Текст книги "Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен"
Автор книги: Сергей Синякин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Теперь они казались такими же близкими, как лампочки на невидимых в ночи столбах!
В тот день казалось, что Луна касается крыш домов. До нее можно было запросто достать рукой.
На стене Дома культуры, как высокопарно называли наш сельский клуб, появился плакат, на котором была изображена взлетающая в небо ракета, и Бог, сидя на облаке, испуганно говорил привратнику Петру:
– Пора удирать, дружок! Они уже вышли в космос!
Библия в те времена являлась запретной книгой, как газета «Искра» в период реакции самодержавия. У бабки хранился в сундучке затертый томик псалмов, передававшийся по женской линии по наследству, и касаться его мне запрещалось под страхом жесточайшей порки.
Да плевать мне тогда было на эти религиозные тайны!
Более всего меня интересовали звезды.
В ракетном пламени проглядывало странное хрупкое сооружение из фанеры и полотна. Машину эту соорудили сумасшедшие от желания летать братья Райт. Да, Райт. Братья Вильбур и Орвилл Райт.
Их машина летала.
Фантастическое утро.
Из окна моего дома открывался прекрасный вид на придуманную мной крепостную стену средневекового замка. По стене расхаживал сонный стражник с бердышом на плече. Воздух был прозрачен и чист, словно душа ребенка. Он звенел от слепых прикосновений человеческого дыхания.
В прозрачной розово-черной бездне проплыло ажурное сооружение с белоснежными стрекозиными крыльями.
У синей полоски горизонта вспыхнула огненная стрела – упирающийся в звезды стремительный росток будущего.
Стражник на стене смотрел вверх и не знал, что пытается заглянуть в завтра.
Фантастика – это бегство от надоевшего рабства. Усталые рабы всегда замышляют побег. А от рабства никуда не денешься, от него можно сбежать только в место, которого нет. В любом месте, где мы появляемся, мы становимся рабами вещей и обстоятельств и начинаем жаждать очередной Утопии.
Утопия – это место, где от повседневности отдыхает человеческая душа.
Эскапизм. Бегство от действительности. В детстве мы еще не знали, что попытка к бегству всегда безнадежна. Повесть братьев Стругацких «Попытка к бегству» в шестьдесят втором году по причине своего малолетства я читал взахлеб, как космические приключения, хотя там было больше от трагедии, до которой я дорос через несколько томительных лет.
Благословенные шестидесятые годы. Это потом я узнал, что шестидесятые стали годами недолгой оттепели, что наш мир достиг своего пика развития и свободы и уже начал медленно опускаться в застой, который продлится почти тридцать лет, и именно тогда, когда в нашей стране, по подсчетам знатного кукурозовода и партийного строителя, должен был начаться коммунизм с его бесплатными туалетами из золота, в стране воцарилась вакханалия контрреволюции, в которой было пролито немало крови и еще больше – слез. По удачному выражению писателя Евгения Лукина, я – некропатриот. Я люблю Отечество, которое спалили недоумки, возжелавшие власти. Моего Отечества больше нет. Осталась только память о нем.
Ах, шестидесятые!
Выход Гагарина в космос не мог не оставить отпечатка на наших душах. Все занялись ракетостроением. Ракеты мы клеили из ватманской бумаги. Сначала мы делали корпус в виде пустотелой трубки, к корпусу приклеивались стабилизаторы из белого картона. Ракеты разукрашивались акварелью, нос делался из пластмассового колпачка, а роль двигателя с успехом заменяла алюминиевая баночка из-под валидола, в которую вкладывалась старая фотопленка. Баночка закрывалась, а в корпусе ее делалось отверстие для истечения газа. Наши ракеты взлетали невысоко, на несколько десятков метров, но какое чувство восторга и гордости мы испытывали! Другие этого не поймут. Это надо было жить во времена Гагарина и Леонова, Титова и Быковича. Тогда каждого космонавта мы помнили наизусть, для нас они были героями. Это теперь в космос стали летать в таком количестве, что всех космонавтов невозможно запомнить даже при желании. И еще мы читали фантастику.
