Текст книги "Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен"
Автор книги: Сергей Синякин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
В обшарпанном деревенском Доме культуры показывали фильмы. Куда там нынешнему кино! Там я впервые увидел «Пес Барбос и необычный кросс», «Самогонщики», «Операцию «Ы», там я смотрел немецкие фильмы о Следопыте, в которых благородного индейца играл югослав Гойко Митич, и еще я там посмотрел фильм «Подвиги Геракла», который нам тогда ужасно нравился. Еще показывали различные итальянские фильмы с Марчелло Мастроянни и Софи Лорен, но на них приходилось ходить тайком – принцип запрещения просмотров детьми до шестнадцати лет тогда действовал неукоснительно.
Лето кончалось, и я возвращался в город.
Было интересно смотреть в окно, за которым проплывали знакомые места, было здорово возвращаться, возвращаться всегда очень здорово, от возвращений начинает жить заново человеческая душа.
Машина времени на одного человека
Уэллс! Господи, ну конечно же, Уэллс!
Он входил в мою жизнь стремительно и запоздало, как комета, потерянная астрономами и внезапно объявившаяся на небосводе.
Сначала был «Человек-невидимка» – история одинокого обозлившегося человека, который подумал, что стать властелином мира легко. Самая поразительная сцена – это сцена безобразного убийства Гриффита, когда начинают молочно просвечиваться кости тела, потом становятся видны кровеносные сосуды, вены и артерии и наконец проявляется тело измученного, избитого, исстрадавшегося человека. Гениальная задумка, превратившаяся в не менее гениальный роман. Я читал его взахлеб, а впереди еще были романы Уэллса «Война миров», «Остров доктора Моро», «Когда спящий проснется», «Люди как боги» и, конечно же, «Машина времени». Было немного забавно и вместе с тем жутковато читать про эллоев и морлоков, ведь я уже читал «Возвращение» и «Далекую Радугу», я твердо знал, какое будущее возможно, а какое – нет.
Но сама мысль о возможности путешествия во времени потрясала. Что будет, если ты убьешь своего дедушку до того, как им будет зачат твой отец? А возможность посмотреть живую Древнюю Грецию, увидеть походы Александра Македонского, посмотреть на крестовые походы и побывать на строительстве египетских пирамид? А увидеть будущее, и не просто увидеть его, а сравнить со своими представлениями о нем и с утопиями, прочитанными к тому времени?
* * *
К тому времени уже был прочитан рассказ Брэдбери «И грянул гром» о раздавленной бабочке, которая изменила мир. В подобное изменение не верилось, впрочем, Брэдбери писал скорее всего совсем не о том, он писал о необходимости бережного отношения к прошлому. Это тем более актуально сейчас, когда мы вновь в который раз начинаем оплевывать свое прошлое, по глупости и недомыслию не понимая, что изменяем Будущее, и отнюдь не в лучшую сторону.
Уэллс был первооткрывателем. Идея лежала на поверхности, но он первый ее заметил и придумал Машину Времени, даже не подозревая, что на деле она уже существует. Машина Времени – это человеческое воображение. Воображение человека позволяет ему путешествовать в прошлое и будущее, более того, оно позволяет человеку путешествовать в миры, которых никогда не было и не будет. От этого миры не становились менее достоверными, их достоверность зависела от богатства и силы воображения.
Вообще очень Заманчиво представить себе, что созданные человеческим воображением миры начинают существовать в действительности. Где-то на планету Венера опускается фотонный планетолет «Тахмасиб», и путешествует по повелению фараона Баурджед, пытаясь достичь загадочной Ойкумены, и можно поговорить с Сократом, жаль только, что я не знаю древнегреческого.
