признака солидности и тем более не оставалось той торжественности, с которой он только что вошел в деканат. Снова открыл глаза и, всплеснув руками, глуховато засмеялся:
– Ах, стоит ли вспоминать?! Хорошо, как хорошо, что вы не пришли тогда ко мне на кафедру и разговор не состоялся! По молодости мы такого могли бы наговорить друг другу! Не знаю, как я, но вы бы мне тогда сказали... Ах зачем об этом думать теперь? К чему? Даже смешно! Не знаю, как вам, а мне... Мне была бы испорчена жизнь в науке, это точно! А потом вдруг вижу – Вадим Кузнецов, который неприлично тыкал в меня пальцем, Кузнецов меня поддерживает!
– Я? Вас? Поддерживаю?!
– Вадим Иванович – не надо! Будьте искренни! В первый раз к Седьмому ноября тысяча девятьсот тридцать шестого года мне была благодарность в приказе по университету. Вы тогда были секретарем партбюро нашего факультета. Я думал, это случайность, и ждал. Ждал, что же дальше? Дальше – благодарность в приказе к Первому мая тысяча девятьсот тридцать девятого года... Иду в канцелярию, разыскиваю подлинник приказа, там, в уголке, виза замдекана. А замдекана – вы.
– Если помните, я за эти годы и критиковал вас. Серьезно критиковал! И даже ставил вопрос...
– А как же без этого? Тем более, все знают, мы однокашники, из одного выпуска, из одной учебной группы. Так ведь и я – разве я не критиковал вас? Серьезно? И разве не ставил вопросов? Но ведь когда нужно было сделать исключение для преподавателя с большим стажем и освободить его от кандидатских экзаменов, кто составил бумагу в главк? И по поводу представления в доцентуру – кто составил? А все шестидесятилетие? Кто подписал адрес юбиляру? Вот эта ваша благородная рука, Вадим Иванович, это все ее благородное дело. А сейчас вы еще протягиваете мне свою руку! – Борис Никонович привстал в кресле навстречу Кузнецову, тот, отстраняясь, прислонился к стене.
– И все-таки я хотел бы сказать вам и вполне недвусмысленно: вы напрасно благодарите меня, товарищ Коробко. Совершенно напрасно.
– Тогда кого же благодарить? Я много потрудился на благо, верно, так ведь человек-то не может быть один? Один служить, один защищать диссертацию, один писать просьбы в главк? Один я бы в науке ни шагу. А с вами... Так кого же я должен благодарить? Спандипандуполо я обязан?
Эта мысль показалась Борису Никоновичу настолько странной, даже смешной, что он не счел нужным опровергать ее на словах, а усмехнулся, как усмехаются самым нелепым вещам, и махнул рукой.
– Отчего же? – удивился Кузнецов. – Иван Иванович Спандипандуполо много сделал для факультета, для всех нас. Быть может, нашего факультета и вовсе не существовало, если бы он в свое время не пришел в университет... Вероятно, так...
– Ах, оставьте!
– Нет, отчего же? Иван Иванович – исключительно широко эрудированный ученый. Энциклопедист и притом со своими собственными и весьма оригинальными взглядами.
– Это – всерьез? – Борис Никонович пожал плечами, что-то хотел сказать, но только повторил свой жест рукой. Потом кашлянул. – Вы знаете, в чем все дело? Нет? Вот слушайте: если бы я только лет на пять раньше окончил университет, если бы раньше уяснил роль науки, я не встретил бы таких трудностей на своем пути. А тогда я, тогда бы мы, Вадим Иванович, да-да, мы – вы и я – мы бы вместе какого-нибудь там Карабирова...
– Карабиров – не какой-нибудь, а мой глубокоуважаемый учитель. Кстати, и ваш тоже. И автор...
– Знаю, знаю! Трехтомник по биологии пушных промысловых.
– Который будет читаться по крайней мере еще сто лет!
– Ничего особенного...
– Карабирова нет, и он не может бросить нам дерзость. Он умер. И умер, как редко умирают академики: в тайге, в охотничьей избушке.
– Мало ли что... Ничего особенного. А я вижу ваше благородство, Вадим Иванович! Ваше, и только ваше! Отнюдь не Спандипандуполо, Карабирова или, скажем, Поливановой!
– Софья Германовна – героиня! Я не преувеличиваю – чтобы создать труд, какой создает она, нужно быть героем. И только чтобы мешать таким людям, достаточно быть посредственностью!
Борис Никонович вынул расческу в серебряной оправе. Покуда он приводил в порядок строй пегих, не седеющих волос на своей голове, лицо его вновь приняло торжественное выражение.
– У нас студенты были. И студентки – наши с вами ученики, нами выпестованные специалисты: Кайгородцев, Пузырькова, Шахонин, Сливкин... помните? – спросил он в ответ.
Фамилии были Кузнецову как будто знакомы, но какие-то безликие. Обычно, если уж Кузнецов вспоминал фамилию студента или студентки, так тут же возникало перед ним и лицо, но сейчас фамилии были, лиц, обликов не было.
– Нет... Не помню.
– Так и знал. Так и был уверен – не помните. Вы, Вадим Иванович, человек, как бы отвлеченный от реальной действительности, в другие времена вас просто можно было назвать идеалистом. Для вас это – не то. Не те люди, не талантливы, а – наоборот. Между тем, кто же этот Кайгородцев? Кайгородцев Иннокентий Семенович – он член-корреспондент. Хотя и узкоколейной академии, не самой большой, но член-корреспондент ВАСХНИЛ. И обождите – еще не известно, чего он достигнет. Еще неизвестно! А Пузырькова? Доктор медицинских. А Шахонин? Работая в системе высшей школы, нельзя не знать Шахонина. Извините за каламбур – система должна знать своих героев. Обязана! Извините! Конечно, все эти люди не открыли законов всемирного тяготения, но кое-какие законы они утверждают. В действии. А к всемирному тяготению ведь и вы, Вадим Иванович, тоже не имеете близкого отношения! Нет – но простого человека обходите вниманием и памятью. Не надо этого. За себя лично упрекнуть вас не могу, даже наоборот, но за других, если подходить критически, упрекнуть вас следует. Дружески, благожелательно, но следует.
Борис Никонович помолчал, заговорил дальше:
– И поймите меня правильно, Вадим Иванович. Я знаю, в чем я прав: я обязан вам. Именно вам. И, как человек, который помнит и родство, и добро, в свой юбилей я счел необходимым сказать вам об этом. Без обиняков. Выхожу на пенсию, и не мог не поблагодарить. – Коробко помолчал, хотел, должно быть, еще рассказать что-то о себе, но кончил, привстал и улыбнулся. – Вот так, как с вами, дорогой Вадим Иванович, такой разговор у меня впервые в жизни. Больше ни с кем. Поэтому извините, если выразился не совсем так, как это необходимо. Еще раз – от всей души!
Борис Никонович Коробко ушел – торжественный, строгий, исполнивший наконец свой долг.
Дверь закрылась, стихли шаги в длинном коридоре, а Кузнецов все еще слышал глуховатый голос и видел перед собою белесоватые глаза.
Кузнецов сел, положил обе руки на огромный лист учебного плана и начал внимательно их рассматривать.
Потом опять, прихрамывая, он долго ходил из угла в угол деканата.