В школьной библиотеке я нашел «Мир приключений», а там напечатали повесть А Казанцева «Планета бурь». Позже уже она вышла романом под названием «Внуки Марса», но напечатанная в «Мире приключений» Повесть мне нравилось больше. И прежде всего из-за иллюстраций. Ах какие были иллюстрации в альманахе! С ума можно сойти! Во-первых, это изображение робота, потом сценка, когда на планетоход исследователей нападает дракон! Больше мне в этом сборнике ничего такого не запомнилось. Нет, вру! Вру, ребята! Там еще была сумасшедшая повесть-сказка «Пути титанов» Олеся Бердника. Как там? «Джон Эй мчал сквозь галактики…» Странное дело, тоже ведь написано про межзвездные путешествия, а запомнилось меньше «Гриады». Impression… Но Казанцев был хорош, читался на одном дыхании. Тогда я еще не знал, что пройдут годы, и Казанцев постепенно превратится в МС – мерзкого старикашку, который будет писать на молодых писателей рецензии, похожие на доносы, а еще он будет постоянно цеплять моих любимых Стругацких, ведь уже вышли к тому времени «Хищные вещи века» и «Далекая Радуга», в которой была напечатана повесть «Трудно быть богом», открывшая мне раз и навсегда глаза на мое будущее. Впрочем, тут я, пожалуй, опять вру – о своем будущем я уже все знал после того, как прочитал повесть «Должен жить» в восьмом выпуске альманаха «Мир приключений» и «Возвращение». К тому времени я уже украл «Возвращение» из библиотеки, и она потом сопровождала меня в моих странствиях. Уже в конце века, когда всем стало ясно, что Мира Светлого Полудня никогда не будет, что все вернулось на круги своя и революцией эволюцию все-таки не подменить, я вдруг неожиданно для самого себя стал лауреатом Национальной премии имени А. и Б. Стругацких в области фантастики. Аркадий Натанович к тому времени уже умер, и премию мне вручал Борис
Натанович. Думал ли я, что когда-нибудь встречусь со своим кумиром лицом к лицу? Но со мной было «Возвращение», то самое первое издание, в котором была любовная линия со штурманом Кондратьевым, и поэтому она казалась мне более человечной, чем последующие издания. Я протянул книгу Борису Натановичу и попросил ее подписать, объяснив, что в детстве украл ее в библиотеке и сохранил, как до сих пор хранил идеалы, оставшиеся мне от того времени. «Сережа, – сказал Борис Натанович, – воровать книги нехорошо!» – и сделал на книге надпись, которой я горжусь даже больше, чем премией. Но это было потом.
С третьего класса я уже читал и любил фантастику. Любовь, что я ощутил к фантастике с семи лет, не только не угасла, напротив – она медленно разгоралась. Фантастика открывала удивительные миры. В них было интереснее, чем на пыльных улицах степного поселка.
Однажды – уже в шестьдесят четвертом – я читал повесть «Стажеры» братьев Стругацких, которых уже открыл для себя и полюбил их сразу и навсегда. Читая ее, я не мог отделаться от чувства знакомости – я уже начинал читать подобное, и иллюстрации к тому тексту, что я читал, были не в пример лучше. Потом вспомнил – повесть «Должен жить» в «Мире приключений». Ну конечно же, как я мог об этом забыть! Вспыхнувшая любовь не прошла до сих пор. Правда, теперь от бурного обожания я перешел к рассудительной нежности, но это неизбежно в любви, которая длится уже почти пятьдесят лет. Ко мне подошел худой горбоносый старшеклассник.
– Что ты читаешь? – строго спросил он.
И это была встреча, определенная судьбой. К парте, за которой я сидел, подошел Саня Галкин, большой любитель фантастики. Фантастика свела нас, и мы были рядом добрых три десятка лет, пока та же судьба подобно невидимому речному течению не разнесла нас в разные стороны. Кое-кто говорит мне, что Галкин был неудачником. Я так не считаю.