Мое воображение рисовало фантастические картины, когда я читал книги. Сколько путешествий я совершил, листая страницы разнокалиберных книжек, разнокалиберных по объему, цвету, размерам, иллюстрациям и степени таланта авторов, которые их написали. Многих я уже упомянул, о многих еще обязательно надо сказать, ведь они дали мне возможность побывать в доисторических временах, увидеть динозавров и хищных стрекоз, многометровые папоротники и чудовищных рептилий, греющихся в теплых болотах юрского периода. Они дали мне возможность побродить по Луне и планетам прежде, чем на них ступила нога человека. Я смотрел на Землю с Луны раньше, чем это сделал Армстронг, и Луна у меня была каждый раз новая – то с селенитами, то без них. И к звездам я Летал не раз, для меня это было плевое дело, привычное, как поездка в центр города на трамвае или автобусе.
В «Пионерской правде» печаталась повесть А Ломма «Ночной Орел» о русском десантнике, который научился летать и начал наводить шорох в тылу у немцев. Помнится, мы читали ее с упоением, мы ждали каждого нового номера с таким нетерпением, какое сейчас, во времена книжного изобилия и пресыщенности, трудно даже представить. «Пионерская правда» того времени – она сделала многое, чтобы фантастика вошла в наши детские сердца.
К слову будет сказано, именно в «Пионерской правде» печаталась научно-фантастическая повесть тогдашнего шестиклассника, а ныне известного академика А Фоменко, взявшегося перевернуть наши представления о мире и его истории и доказать, что древнего мира не было и во всем виноваты крестоносцы и недобросовестные летописцы. Повесть как повесть, в темном сарае домика над обрывом придумывались истории и поярче. И все-таки, читая его нынешние книги, основанные на математическом анализе, я вдруг подумал – лучше бы он продолжал писать фантастику! В гуманитарные науки нельзя лезть с цифирью, напрасно он пытается алгеброй гармонию проверить, мне значительно ближе фантастический «Спартак» Джованьоли, «Капитан Сорви-голова» Буссенара или не менее фантастическая «Одиссея капитана Блада» Саббатини, ведь в них исследовались – пусть и в романтической форме – характеры человеческие, а исторический фон только придавал этим произведениям особую прелесть. Я плакал над встречей Овода и кардинала Монтанелли в камере тюрьмы, я мчался по пыльным дорогам Франции на пыльном скакуне вместе с тремя мушкетерами и неугомонным д'Артаньяном, пусть даже все эти истории были просто придуманы талантливыми людьми.
Ужасно интересно было узнавать особенности китайской цивилизации, знакомиться с суровыми законами «Яссы» Чингисхана, следить за мыслью Аристотеля и Пифагора, листать дореволюционные журналы «Вокруг света» и «Всемирный следопыт». Нам открывался мир, он был многолик и необычен, в нем запах кизяка в среднеазиатских городах смешивался с запахами фруктового шербета, шафрана и миндаля, в нем пахло морозной тайгой и арабской фантастической кухней, в нем деловитые переселенцы Старого Света добросовестно отстреливали бизонов и аборигенов Нового Света, буры дрались за свою независимость, бедуины на одногорбых верблюдах пересекали знойные пустыни, а в этих пустынях вставали невероятные миражи.
Удивительные истории случались в прошлом, даже если они и были придуманы фантазерами. Уже значительно позже я с удовольствием читал новый вариант легенды о Летучем Голландце, придуманный Константином Кудиевским в рамках украинского «химерического» романа. История любви красавицы Камы и русского моряка с потерпевшего кораблекрушение сухогруза потрясала воображение.
Но все-таки значительно чаще меня влекло в будущее.
Надо сказать, что время шестидесятых к этому очень располагало. Прошел спор физиков и лириков. О нем теперь мало кто помнит. Физики на полном серьезе утверждали, что наступило время рациональности и расчета, лирика в современном мире ничего не значит и они прекрасно обойдутся без стихов, без щебетания птиц и рассветов, без этого ненужного слюнтяйства, которое называют нежностью души. Лирики утверждали обратное. Кто был прав в спорах, не стоит и говорить. Зря, что ли, физиков потянуло в горы, в тайгу, в знойные пустыни и на ледяные реки? Единения с природой захотелось. А это уже чистая лирика. Был молодой Евтушенко, был молодой Вознесенский. Это сейчас они заматерели и запенклубились, из блистательных заграниц не вылезают. А тогда были нормальные ребята. И стихи писали отличные. Был в них пушкинский полет души.
