Текст книги "Итог жизни"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Какую клетчатку? – подняла брови Алевтина Прокофьевна.
– У них же, хозяйка, жила до такой степени толстая, что без клещатки как же? Без клещатки не подступай. Берут так вот две палочки (он показал на своих обрубковатых пальцах) и с одного бока завязывают концы, потом жилу эту ими захватывают и своим порядком опять и эти концы завяжут... И так чтобы жеребец ходил с клещаткой дня четыре, аж тогда только можно ее снимать... За холощеньем, как я это дело людям показал, что знаю, чуть бык, корова, а то и лошадь заболеют, – об свиней не говоря, – сейчас все до меня: "Иди, Савелий, погляди, что за болезнь такая..." Ну, идешь, конечно... Поглядишь да возьмешь и сделаешь... Вот недавно лошади одной, – груди у ней опухли, – это ж чистая сибирка считается, а ветинар что? – Помажь, говорит, скипидаром... У ней же и так все нутре горит-печет, а от скипидара, всякому известно, дух в ней заняться должен!.. А я ей ножом разрезал, да фонтанель туда, – нехай дрянь всю повытягает. Что ж?.. К вечеру лошадь кушать начала... А то еще у одних бык захромал... Он, бык этот, степной, в степу был куплен, по наших горах никогда не ходил, камушек вот такой ему промежду копыт попал, кончено. Начинает шкандыбать, – ни-куда! Я посмотрел, – вязать ноги ему!.. Связали... А там, в копыте, вижу, уж даже кровь скверная. Взял ножик, разрезал, так кровь и хлынула. А в кармане у меня подкова была воловья. Подковал его, говорю: "Теперь развяжите – ходить должен". Развязали, – бык себе и пошел пастись. А ветинар узнал: "В суд его, говорит, чтоб леченьем не занимался!" Это меня-то! А сам до кого ни придет, никому от него пользы, а бывает чистый вред... Вон где они, мои леса, где я свиней своих стадо пас! Посмотреть, кручь какая, а там ходишь, мало замечаешь, – перебил самого себя Савелий, уйдя глазами в леса на горах. – Не помню уж, в каком годе это, – стою я, свиней смотрю, как они в орешках роются, а тут зеленые на полянку выходят... Они тогда в лесах скоплялись, зеленые, и не то они за красных стояли, не то за белых, или сами за себя, не помню. Только это ко мне: "Твои личные свиньи?" – "Мои личные". – "Продай одну". – "А деньги?" – "А деньги у нашего каптенармуса получишь". Ну, я вижу, что они мне и денег не уплатят и свинью своим порядком заберут, говорю: "Когда такое дело, берите одну, вот эту, так ее вам даю, без денег". А свинья эта, первое дело, прибаливать стала, а второе, думаю: "Леса эти теперь все равно что ихние... То я бесплатно пользовался, а теперь платить надо". – "Ну, они говорят, когда такое дело, к нам приходи свинку свою кушать, а также вина нашего выпьешь". Я и пошел, а свиней на подпаска оставил. Иду, а мне часовой навстречу: "Кто такой?" "Свинарь, говорю". – "А, говорит, знаю, проходи". Так я у них тогда дня четыре провел. Все вино мы пили, свинину жарили, – насилу вырвался. А вырвался каким манером? Калабалык у них начался, стрельба всеместная. Ну, я тикать, конечно, и кто такой на них нападал, я, по правде, даже и спытывать не стал, а скорей ходу...
– А лошадь вы зарезать можете? – вдруг, глядя на красную лысину Савелия, вспомнила Алевтина Прокофьевна.
– Приходилось, резал, – отчего ж? – ничуть не удивился Савелий. – В голодный год так что даже нескольких пришлось, – также и свою одну... Я ведь раньше и дрогальством занимался... и так что это была у меня, кажись, последняя. А потом уж я, это когда свиней пасть в лесу запретили, – тут я на волов перешел... И теперь же у меня ведь пара волов, – дрова из лесу вожу. Хотите, вам могу тоже воза два сухостою доставить...
– Нет, мне дров пока не нужно, а вот лошадь зарезать...