Это был удивительно талантливый человек, которому однажды не повезло, и этого ему хватило на всю жизнь.
Встреча эта оказалась первой, но отнюдь не последней. Но об этом потом. Как и о фантастике. Ведь не фантастикой одной был сыт читатель, отнюдь. Уже явились на свет «Коллеги» Василия Аксенова и его же «Звездный билет», уже начал писать свою молодежную прозу Гладилин, а еще вышел роман Гранина «Иду на грозу», переиздали «Вратаря республики» Льва Кассиля и еще много печатали всякого такого, не дававшего спокойно заснуть по вечерам.
Школа была двухэтажной, из желто-серого кирпича. Она располагалась в самом центре поселка на пересечении улицы Ленина и улицы Рабочей, к которым примыкала недлинная асфальтовая дорога, начинавшаяся от деревянного универмага и заканчивавшаяся около железнодорожного полотна. С левой стороны рядом с универмагом угрюмо темнел маслозавод, куда мы лазили за жареными семечками и жмыхом, а прямо напротив ворот маслозавода была площадь, в глубине которой находился маленький Дом культуры, где демонстрировались фильмы, проходили танцевальные и иные вечера. Именно из этого Дома культуры меня в четвертом классе вывел за ухо участковый Котеняткин, когда мы пробрались на вечерний сеанс, чтобы посмотреть кинофильм «Голубая стрела». Нет, никакой эротики в фильма не было, нормальный советский боевичок про зловредных шпионов и мудрых работников государственной безопасности. А вывел он меня только потому, что соплякам на вечерних сеансах нечего делать. Ишь моду взяли! Сегодня на вечерние сеансы лезут, а что завтра будет? Тогда за нашей нравственностью следили бдительно. Напротив школы белела маленькая почта, а около нее «дежурка» – магазин, который работал до темного времени. В дежурке продавались разные продукты, но основным продуктом являлась водка, за которой постоянно была небольшая очередь. Помню запах в магазине – в нем пахло мятными пряниками и лавровым листом. Когда у нас заводилось в кармане двадцать или тридцать копеек, мы отправлялись именно в «дежурку», а не в продовольственный магазин на улице Ленина. Не то чтобы выбор конфет в «дежурке» был большой, нет, все обычно сводилось к шоколадным конфетам «Ласточка» и трем-четырем видам карамели. Но не они нас привлекали, а такие прессованные брикетики – «Какао с молоком», стоившие десять копеек, и «Кофе» все с тем же молоком, но стоившие всего восемь копеек. Еще в магазине продавался ядовито-желтый лимонад, газ которого бил в нос. Рядом с дежурным магазином был киоск «Союзпечати», в нем мне киоскерша оставляла журнал «Искатель». Благословенный «Искатель» середины шестидесятых годов! Какой отдушиной ты был для меня. И стоил в те времена ты всего двадцать копеек. Ради рассказов, опубликованных в нем, можно было поступиться двумя брикетиками прессованного какао!
До сих пор я вспоминаю это время с тайным удовольствием.
Каждый выпуск я ждал с нетерпением. Интересно, но именно тогда я был отнесен к интеллигентам – в киоск поступало всего два экземпляра журнала. Так вот, один экземпляр брал папа Славки Халупняка, а второй доставался мне.
В панфиловском универмаге пахло слежавшимися мехами, но нас в то время интересовал там один-единственный отдел – в нем можно было купить леску и крючки. Поплавки мы делали сами – из куги, а грузила отливались из свинца аккумуляторных пластин, которые собирались на территории СПТУ или мехколонны, расположенной по ту сторону железнодорожной линии. Все, что находилось там, так и называлось – за линией. Даже люди, которые там проживали. Мой приятель Вовка Чурбаков, двоечник и второгодник по кличке Шкурин, был из-за линии, а потому вызывал подозрения у деревенских Анискиных. Таковых поначалу имелось двое – Котеняткин и Дуличенко. По мере того как деревня теряла свой статус бывшего райцентра, работы у них становилось все меньше, и наконец остался один Дуличенко, который на моей жизни вырос от младшего лейтенанта до капитана и в этом чине ушел на пенсию.