А еще стремительно начались полеты в космос. После Быковского, Николаева и Терешковой с Поповичем стало кат заться, что до Луны уже рукой подать. Подумаешь, четыреста тысяч, километров! Рукой можно пощупать. И сомнений не было, что первыми там будут наши. Кому же еще?
Вот говорят, что советская[4]4
Странно, что в словаре компьютера уже не нашлось места понятию «советский». Выделил как незнакомое. Что ж, времена изменились. А может, это нам наказание за лженауку кибернетику? Ведь так ее отрекомендовали когда-то в советских энциклопедических словарях?
[Закрыть] фантастика беднее англо-американской. Это как посмотреть. Буйству живых форм на Венере в романе Беляева «Прыжок в ничто» мог бы позавидовать и Степлтон. Но, положа руку на сердце, в каком мире хотелось бы жить? В мире «Торговцев космосом» или в мире «Внуки наших внуков»? В мире «Марсианских хроник» Брэдбери или в мире Светлого Полудня братьев Стругацких? То-то и оно, мир советской фантастики был всегда добрее и чище, он чаще говорил о перспективах и реже о негативных вариантах. Впрочем, и в негативе всегда оставалась какая-то надежда. Нам всем был близок мир «Понедельника», который, как известно, начинается в субботу, – именно потому, что на интересную работу хочется не только бежать, с нее уходить не хочется!
А у американцев шла бесконечная война, были нескончаемые фронтиры, они ведь и сами были поселенцами и покорителями, эти первые переселенцы в Новый мир.
Хотелось гулять по векам, как в «Спирали времени» Г. Мартынова. Я путешествовал по Марсу и Венере, я плавал в кольцах Сатурна, меня плющило в водородных безднах Юпитера, меня колбасило в Поясе астероидов, я ловил кайф на планете Видящих Суть Вещей, и это было тем более странно; что совсем рядом с этой планетой располагалась другая, на которой строили свое коммунистическое общество чернокожие каллистяне.
Много позже я понял, что коммунизм – это не общественный строй. Это состояние души, которой нужен весь мир и которая живет ради этого мира. Коммунистов в мире много, они даже не подозревают, что они коммунисты. А все потому, что однажды спутали состояние души с бесклассовым обществом. Попытки построить такое справедливое общество были и будут. Это как изобретение самолета – если изобрели, на нем обязательно будут пытаться летать. Сначала он ткнется носом в васильковое поле. Потом продержится в воздухе первые десять секунд, потом пролетит расстояние, чтобы уткнуться носом в подножие холма, а потом он все-таки полетит, полетит как миленький. Последняя попытка летать была самой удачной, хоть и трагичной. Но ведь она не самая последняя. Трудно преодолеть человеческую косность и эгоцентричность, трудно преодолеть корысть и жадность, довлеющие над человеком, но ведь из серого кокона всегда вырастает прекрасная бабочка. Жаль только, что я этого не увижу. Впрочем, почему же? Разные модели светлого будущего я видел, путешествуя в своем воображении по чужим мирам.
Солнечная Система Гуревича была выстроена нудновато-подробно, но поражала воображение космическим строительством, для которого использовались планеты системы. Вообще-то это было сродни изменению течения сибирских рек, Гуревич живописал свое строительство, нимало не задумываясь, что произойдет, если природное равновесие будет нарушено в космических масштабах. И еще у него была идея ратоматоров, которые позволили бы из атомов воссоздать любую структуру, включая человека. Но ведь это бы означало полнейший переворот в психологии и философии людей! А этого переворота в утопии заметно не было.
«Туманность Андромеды» Ефремова была холодной и патетичной, в ней часто не говорили, а изрекали, люди в ней выглядели этакими матерыми человечищами, холодными глыбами, на которые не хотелось даже опираться.