– Шуткуете? – весело перебил Савелий.
– Ничуть... Вон моя лошадь пасется!
И она показала ему Ваську, который только что вышел на чистое из густых дубовых кустов пустыря.
– Так это же Мустафы-извозчика лошадь! – живо отозвался Савелий.
– Была Мустафы – теперь моя... Я на зарез купила.
– На за-рез?!
Савелий несколько секунд смотрел изумленно хитровато-простодушными светлыми глазами в круглые и тоже светлые глаза женщины, вздернул плечами, ударил себя по колену, проворно встал и пошел к мерину, говоря:
– Эта же лошадь, – она по здешним местам первая на вывоз была!.. Я ее сколько годов уж помню?.. Ну, не меньше как пятнадцать! Я когда сам дрогальством занимался, сколько раз присыкивался, чтоб ее купить, ну только у нее хозяин был – Павло Букреев – нипочем не продавал...
– Ваську? – удивилась Алевтина Прокофьевна.
– Ваську... Этот Васька был изо всех Васек Васька!.. Мы раз камень с горы везли на постройку, а у Павла тормоз был плохой, – лопнул на самой круче. Это что называется? Это называется, что и лошадь другая бы пропала к чертям и дроги, потому что ей бечь надо вниз не порожняком, а сорок пудов у ней сзади... А Васька этот – он как уперся задними ногами, так и ни с места!.. Пока-то Павло подбежал, – мы с ним сзади шли, – да камень под колесо встремил!.. Нас тогда, дрогалей, человек восемь было, – так все и ахнули. А также в гору, если с камнем идти приходилось, – Васька этот кнута никогда не видал. Он если остановится, то не больше какой полминуты стоял, а потом сам возьмет и пошел себе! Он не ждал, когда ему нокнут, лошадь была понимающая: нужно везть, он и вез... Он Павлу дом нажил, а также все хозяйство, этот Васька...
И, подойдя к мерину, Савелий похлопал его по загривку, откинул челку вправо и пощупал под салазками.
– Это вы что у него ищете? – спросила женщина.
– Насчет сапу я думал... Между прочим, сапу нет.
– Еще чего – са-ап!
– Сапу нет, а только, конечно, ноги... Гм... Васька, а?.. Что же ты, брат?..
Мерин смотрел на Савелия пытливо. Конечно, он помнил этого старого дрогаля. Привыкший к тому, что его в последнее время часто продавали, он и на Савелия глядел вопросительно: не он ли будет его новый хозяин? Он даже заржал вполголоса, таким шелестящим интимным ржанием, как шепот между друзьями, и в это ржанье вложил так много всего: и вопрос: "Купишь?", и совет, похожий на просьбу: "Покупай, я еще не совсем сдал!" – и жалобу на то, что здесь, на этом пустыре, нечего есть, кроме горькой сухой сурепы, колючего перекати-поля, жестких, как железо, дубовых листьев.
Он и голову старался подымать выше и держался молодцеватее, чем всегда, и косил глазом, наблюдая усатого Савелия, хорошего хозяина, заботливого к лошадям.
И, осмотрев его всего очень внимательно и распутав пальцами всклоченную гриву, сказал Савелий:
– Значит, здесь тебя постигает конец, Васька!.. Конечно, ты уж под годами... Отработал... А что касается резать, хозяйка, тут есть такой человек – Степан, он же и могилы копает людям на кладбище, – он за такие дела берется, а я уж...
Тут Савелий развел куцыми руками и поглядел на Алевтину Прокофьевну совсем уже каким-то другим взглядом без обычной для него смеси простоватости с хитрецою, – степенно и несколько даже хмуро, – и закончил:
– По первах, скажу вам, хозяйка, может у меня даже на него и рука не подняться, как я его, этого Ваську, давно знаю, а Степану, – ему абы пятерку зашибить, да он же и пришлый считается – из Новороссийска... Так он мне говорил, – будто оттуда, – а там я не знаю... Касается же поросят ваших, когда колоть захотите, это я могу в лучшем виде: и заколю, и обсмолю, и расчиню все как следует... И много с вас не возьму, – что дадите. Ну, может, конечно, пока тех поросят вы дождете, меня уж на свете не станет, тогда извиняйте!