Служба у них особо трудной и опасной не была, но драки и хулиганство иной раз случались, доставляя им определенное беспокойство. В деревне имелся свой неисправимый преступник – одноногий Алик, фамилии которого я сейчас никак не могу вспомнить. У Алика и в самом деле имелась только одна нога, вместо другой у него был протез из кожи и металла. Помнится, он его отстегивал в бане и шкандылял в зал на одной ноге, прикрывая шайкой могучий жилистый член, на котором синело расплывчатое неприличное слово. Помнится, мы еще спорили, что это было за слово, но для того, чтобы его прочесть, следовало увидеть член в эрегированном состоянии, поэтому о неприличности вытатуированного слова мы в основном судили по его синей краткости. На свободе этот самый Алик находился обычно недолго. Он появлялся из мест лишения свободы, некоторое время пил и отсыпался после выпивок. Тунеядцем его признать было нельзя, поскольку Алик являлся инвалидом. Попив и отоспавшись, Алик связывался со своими старыми дружками по ремеслу из Михайловки или Новоаннинска, и после недолгого планирования они обычно грабили какой-нибудь сельмаг, откуда вывозили все – от отрезов материала и водки до резиновых галош и слипшейся карамели. Через неделю дружков арестовывали, а затем на несколько лет исчезал и Алик, благо за кражи тогда слишком много не давали. Мне до сих пор кажется, что преступления эти раскрывались исключительно благодаря тому, что Дуличенко бдительно наблюдал за одноногим Аликом и, как только в доме у него появлялись чужие люди, докладывал об этом по начальству. Все остальное было, конечно, делом техники. Других представителей уголовной преступности я не знал, пока не посадили Вовку Чурбакова. Кажется, его посадили тоже за кражу. Все в то время у неблагополучных людей выходило точно по «Джентльменам удачи» – украл, выпил и в тюрьму.
Достопримечательностью Панфилова являлись два дружка – Валя Аверин и Слава Якушев. Оба были спортсменами, оба играли в футбол. Валя Аверин был волосат, неимоверно силен, плечист и приземист. Естественным казалось, что он играет в защите колхозной команды. Слава Якушев выглядел артистично, ходил в лакированных туфлях, выставляя вперед грудь и отводя в стороны руки. Он и в футболе старался блистать, а потому всегда лез в нападение. Вдвоем они были способны разогнать половину Панфилова. Однажды так и случилось. Чигули, как называли учащихся СПТУ, затеяли очередную свару из тех, что позднее стали называть разборками. И вот эту визжащую, рычащую, как банда бандерлогов, толпу вынесло на Аверина и Якушева, которые мирно обсуждали свои дела. Это чигули хотели подраться, а Аверин и Якушев хотели продолжить разговор. Потому, наверное, драки и не получилось – выломав по секции забора каждый, Аверин и Якушев гнали их вдоль улицы. На следующий день все это стало легендой, которая все обрастала разными деталями, пока не превратилась в деревенский миф.
Валя Аверин был глуховат и иногда не слышал, что ему говорят. Этим пользовались различные наглецы. Сделав приветливой морду и потрясая приветственно рукой, наглец обычно негромко говорил:
– Валя – дурак!
– Привет, привет, – отзывался Аверин, ответно помахивая могучей лапой, и двигался дальше своей дорогой.
С ним было связано немало забавных историй.