Люди будущего из утопии Сафроновых «Внуки наших внуков» выглядели ходячей иллюстрацией к спору физиков и лириков, они были по уши в науке, по горло в открытиях, на простые человеческие чувства у них просто не оставалось времени.
Более мелкие произведения вроде «Веточкины путешествуют в будущее» или детские повести В. Мелентьева носили иллюстративный характер, причем иллюстрировали они положения насквозь фантастических программ партии и расхожих представлений о счастье.
На этом фоне мир полдня братьев Стругацких смотрелся выигрышно. В нем жили люди, которых мне хотелось назвать друзьями, среди которых хотелось жить и работать. С каждым произведением этот мир углублялся, обретал рельефность и мускулатуру, в нем появлялись проблемы, которые хотелось решать.
Удивительно ли, что я выбрал его в качестве своего идеала? Да не я один, многие любители фантастики и просто читатели были влюблены в этот удивительно светлый мир.
Но путешествия заканчиваются с последней страницей.
На Земле меня ожидало нечто иное.
Второй километр и все, все, все
Второй километр состоял из частных домов и ведомственных флигелей. Был один трехэтажный кирпичный дом на двадцать квартир и еще парочка двухэтажных, но основу его составляли все-таки дворы, в которых росли абрикосы. Когда они цвели по весне, кривые улицы плыли в бело-розовом дыму.
Второй километр. Родина шпаны и романтиков.
Над цветущими абрикосами рвался хриплый пронзительный голос:
Мерцал закат, как сталь клинка, Свою добычу смерть считала. Бой будет завтра, а пока Взвод зарывался в облака И уходил по перевалу.
Обычно мы собирались в сарае у Петьки Жукова. Там рождались первые фантастические истории, которые сочинялись с ходу, вживую. Скорее их надо было бы отнести к жесткому хоррору, но тогда подобных делений просто не было. Несколько вечеров рассказывалось о корабле живых мертвецов, а когда эта история подошла к концу, появилась новая – о бункере упырей на Мамаевом кургане. На слушателей истории действовали – иногда кто-нибудь уныло говорил: «Давайте о чем-нибудь веселеньком. Мне домой у оврага идти…»
Неподалеку от Петьки Жукова в таком же типовом флигеле жил Трумэн. Нет, не президент, но ранее судимый, получивший в кличку имя американского президента. За что он ее удостоился, мне неведомо. Может, за разговоры о политике. Может, за любовь к оружию – время от времени милиция проводила у Трумэна обыски и всегда уходила с добычей – немецкими гранатами с длинными ручками, автоматом ППШ или «Шмайссер», пистолетами разных марок, а на худой конец – с пригоршнями желтых маслянистых патронов. Через некоторое время у него появлялось что-то новое. За незаконное хранение оружия Трумэна не сажали, у него была справка из дурдома, которая делала его неуязвимым и неподотчетным обществу. Порой мы забегали к Трумэну послушать лихие зэковские истории, которые теперь мне кажутся унылыми и скучными. Ещё у него можно было выпить самогона, покурить планчика, одновременно учась правильно забивать косяк в «беломорину». Было, братцы, было! Слова из песни не выкинешь!
Трумэн жил рядом со школой. Восьмидесятая школа являлась восьмилеткой. Она стояла над оврагом. Директором ее был пожилой еврей, которого звали Исаак Львович Сирокко. Ученики его ласково называли Ишаком Львовичем и не любили за строгость. В школу директор приезжал на ушастом «запорожце». Однажды Калин, Краюха и еще парочка раздолбаев, для которых учеба была тяжким путем познания, процессом, после которого следовало весело отдыхать, взяла и спустила этот «запорожец» в овраг. И в это время вышел ничего не подозревающий Ишак Львович. Увидев свою машину в овраге, он покачал головой и попросил оказавшихся поблизости учеников вытащить ее обратно. Надо ли говорить, что учениками оказались Калин, Краюха и вся компания раздолбаев? Между прочим, вытащить машину из оврага оказалось куда труднее, чем ее туда скатить!