И ушел Савелий, простовато улыбнувшись, а Васька долго вопросительно глядел ему вслед.
Однажды Михаил Дмитрич пришел не один, а с небольшим худощавым пожилых лет человеком с тонкой и дряблой шеей, в старых очках, спаянных в одном месте сургучом, в огромной серой кепке, под которой оказалась небольшая голая голова, острая, собранная к затылку. Волосы у него были только на бровях – черные с проседью.
Голос у него оказался резкий, теноровый, когда, остановясь против свирепо лаявшего Уляшки, он кричал:
– Да ведь это же красавец, ей-богу!.. Это – ульмский дог, а?.. Ульмский или английский?.. Нет – какой красавец, а?.. Только уши, уши неправильно обрезаны! Кто их ему резал, тот мерзавец... или полнейший неуч, что в конечном итоге одно и то же!
И он даже присел перед Уляшкой, согнув худые ноги в коленях, что очень удивило собаку. Дог отскочил на шаг и оглянулся на свою хозяйку, которой говорил в это время Михаил Дмитрич:
– Наш новый ветеринарный врач – Яков Петрович... На всякий случай решил я это дело с мерином оформить... А то черт его знает, – может быть, кляча эта имеет какой-нибудь старый билет обозной лошади, а начальник милиции Чепурышкин – он безграмотный, и он дурак, и вдруг захочет он показать, что и очень умен и образован, и привлечет он тебя к уголовной ответственности за злостный убой рабочего скота... в целях срыва, что ли, посевной, например, кампании. От него можно всего дождаться... Так вот... По вопросу нетрудоспособности мерина...
Яков же Петрович, перебивая его, говорил той же Алевтине Прокофьевне с большим оживлением:
– Нет, как хотите, а это у вас английский дог, а не ульмский!.. Есть еще далматские доги, но те – меньше... И морда длиннее... И шерсть полосатая... А это английский... Но красавец, шельмец, красавец! И он ведь еще молодой! Сколько ему?.. Год с небольшим?.. Он будет гораздо больше, только кормить, кормить вволю надо, – кормить, как и нас грешных!.. Если бы меня вволю кормили, я бы тоже весил гораздо больше, уве-ряю вас, не был бы я такой легковесный!..
И одной рукой теребя за ушами Уляшку, он другою так крепко держал руку Алевтины Прокофьевны, что та сказала, смешавшись:
– Сейчас будем обедать. Садитесь, пожалуйста!
За обедом Яков Петрович был очень оживлен и говорлив. Он вспоминал отца своего, протопопа на Полтавщине, дерптский институт, где учился, князя Урусова, у которого в имении на конюшне провел он по случаю эпидемии мыта, как бывший в то время земский ветеринар, целый день...
– А он меня даже на кухне где-нибудь у себя или в людской хотя бы обедом не угостил! Шарабан вечером подали и – пожалуйте, Яков Петрович, тащитесь назад голодный, как стая волков!.. Вот они какие были, эти князья Урусовы! А то другого помещика, гвардии ротмистра помню. У того тоже день на конюшне провозился. Вечером кончил, – приглашают в дом. Ну, думаю, обедать зовет. Как бы не так! Сам-то он обедал в это время, а меня, врача ветеринарного, дальше крыльца и не пустили! Вынес лакей на крыльцо на подносике бутерброд с колбасой копченой да рюмку водки, а рюмка эта была серебряным рублем накрыта. "Это что же такое?" – спрашиваю. "Это вам-с". "Как это вам-с?" – "Так барином приказано". Повернулся я да пошел... Вон они были какие, гвардии ротмистры, – ветеринарного врача и за человека не считали!.. Ничего-ничего, почтеннейшие! Ветеринарные-то врачи как при вас были, так и теперь остались. А вы-то где?
И погрозил энергичным, запачканным йодом пальцем над своей острой голой головою, но тут же этот палец обернул вдруг в сторону Уляшки, который лежал около стола, и спросил неожиданно:
– Чумка у него была?