Однажды в один из морозных февральских дней Валя, по своему обыкновению, блаженствовал на краю проруби, подставляя лохматую грудь морозному ласковому ветерку. Случайный прохожий, двигавшийся по плотине, заметил голое тело на льду и перепугался, что кого-то раздели. Однако едва он приблизился к замерзшему человеку, тот неожиданно пошевелился и сел. Нервы прохожего не выдержали, и он грянулся в спасительный обморок. Вале Аверину пришлось прервать свой отдых и нести человека в больницу. Бежать босым по снегу ему пришлось около двух километров, и это произвело неизгладимое впечатление на всех случайных зрителей, которые, не видя аверинского лица, посчитали, что наблюдали похищение неизвестного снежным человеком. Пересудов было не на одну неделю.
И еще одна история. Валя Аверин копал могилки на Амовском бугре. Там находилось кладбище. Помирало людей тогда не слишком много, время было хорошее, а в хорошее время помирать грех или просто не хочется, вот Валя и копал свои могилки, что называется, впрок. К работе он подходил увлеченно и пропусков не допускал даже в выходные дни.
Однажды откуда-то, быть может, даже из Москвы, приехали родственники одного из покойников, долго и тщетно бродили по кладбищу и искали могилку родственника. Наконец один из приезжих в сердцах вскричал: «Да где же она все-таки есть, Ванькина могила?» Откуда-то из-под земли трубно спросили: «Коломийцева, что ли? Так она прямо у забора на втором участке!» Спринтерской скорости родственников, покидавших кладбище, мог бы позавидовать и Борзов. У одного из родственников даже случился инфаркт. А вылезший из свежевыкопанной могилы Валя Аверин никак не мог взять в толк – чего мужики убегают?
У каждого поселка есть своя история. Пусть даже этот поселок заброшен среди веков и пространств. История начинается там, где живет хоть один подверженный старости человек.
В Панфилове был свой генерал. Когда-то он воевал, потом его репрессировали, потом выпустили на свободу, потом опять репрессировали, и вновь пришло время, когда его отпустили. Сколько можно пробовать стальную проволоку на излом? В последний раз его освободили подчистую и разрешили даже носить генеральскую форму. Остаток жизни он занимался тем, что тратил свою пенсию на пиво и водку, и очень часто его видели лежащим в генеральской форме у пивного ларька. Странно, наш народ обычно очень смешлив и любит пообсуждать человеческие недостатки. Но над генералом не смеялись, и никто его не осуждал. Более того, мужики его поднимали и отводили домой. Понимали они, что даже сталь выдерживает далеко не все. Для генерала было бы лучше сгореть в огне войны или утонуть в болоте лагеря. Но он выжил. Только вот сломался. Кто его осудит, товарищи и господа?
Только не я.
Жизнь человеческая состоит из любви и ненависти. История – это воспоминания о прошлой любви и ненависти. И горе миру, в котором ненависти было больше, чем любви.
Все мы – кто жил до нас, кто живет сейчас или будет жить когда-то, – все мы похожи на метеоры, врывающиеся в земную синеву из черных звездных пространств. Сгорая, мы оставляем за собой короткий быстро гаснущий след, еще чаще исчезаем бесследно.
Кто мы на этой Земле?
Мы – фантастические рыбы.
Во тьме, близ Млечного Пути, мерцают исполинские тени Богов, вылавливающих наши души.
Остановимся, чтобы отдышаться.
Был долгий день, полный биения пульса в крови, день, похожий на трепет воробьиного сердца, на порхающий мотылек свечи в протянутой сквозняком комнате.
Близится время тьмы.
Ради чего и зачем случилось чудо, которое называют жизнью?
Невероятно помыслить, но поколение за поколением мы ложимся в землю, и весь смысл нашего существования в этом мире состоял в том, чтобы продолжить род и увеличить число человеческих ошибок, являющихся основанием для всех изменений в человеке ли, в обществе или самой системе непостижимого нам Мироздания. Хочется, понять, чем мы отличаемся от жухнущей осенью травы, от тающего весной снега, от гаснущих в Вечности звезд? Чем мы отличаемся от окружающей нас пустоты?