Мы жили в поселке как лебеда на его задворках – неистребимо и весело. Вечерами мы бродили по поселку, пели под гитару и уже начинали пробовать приторные дешевые вина, которые покупались в складчину в магазине «на песках». Время от времени кто-то гиб от взрывов, кто-то попадал под машину или в милицию – эти события были тогда равнозначными по тяжести последствий. И все равно мы радовались каждому дню, бегали вечерами на киноплощадку около сорок первой школы, дрались на Мамаевом кургане с краснооктябрьскими пацанами, а в овраге у школы – со сверстниками с поселка Газоаппарат. Нас называли презрительно и испуганно второкильдемовцами, а где-то, по слухам, существовали центровые, даргорские и ангарские. Тогда еще существовали рыцарские правила ведения боев – дрались до первой крови, не били кодлой, но уже появились в арсенале железные пруты и велосипедные цепи.
В выходные мы часто отправлялись в кино. Обычно мы ездили в кинотеатры «Родина» и «Победа», только однажды Сашка Галкин потащил меня в город Волжский, где в кинотеатре «Старт» шел фильм «Вперед, Франция!». У меня в дороге разболелся зуб, я был мрачный, но – о чудо кинематографа! – после фильма я вдруг обнаружил, что зуб уже не болит, а настроение превосходное.
Однажды я получил записку, в которой мне предлагалось прийти для сведения некоторых счетов во двор школы. Разумеется, в вечернее время. Вызов был брошен. Не пойти в школьный двор просто нельзя, я слишком дорожил честью, чтобы ее отдать за спокойствие и целый нос. Я шел к школе. По пути меня встречали знакомые. Узнав, куда я иду, они из любопытства отправлялись вслед за мной. К назначенному времени зрителей было как в театре. Только бинокли билетерши не раздавали. Я не обольщался, вызов бросили мне, и решать вопросы своей защиты мне предстояло самому. Остальные были зрителями.
Однако никто не приехал. А если и приехал, то не решился войти в школьный двор.
И в то же самое время я продолжал читать. Честнее слово, это занятие гораздо интереснее телевизора и кино. Героев создает твое воображение, читая книгу, ты представляешь события самостоятельно, и они окрашены в твои собственные эмоциональные цвета, ты представляешь изображенный мир исходя из собственных восприятий. Тебе не навязывают, ты все берешь сам.
В то время мы с Санькой Галкиным были под впечатлением от повести Стругацких «Попытка к бегству» и даже писали киносценарий для фильма. По замыслу, сцены, относящиеся к двадцатому веку, должны были быть черно-белыми, эпизоды коммунистического будущего – цветными. А происходящее на Сауле должно было сниматься в таинственных багрово-красных тонах. Нет, мы это тогда здорово придумали. Уже лет через тридцать кто-то из режиссеров использовал приемы цветовыделения, чтобы усилить эффект сцен. Но мы-то были первыми! Вернее, мы таковыми себя считали, пока вдруг я не узнал, что еще за тридцать лет до нас этот прием использовал Сергей Эйзенштейн, сделав цветной пляску опричников в свеем черно-белом фильме «Иван Грозный». Нет, черт возьми, все уже написано, все уже придумано, и нет нового под луной, и нет нового под солнцем, вздохнули мы печально.
Я продолжал читать книги. Сергей Снегов уже прочно вошел в мою жизнь, хотя я и понимал, что люди не боги.
Очень даже не боги. Алкаши и склочники богами не бывают. Таких не-богов вокруг меня было пруд пруди. Они пили, дрались, били жён, резали друг друга кухонными ножами, садились в тюрьму и клянчили рубли на опохмелку, стоя у магазинов. Но было так здорово читать о вторжении в Персей, о галактах и зловредах и о прочих небожителях, целоваться со змеедевушкой с Веги, прослушивать вселенную и драться за нее, как за родную Землю. Был конец шестидесятых, Александр Мирер написал великолепную повесть «У меня девять жизней», которую печатал журнал «Знание – сила». В повести была воссоздана биологическая цивилизация. Это увлекало. Повесть была трагическая. И это поражало. Я еще не понимал, что время счастливых утопий ушло безвозвратно.