– Нет еще, – сказала Алевтина Прокофьевна.
– Когда будет, вы сейчас же ко мне!.. Чуть только первые признаки, ко мне: имею от чумки радикальнейшее средство!
Тут он все тот же указательный палец твердо приставил к своей груди против сердца и наклонил голову немного вбок.
Потом он заговорил о знаменитом некогда жеребце Гальтиморе.
– За двести тысяч был куплен когда-то, еще до войны! Золотом, золотом, а не бумажками! Для государственных заводов... в Америке... как производитель. И я его видел!.. Я его не видал тогда, когда, понимаете, он был в силе и славе... Я его тогда видел, когда он шел под дождем, по грязной дороге, – это под Харьковом, кажется, было, – вместе с другими, такими же, как он теперь, а раньше когда-то, разумеется, тоже все дербистами, призерами... И вот в табуне кляч отъявленных тащится, – вы себе представьте! – из кляч кляча, и даже уши висят! Ребра, как обручи на бочке, кострец весь напоказ, навыкат... Шерсть как все равно молью травлена... "Что это за сокровище?" – спрашиваю. "Это, отвечают, действительно, сокровище было, а теперь, конечно, гражданская война идет, кормить нечем... Называется он Гальтимор!" Так я и ахнул и до земли руками!.. Вот оно sic transit gloria mundi!* И, конечно, вскорости где-то подох он... Да и не мог жить в таком состоянии, – конечно, должен был подохнуть вот-вот... И что же от него, Гальтимора, осталось? Шкура... как и от всякой другой клячи... больше ничего, – шкура, за которую сейчас в кооперативе семь рублей бумажками дают!
______________
* Так проходит земная слава (лат.).
– А когда мы подохнем, за наши шкуры и семи рублей никто не даст, скромно вставил Михаил Дмитрич. – А как же все-таки по вопросу мерина? Будете вы его смотреть или так просто бумажонку напишете?
– Хотя я нисколько не сомневаюсь, что он никуда не годится, раз его у извозчика никто на работу не купил, однако для проформы мы его посмотрим, важно ответил Яков Петрович, но в это время влетела с надворья Пышка (обедали на веранде) и, привлеченная ярко блестевшими очками гостя, села ему на плечо.
– Эт-то что за экземпляр? – удивленно привскочил Яков Петрович.
– Это – Пышка, – улыбнулась Алевтина Прокофьевна. – Она ручная.
Ветеринар взял ее в руки. Галка смотрела ему в глаза с живейшим любопытством, потом оглянулась и стала проворно клевать из его тарелки.
– Очаровательно!.. Нет, это, как хотите, – это очаровательно! восхищался Яков Петрович, несколько рассолодевший от выпитого вина.
Так, усадив Пышку к себе на плечо, он вышел после обеда смотреть мерина, и вот около старого косматого гнедого коня сошлись все, кому был он теперь нужен, так как не только Уляшка степенно сопровождал хозяев, но и поросята деловито, один за другим, прибежали следом и, став в сторонке и хрюкнув, начали упорно глядеть на него боком и чуть приподняв белые ресницы маленьких глаз.
– Да, – протянул Яков Петрович многозначительно, осматривая Ваську со всех сторон. – Может быть, он мог бы еще работать, но извозчики и дрогали народ корыстный: прибавочную стоимость хотят получать от лошади, жулье, а не только переводить на нее корм... Этим все объясняется. Лошадь эта убыточна для хозяйства: стара, искалечена, устала... Одним словом, брак!.. Так и запишем.
И он вынул блокнот и бойко начал писать на листочке карандашом, что мерин гнедой масти, принадлежащий такому-то, к дальнейшей работе совершенно негоден, а потому препятствий к его убою на мясо не встречается никаких. Была сделана еще и приписка о том, что с соблюдением необходимых правил убоя он может быть зарезан не на бойне, где лошадей вообще не резали, а дома.
Чтобы не быть голословным и подвести под свое заключение прочную базу, Яков Петрович набросал и список болезней, которые открыл в старом теле обреченного мерина его тоже старый, опытный глаз.