С криком ожидания врываемся мы в мир. Уходим мы из него успокоенными и уставшими. Разочаровавшиеся в свете звезды – вот что мы есть. Звезды, уставшие светить.
Ребенок похож на кокон, обещающий яркокрылого махаона. Приходит время, и из кокона вылетает бледная капустница разочарования. Не помню, кто это сказал. Важно, что однажды это кем-то уже было сказано. Повторение чужого, если ты приходишь к нему сам, всегда означает, что ты на верном пути. Даже если следуешь заблуждениям.
Детство – это поле, полное многообещающих зеленых ростков. Где черта, за которой дети меняются и становятся похожими на взрослых? В детстве мы все художники, обещающие фантастические картины. Почему, вырастая, мы превращаемся в заурядных маляров? Что происходит с нами? Что происходит с миром? Почему мы становимся несбывшимися обещаниями?
Я не философ, живущий категориями вечности.
Я знаю, что я смертен, и я знаю, что однажды умру.
Мысль эта не вызывает во мне животного страха. Чего бояться пылинке, которую гонит смерч?
Все реже хочется заглядывать в бездонную глубину будущего. Все чаще хочется вспоминать.
Смерть – это черта, которая отделяет еще не случившееся от уже невозможного. Она не страшна. За последней чертой нет ничего, кроме пустоты. Это последняя наша боль.
Где тот горизонт, к которому стремится моя душа?
Чем мне заплатить за прожитые дни на Земле?
Кто мне оплатит прожитое мной время?
Вспоминается, как умирал мой дед. Он ничего не ел, целыми днями лежал на постели, глядя в угол, где темнела икона. Иногда он вспоминал. Слушая эти воспоминания, я узнавал новое из жизни своей семьи. Мутные глаза деда, потерявшие блеск жизни, были спокойны и равнодушны. Дед уже устал жить. Он пережил три войны, индустриализацию, коллективизацию, послевоенную разруху и семейную жизнь. Удивительно ли, что душа его стремилась к каким-то неведомым заоблачным рубежам.
А я донимал его земными желаниями и все спрашивал, чего ему хочется. Деду ничего не хотелось, он попросил сварить уху, но съел всего две ложки, потом захотел узвару (так назывался компот из сушеных груш-черномясок), но сделал всего два глотка. Потом он вдруг потребовал коньяку.
Было смутное время. Горбачев боролся с пьянством и алкоголизмом. Как всегда, это приводило к противоположному результату. Люди гнали брагу и самогон, а на фабричном спиртном наживались продавцы, чье положение в обществе вдруг поднялось до немыслимых звездных высот.
Выше них были только борцы с хищениями социалистической собственности, к клану которых я тогда принадлежал. Представители ОБХСС для продавцов одновременно отождествлялись с Богом и Дьяволом, от них можно было ждать всяческих неприятностей.
Тогда еще не начали фальсифицировать спиртные напитки, шустрых кавказцев в городе было мало, а доморощенные жулики пока еще только раскачивались, поэтому коньяк, который я принес, был превосходен.
– Всклянь! – слабым голосом приказал дед, и я налил стакан до краев.
Мы выпили.
Глаза дела начали медленно оживать. В них появился блеск. Ну конечно, он не был таким, как у искателей приключений или похотливых мужиков, но все же он, этот блеск, говорил о жизни.
– Дурак, – грустно сказал дед. – Я же помирать собрался, а ты меня обратно тянешь.
Странно было слушать его. В то время я ничего не понимал о жизни, я даже не представлял, что человеку может не хотеться жить.
Усталость человеческой души сродни усталости металла – и то, и другое всегда вызвано житейскими напрягами, рождающимися из проблем, которые невозможно разрешить. Трещины души говорят о неисправности окружающего мира.
Жизнь похожа на кросс по пересеченной местности: преодолев не обязательные препятствия, ты рвешь ленточку финиша и только потом начинаешь понимать, что смысл заключался именно в самом беге, в самом преодолении препятствий и пространств, а не в медленном движении за финишной чертой. Смысл был в рваном дыхании бега, а не в привычных движениях щек музыканта, играющего человеку последнюю мелодию.