И еще я не знал, что на подходе главные книги братьев Стругацких «Град обреченный» и «Гадкие лебеди». Впрочем, в шестьдесят восьмом «Гадкие лебеди» объявила «Молодая гвардия» в своем тематическом плане. Однако льды уже перестали таять, начинался еще совсем незаметно очередной ледниковый период, перепившие свободы «шестидесятники», еще хмельные от испитого, правда, пытались рваться на страницы печатных изданий. Но чаще разбрасывали листовки в ЦУМе и протестовали против всего.
Поклонники фантастики яростно искали вторую часть «Улитки на склоне», напечатанную в журнале «Байкал». Но мощные комбайны Искоренения работали прекрасно – они искореняли все, что только могло представлять опасность для Администрации Леса. В числе прочего комбайны искореняли сам Лес. Оставалось совсем немного до того времени, когда мы проснемся в запущенной грязной лесополосе, рядом с которой кто-то воткнул табличку «Частное владение». Рядом мы увидим сломанный и пока ненужный комбайн. Искоренение ереси обернется победой мещанства. Ересь – это зерно, из которого прорастает Будущее. Ересь появляется как антитеза догме, ведь что может быть хуже затхлых обсосанных и имеющих привкус нафталина догм? Только уверовавший в эти догмы.
Для того чтобы увидеть, чем обернутся для общества комбайны Искоренения, следовало проснуться. Или хотя бы открыть глаза. Теперь я это понимаю, а тогда по молодости лет не понимал. У книгочеев и романтиков всегда закрыты глаза. Они видят будущее солнце, а не сегодняшнюю бытовую грязь.
К Марсу летели межпланетные станции «Фобос» и «Маринер». Нет, это не было сотрудничеством, это продолжалось соперничество. Сгорел в атмосфере «Восток», пилотируемый летчиком-космонавтом Комаровым.
Это был звонок, которого не услышал никто. Восток занимался зарей грядущего пожара.
Второй километр был заповедником, в котором водилась шпана. Говорили о братьях Лебедях, о Титах, которые посадили мужика в мешок и с криками «Шила в мешке не утаишь!» принялись тыкать его этим самым шилом. Много жутковатых историй ходило о Втором километре. Да и это понятно – здесь после войны селились освобожденные из тюрем, бывшие «штрафники», и строители Волжской ГЭС, которая в значительной мере построена теми, кто смотрел на мир из-за колючей проволоки, По сравнению с нами дома рядом с Качинским училищем были образцово-показательными. Здесь жили отличники – к ним мы относились с подозрением. Они никогда не прогуливали уроков, не копали блиндажи на Мамаевом кургане и немецкие могилы за Моторным заводом, они хорошо учились и ходили чистенькими и аккуратными.
Отличники и комсомольцы потихоньку входили в мою жизнь.
Сначала я познакомился с умной и язвительной Галкой Лаврищевой. Мы дружили. У нее дома была библиотека, а в ней пятитомник Александра Грина. Грин нравился Галке, но он нравился и мне. Мы долго обсуждали повести и рассказы Грина, сидя в ее комнате вечерами.
Странное дело, не мог понять, почему мне нравился Грин. Романтик и идеалист, и вместе с тем в его «Бегущую по волнам» вдруг врываются нотки чуждой Грину меркантильности. И все-таки, все-таки, все-таки… Хорош он до изумления – и «Алые паруса», и «Блистающий мир», и «Вперед и назад», и «Дорога никуда», и «Бегущая по волнам». Недавно перечитывал его книги и вдруг понял – в грубой душе Грина жил чистый наивный ребенок. Такой же, как живет в глубине каждого из нас, если отбросить всю шелуху, накопленную с годами.