Чуть ли не все лошадиные болезни, не входящие в число острозаразных, тут были: и желваки, и сквозники, и пипгаки, и грибовики, и сплёки, и мокрецы, и путлины, и мышечный ревматизм, и эмфизема легких, и запал, и для полноты картины даже воспаление печени. Уписав все это на листке блокнота, Яков Петрович подписался с замысловатым росчерком и торжественно передал листок Алевтине Прокофьевне.
Так была оформлена ближайшая смерть мерина, а он неведающим лиловым взглядом спокойно разглядывал окруживших его людей.
Сказал жене Михаил Дмитрич, вернувшийся со службы и как всегда принесший хлебный паек в дорожном мешке:
– Имей в виду, что уже кто-то донес Чепурышкину, что у нас лошадь. А говорят, что скоро будет учет лошадей. Нужно будет вести Ваську на учет. Вот что.
– Ну, что за глупость, когда он на зарез куплен!
– А если на зарез, то почему не зарезан?.. Значит, должен быть зарезан, если на зарез!.. Итак, по вопросу мерина...
– Нельзя же солить теперь, – двадцать раз я тебе говорила!.. Вот когда холоднее станет...
У Михаила Дмитрича было очень много дел в местхозе. Чтобы приводить их постояно в последовательность и ясность, он усвоил привычку даже про себя говорить: "По вопросу того-то... так... теперь по вопросу того-то" – и сообразно с этим действовать безотлагательно.
Он был вообще методический человек: по утрам каждый день обливался водою, по вечерам минут десять – двадцать занимался гимнастикой; в дни отдыха выпивал перед обедом рюмку водки. Не курил, так как считал табак вредным для здоровья.
– Итак, по вопросу мерина... Завтра я поговорю с мясниками, сколько они возьмут, – и прочее...
– Не знаю, войдет ли он в нашу кадушку... Да и жалко хорошую кадушку портить: она для свинины пойдет... – раздумывала Алевтина Прокофьевна.
– Вот тебе раз! Резать – резать, а кадушки нет... Значит, прежде всего по вопросу кадушки... Я видел селедочные бочки в горпо, стоят два с полтиной штука... Итак, два с полтиной, да привезти...
– А войдет ли он в одну?.. Я думаю, две надо, не меньше...
– Ну, вот уж и две!.. Раньше надобно было думать!.. Я вижу, влетит нам этот мерин в копеечку!
В то время как в доме, при керосиновой лампе, за ужином, шел вопрос о резнике и кадушках, мерина мучила жажда. Сухая трава, которую проглотил он в огромном количестве за день, требовала, чтобы ее размочили, а ведро с водой на обычное место около ограды забыла в этот вечер поставить Алевтина Прокофьевна.
Долго и покорно стоял он и ждал. Качал головой, пробовал тихо ржать... Пошел было снова злобно рыть ломавшуюся с треском траву, вернулся. Должна была стоять ночью вода в ведре. Почему же ее не было и даже ведра не было?
Колья Михаил Дмитрич забил редко и неглубоко: земля была очень жесткая, как всегда здесь в начале осени. Мерин так усердно начал от нечего делать чесать бок об один из кольев, что вывернул его и повалил. Обнюхал и переступил через проволоку осторожно...
Где-нибудь около кухни должна стоять вода, – и в темноте, раздувая ноздри, тыкался он мордой обо все углы кухни, ища ведро.
Крыша на доме чуть белела (она была зеленая). На двух молодых персиках сзади дома держались еще густые листья. Мерин поспешно обгрыз их совсем с ветками. Вблизи от персиков стояла груша. На ней ветки начинались высоко от земли. Нужно было высоко подымать голову, чтобы захватить листья. Хрупкие ветки ломались одна за другой, и не больше как в четверть часа остались только самые верхние сучья, остальные висели.
Пить все-таки хотелось не меньше прежнего, и появилась тупая назойливость, вызванная обидой: должны были поставить ведро, почему не поставили?
Мерин помнил, как его били за пальму, и боялся, что залает собака, но когда он тупо и долго глядел на дом, все представлялось ведро там где-то, около стены. И когда он пошел наконец огибать дом, между копытами и не плотно держащимися подковами лезли и рвались какие-то маленькие кустики: это были молоденькие буксусы, посаженные в два ряда. Мерин не пытался даже их пробовать, он честно искал свое ведро, вытягивая худую шею влево, вправо.