Отдышись.
Все равно ты уже опоздал.
Раскрой черную книгу и найди на ощупь слова: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».
Обидно уходить. Мы все неповторимы, как песчинки в пустыне, как капли в океане, звезды в небе, дождинки, из которых состоит радуга. С нашим уходом мир становится бледнее на единицу погасшей человеческой души.
Обидно уходить. Но мы уходим. Подобно всем, кто жил до нас, мы осыплемся осенней листвой в теплые ладони Вечности.
Был долгий день, полный счастливых и горестных минут, ты прожил его, до последней секунды не понимая, что тебе предстоит потерять.
Кто ты?
Одинокий бегун, приближающийся к неизбежному финишу? Заблудившийся во тьме всадник? Ребенок, научившийся ненужному ремеслу и разучившийся творить чудеса?
Ответа нет, но есть кладбищенская трава, которая знает все.
Мне много кого приходилось хоронить. Быть может, это правильно. Для того чтобы многих хоронить, надо жить долго. Хотя бы дольше тех, кого ты хоронишь. Дети должны хоронить родителей. Только так – а не наоборот. Эти слова я сказал Жене Лукину почти через тридцать лет после смерти деда, после того, как умер мой отец, в день, когда мы хоронили мать Жени Лукина. Она была драматической актрисой. Я не помню ее ролей, возможно, что я видел ее в каком-то спектакле семидесятых годов. Но я видел ее фотографию, она была красивой, как и подобает актрисе. И еще она была смешливой. На фотографии это угадывается с трудом, но красота видна каждому. Можно позавидовать ее мужу, который стал ее властелином и отцом Жени Лукина. Она была доброй.
Когда в роскошном гробу закапывали в землю желтую тень той, что когда-то была красивой актрисой, я вдруг вспомнил – сик транзит глория мунди! Ну да, сик транзит глория мунди! Хому нужен перевод?! Сик транзит, дамы и господа, сик транзит! Приходит время, и тот, кто казался незыблемым и обязательным в этом мире, оказывается беспомощным и ненужным. Сик транзит! Несостоятельна слава. Тень, которую закапывают в землю, ничем уже не похожа на человека, с которым связывают земное бытие. Нет живого человека, есть всего лишь тень, глупая тень, которая так же отстранена от его мертвого тела, как женщина, которая значилась невестой мужчины, но – черт ее побери! – так и не стала женой.
Хороня родственников, друзей и товарищей, ты хоронишь частичку самого себя.
Впервые я это почувствовал, когда в Калаче мы хоронили Сергея Петровича Гладышева – моего бывшего начальника, когда я работал в убойном отделе городского уголовного розыска. Он был хорошим товарищем, с ним связано многое, хотя наша дружба оказалась короткой. Вот что интересно – иногда люди, кометой промелькнувшие в твоей жизни, оставляют в ней более яркий след, нежели те, с кем ты шел по жизни рядом много лет. И дело не в том, что мы с ним раскрыли несколько убийств и вместе переживали обязательную несправедливость начальства.
«Зря ты уходишь, – сказал он, когда я собрался на пенсию. – Самые перспективы открываются».
Он ошибся. Я остался. Ушел он. И перспективы, которые его так манили, они тоже остались. Только уже для других.
И когда черный рот могилы до краев наполнился глиной и землей, когда над свежим холмиком вырос деревянный крест, вокруг которого положили непростительно обязательные венки, я вдруг почувствовал сожаление и тоску. Прошлое ушло, все, что было связано с этим человеком, отныне для меня осталось лишь в памяти.
Потом я похоронил Николая Мигрина – фаната от уголовного розыска. И опять я похоронил вместе с ним частицу своей души. Ведь наша душа и в самом деле складывается не только из отношений к самому себе, она складывается из взаимоотношений с другими людьми и всем остальным миром. Теряя кого-то из своих знакомых, ты становишься беднее на единичку его души.