Она открыла мне Маяковского. Это сейчас находятся литераторы, для которых хороший тон лягнуть классика. Но он несравненный метафорист, у него строчки кипят, в них пульсирует жизнь, умению его работать с рифмой можно только тоскливо завидовать, а у этих литераторов, что пытаются его лягать, в строках кисло и пусто, как в заброшенном коровнике;
У Маяковского было космическое мышление. Он стоял вровень со звездами. Он художник, создававший несколькими штрихами зримые и впечатляющие картины.
Ну кто еще мог написать?
Испанский камень
слепящ и бел,
а стены
зубьями пил.
Пароход
до двенадцати
уголь ел
и пресную воду пил.
И кто мог быть таким безукоризненно нежным, удивительным, как водопад, рушащий воду с горного склона:
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться, жадно дыша?
Дай хоть последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
А топтать его пробуют серости, которые никогда ничего путного не напишут. Я заметил, что большие талантливые люди в дрязги и ссоры обычно не влезают. Им это не нужно. Дрязги организуют обычно люди, которые находятся рядом с литературой. И они отлично знают, что находятся рядом, а хочется быть внутри. Можно быть деревенщиком и с тем писать о Вселенной, можно писать о современном городе, и это будет рассказ о параллельных пространствах, а можно и наоборот – варишь варенье, но получается в конце концов деготь. Все зависит от состояния и величины авторской души. «Косые скулы океана» – это не для каждого. Большинству достаются «ландыши – Первого мая привет». Не надо, не надо меня разубеждать, есть идеалы, а они не меняются.
Лаврищева тоже была поклонницей Маяковского.
Не помню, наверное, через Галку я познакомился с Димкой Согнибедой, сыном военного преподавателя из Качинского училища. Дружба это сохранилась и сейчас, хотя нас разделяют тысячи километров и виделись мы за последние десятилетия считанное число раз. Димке тогда нравилась Ира Павлова – бледная, красивая, хотя и чуть длинноносая девочка из нашего класса. Они единственные в нашем классе, чья детская привязанность оказалась на всю жизнь. Уже после окончания школы они случайно встретились и поняли, что это навсегда. Они поженились.
Мне нравится такой конец у романов.
У Грина концовки печальнее. Но романтичнее.
Помню, как мы впервые отмечали Новый год. На пластинке была песня Лили Ивановой «Венера» и пел Борис Гуджунов «Вместе счастливы». Почему-то обе песни были грустными. Это было уже в девятом классе. Перед этим в августе мы с Димкой ездили дикарями на Ахтубу под Ленинск. Ездили, конечно, не одни – с нами был одноклассник Лешка Федоров и его отец, который над ним буквально дрожал. Лешка у них оказался единственным ребенком и к тому же болел наследственной болезнью королей и знатных фамилий. У него была гемофилия, кровь плохо сворачивалась. Так оно все и получилось – однажды, когда мы окончили школу, Лешку ударил какой-то подонок, разбил ему нос, и Лешка истек кровью: Но тогда мы были веселы, азартны и полны желания жить. На Ахтубу мы приехали потому, что там, в лагере, отдыхала Иринка Павлова, а Димка обещал к ней приехать. Мы жили в трехместной палатке. Отец Лешки Федорова был военным, а потому навел железную дисциплину. Мы вели походную жизнь, учились варить кашу на костре. Димка плавал на свидания с Иринкой, а я ловил рыбку. Если сесть на берегу, привязать к пальцу кусок лески, а на другом конце ее закрепить крючок, то можно ловить на хлеб плотву и красноперок безо всякого поплавка. Палец чувствует поклевку, и ты раз за разом вытаскиваешь рыбешек – довольно маленьких, чтобы потом хвастаться уловом, но вполне пригодных для того, чтобы сварить уху.
Стоял август. С небес падали звезды. Где-то в песках, по преданию, монгольскими завоевателями был зарыт золотой конь в натуральную величину, Ахтубу пересекали, высоко держа маленькие круглые головы, черные гордые ужи, стрекозы садились на головы и плечи нас троих, и это означало, как говорил Федоров-старший, что мы вырастем хорошими людьми.