И вот он почувствовал на каменном выступе веранды воду: стояло ведро, хотя и не его, другое, но только что он нагнул его мордой, чтобы напиться, грянул громовой лай Ульриха.
Мерин, спеша, дернул ведро к себе, оно опрокинулось, вода полилась ему на ноги, но вместе с водой полилось и молоко из кувшина, который был поставлен в воду на ночь. Мерин спешил уйти и, повернувшись, раздавил одной ногой кувшин, другой – ведро.
– Какой там черт, а?.. По вопросу кого?.. Уляшка, замолчи! Ни черта не слышно!.. – кричал на веранде Михаил Дмитрич.
Мерин уходил поспешно, вконец дотаптывая буксусы.
Одной рукой придерживая плащ на голом теле, в другой – фонарь, Михаил Дмитрич кричал жене:
– Нет, это прямо вредитель какой-то, черт бы его драл!.. Ты посмотри, сколько он нам убытку наделал!.. Больше чем стоит!.. В бочку, в бочку, да! Это самое лучшее! Самые милые домашние животные, – черт бы их драл! – это которые в бочке, в бочке!..
Ульрих оборвал все-таки свою цепь... Свирепо накинулся он на мерина, и хоть крикнула Алевтина Прокофьевна свое заклинание: "Улька, назад! Это я кому говорю?" – но было поздно: мерин лягнул и ударил его в голову около уха. Хотя и с залитыми кровью глазами и визжащий от боли, Ульрих все-таки пытался еще вцепиться в мерина, насилу удержали его за ошейник и втащили в дом.
Михаил Дмитрич потерял при этом плащ и двигался голый, как древняя статуя.
Две сельдяные бочки прислал с утра на другой день Михаил Дмитрич. В записке, которую подал извозчик, муж писал жене, что нужно не только хорошенько выпарить бочки, но еще и выкурить их дымом, и полдня Алевтина Прокофьевна возилась с бочками: обваривала кипятком, скребла ножом, нюхала и прижимала верхнюю губу к носу.
А в обед пришли два старика могильщика резать мерина, и один из них, в рыжей засаленной, дырявой фетровой шляпе и в синей рубахе навыпуск, но без пояса, сказал деловито и даже не без гордости:
– Так что, хозяйка, мы на такое грязное дело пошли, только чтобы нам к пяти часам управиться... Потому мы без работы не сидим, лодыря не гоняем... Мы с утра могилу копали, а в пять покойника принесут, обратно мы ее должны закопать... Это в ту же цену у нас идет, в десять рублей... А ваше дело справить сговорились мы с хозяином вашим за шесть, – вот что полагается вам сказать...
– А кроме этого, – вставил поспешно другой, поседее и ростом пониже, но тоже в каком-то подобии шляпы и в теплом, на вате, пиджаке, – кроме этого, сами посудите: как большое животное убивать в тверезом виде?.. Это ж не то, что какая курица: чик ее ножом вострым, – и все... Это ж, одним словом, лошадь!
– Обещался хозяин ваш так, чтоб по рюмке водки вы нам дали спервоначалу... По хорошей! – перебил первый.
– По стакану! – строго поправил второй и более ласково добавил: – По стаканчику, одним словом, и хлебца кусок закусить.
– Хлебца! – укорил первый и даже отвернулся сплюнуть. – Не видали мы хлебца! Может, у них что получше есть, а ты хлебца!
И, переведя глаза на мерина, добавил:
– Вот эта самая лошадь? Ну-ну!.. Это ж называется здоро-вая лошадь! С такой упреешь, покуда свалишь!.. Веревку, хозяйка, потолще давайте...
– Две веревки! – строго поправил второй.
– Разумеется, две! Что ж они сами не знают, что ли?.. Раз есть ноги задние, есть ноги передние, стало быть, ясно, что две!
– И за шею завязать тоже веревку нужно покрепче: это чтоб его наземь свалить...