И это невосполнимые потери. Быть может, наше старение и есть следствие душевных потерь. Эрозия души, ветер времени разъедают человеческие души до тех пор, пока от них не остается чернозем, не слишком пригодный для прошлой жизни, но необходимый для того, чтобы появились всходы новых.
Но, братцы мои! Каждому хочется остаться.
Подобно всему существующему во Вселенной, мы проходим весну рождения, лето любви и работы, осень увядания и зиму смерти.
Пусть обрести бессмертие суждено лишь духу немногих, каждому хочется остаться. Оттого нам так хочется верить в загробный мир, оттого мы пытаемся продлить свое существование на Земле, оттого мы совершаем немыслимые поступки, стараясь хоть ими остаться в памяти тех, кто будет жить после нас.
Не хочется думать, что смысл нашего существования заключается во временных координатах, обозначенных датами на памятниках, к которым вначале приходят часто, потом раз в год, потом все реже и реже и наконец дают зарасти могилам неистребимой и воистину бессмертной кладбищенской травой. Место, где все равны – бездомная старушка, уснувшая под земляным холмом, цыганский барон, задыхающийся под тяжестью собственного памятника, отлитого из бронзы, похороненный с королевскими почестями вор в законе, чиновник, закрывшийся гранитной плитой, – у праха нет отличия перед землей, пришедшие из праха, однажды мы возвращаемся в него.
Нагими и слабыми приходим мы в мир, нагими и немощными его покидаем, даже то, что когда-то принадлежало исключительно нам, с нашей смертью начинает принадлежать другим. Любая человеческая жизнь неразрывно связана с рождениями и смертями. Но все-таки в ней есть нечто такое, что наполняет жизнь смыслом, и это нечто с собой не унести, даже когда приходит время уходить.
С собой не унести…
Кажется, ты еще бодро идешь вперед, что грудь твоя полна воздуха, что дорога впереди значительно длиннее оставшейся за спиной. Мой друг, это всего лишь обманное впечатление.
И всего, что было, с собой не унести.
Не унести апрельских ручьев, похожих на вздувшиеся жилы земли, не унести радостного гвалта грачей на чернеющих полях.
Не унести чистоты родниковой воды, стекающей в Дон, где в зарослях туманно колышущихся водорослей высверкивают ждущие своего стремительного часа торпеды щук; не унести с собой песчаных пляжей, лениво уходящих в теплую воду, в которой вьется бесчисленное поголовье мальков, зеркально повторяющих стада комаров над водой.
Не унести вечерних лугов, спелых звезд и луны, выгнувшейся над горбатым черным стогом травы, в пряном запахе которой смешались ароматы клевера и мяты, душицы и зверобоя, полыни и иван-чая, не унести ночных костров, в которых запекалась картошка.
Не унести с собой зимнего одиночества, отражающегося в причудливых морозных узорах на обжигающе холодном стекле, новогодних сверкающих елей, украшенных волшебными разноцветными шарами, хрустящих сугробов и белого дыма, встающего по уграм над заиндевевшими домами.
Не унести радости и тоски, не унести с собой прочитанных однажды книг, друзей, любимых, родных – всего того, что окружало тебя, составляя загадочную и непостижимую галактику твоей души.
Уходя, мы навсегда оставляем этот мир в наследство потомкам. Нагими мы приходим в мир и нищими его покидаем, даже то, что принадлежало нам и только нам, остается другим.
Но навсегда унесется с собой горечь разочарования, с которым мы его покидаем. Это единственное, что мы с собой уносим…
Каждому хочется остаться.
Не уйти в царство шепчущих теней, а остаться среди живущих. Вся человеческая жизнь есть не что иное, как попытка утвердить себя в будущем.
Вот на фотографии я – юный, батник нараспашку, мир впереди и уверенность во взгляде, и лицо еще чисто от морщинки белые звезды еще не усыпали волосы.