Потом я подрался. Кто-то оскорбил Ирку, а драться пришлось мне, Димка для этого не был предназначен, его-то и в школе прозвали Дамочкой. Федоров-старший справедливо посчитал драку грубым нарушением внутреннего распорядка нашего лагеря и увез нас с Ахтубы.
Знаете, теперь вот, вспоминая и плывя по течению, я вдруг сообразил, что мы были достойным материалом, чтобы из него вылепить будущих жителей Светлого Полудня. В нас было зерно, которое могло прорасти. Просто наши правители не знали, как к этому подступить. Они полагали, что запретами можно добиться многого. Ерунда! Запретами ничего не добьешься. Это как флажки, которыми окружают волка, – он начинает метаться, нервничать и сходить с ума, в нем рождаются злоба и ненависть к тем, кто его окружил флажками. Человек, как и всякое живое существо, должен быть свободным.
Это твердое убеждение человека, который почти всю свою жизнь прожил в клетке для попугаев. И вообще есть такой анекдот застойной эпохи: зэк освобождается из колонии и небрежно кивает прапорщику: «Счастливо тебе оставаться за решеткой!» Все мы жили за решеткой – только по разные ее стороны.
Но ребенок – это всегда обещание, даже если оно не сбывается. Мы были фантазерами и конструкторами, во многих из нас горела Божья искра, которая превратилась позднее в пепел, а все потому, что ей незачем было гореть.
Поэтому я вспоминаю детство – тогда мы еще не задумывались о мире, в котором живем, мы твердо знали, что окружающие нас пространство и время удивительны, а будущее – великолепно.
В двери настойчиво стучались семидесятые годы. Они были не хуже и не лучше уже прошедших. Они были другими. Властно распространялся блат – все было по знакомству. С голубого экрана черно-белого телевизора шутил Аркадий Рай-кии. «Пусть будет все, говорил он от имени безвестного товароведа. – Но пусть чего-то не хватает!» Товаровед и завскладом становились столпами общества. Пусть говорят, что мы жили нище, пусть. Но общество жирело. Людей начинали рассматривать с точки зрения полезности, в жизнь входил принцип «ты – мне, я – тебе». Книга становилась предметом роскоши. Ее не читали – Боже упаси! Она занимала почетное место на полках полированных стенок. Наличие дефицитной литературы служило мерилом положения человека в обществе и его востребованностью в мире, где встречали по одежде, а провожали… Нет, не угадали, не по уму. Провожали по хитрожопости и умению доставать дефицит. Для некоторых это становилось профессией.
Никто еще не задумывался, куда идет мир. Одинокие братья Стругацкие думали о том, что может стать стимулом постоянного прогресса при социализме. Они рылись в моделях и не находили такого стимула. Начальники от науки вообще ничего не искали. В журнале «Коммунист» печатались бодрые статьи о развитом социалистическом обществе и новой общности людей – советском народе. До времени, когда эта новая общность поделится и начнет бодро резать друг друга, оставалось по меркам истории всего ничего. Натуру человека и его душу не изменишь правильными словами. Революционная пассионарность, пройдя от обгаживания древних ваз в дворцах и срезания кожи с кресел на сапоги к созиданию и возведению Днепрогэсов и городов в Сибири, медленно угасала. На смену хаму с голубыми кровями пришел хам с красной кровью. Он ничего не знал и не помнил о прошлом, он полагал, что у него есть будущее. Но будущего у него не было. Цивилизоваться оказалось легко – достаточным было снять сапоги и напялить лакированные штиблеты, а армяк заменить дубленкой. Изменить человеческую натуру, сделать души пригодными для будущего коммунистического общежития оказалось гораздо сложнее. Сталин пытался вытравить чувство собственничества и эгоизма страхом. Оказалось, страх не слишком надежное лекарство. Оно не лечило, оно загоняло душевные болезни внутрь. А если что-то гниет внутри организма, то это гниение рано или поздно прорвется нарывом. Нарыв вызревал.