– Цепь, может быть, дать? – сказала Алевтина Прокофьевна, вспомнив об Уляшкиной цепи.
– А чепь, так чего лучше!..
Старики выпили по стакану водки, поморщились, сплюнули, но, кроме хлеба, ничего не нашлось у Алевтины Прокофьевны.
Старики сказали: "Ничего, обойдется" – и один, пониже, взял ломоть, понюхал его и кинул Ульриху, который стоял с забинтованной головой; другой, в синей рубахе, пожевал немного, остальное тоже бросил догу, побил одну руку о другую и сказал:
– Вот теперь заправились немного... Теперь нам, хозяйка, топор и нож большой... И своим чередом веревок, какие потолще... Лошадь в ногах силу имеет... Какие тонкие, – враз порвет...
Когда подошли они оба к мерину, вытирая усы, он посмотрел на них с тревожным любопытством. Но они были без кнутов, они были не извозчики...
Алевтина Прокофьевна протягивала ему кусок хлеба, и вид у нее был ласковый. Мерин схватил сразу весь кусок и начал двигать челюстями поспешно, а старики с двух сторон взяли его за всклоченную гриву и повели к сараю.
Дожевывая на ходу, мерин шел послушно, дрыгая привычно ногой. От стариков пахло только землею. Мерин догадывался, что это земляные, работящие старики, что сейчас они, хозяйственные, вытащат откуда-нибудь охапку сена, настоящего, зеленого, лугового сена, потом, может быть, запрягут в неспешащую (старики не любят спешить) линейку или дроги... вечером дадут овса...
Перед заброшенным, пустым, ниже дома, сараем была небольшая площадка, забранная щелястым забором; сюда завели мерина. Оглаживая его, старик в рубахе, Степан, говорил другому:
– Ну, Овсей, вяжи передние!.. Да пинжак же свой сыми, повесь: сейчас тебе жарко станет!..
Овсей повесил пиджак на дерево около забора. Васька покойно дался перевязать передние тонкие, с шишками на коленях ноги: это были привычные путы перед тем, как пастись. Необычным было то, когда оба старика начали затягивать ему задние ноги веревкой, но мерин подумал: "Ковать"... Правда, обе задние подковы болтались.
– Лошадь все-таки смирная, ничего, – сказал Овсей.
– Старая, поэтому... Постареешь, – и ты посмирнеешь... – и Степан подмигнул Алевтине Прокофьевне, которая как раз в это время принесла топор, большой кухонный нож и цепь.
На стариков и покорно стоявшего Ваську она глядела со страхом.
Она сказала несмело и негромко:
– Вот цепь... Я думаю, хватит, – она длинная...
– Веревка бы лучше. Ну, ежели нет по нынешнему времю... Стой, Вася, стой, друг... Стой, ничего, это – один момент, и готово...
И Степан окружил шею Васьки ближе к голове жутко блестевшей цепью.
Когда, взявшись за конец цепи, оба старика дернули враз и внезапно и Васька рухнулся наземь, Алевтина Прокофьевна закрыла глаза.
– Голову, голову ему придерживай! – крикнул Овсей, хватая нож.
– Знаю, голову!.. Лег он неудобно... Ну, режь!
Алевтина Прокофьевна кинулась к дому, только слушая напряженно.
– Че-ерт!.. Разве так режут! – это голос Степана.
– Вали, вали его!.. Вали, ничего!.. Хватай за гриву! Веревки тоже называются! – это Овсей.
Алевтина Прокофьевна обернулась только на миг и увидела, как Васька, порвавши веревки на задних ногах, поднялся наполовину, и из перерезанной шеи его красным фонтаном далеко била кровь.
Она взмахнула рукой и побежала. Ей так ярко представилось, что Васька, порвавший веревки и на передних ногах, кровохлещущий, мстительный, сейчас догонит ее и вцепится зубами в затылок...
Вскочила в дом, заперла двери на ключ и стояла с сильно бившимся сердцем на веранде, глядя все туда, вниз на сарай, от которого видна была только черепичная крыша.
Но Васька не показался оттуда: обухом топора ударил его в голову Степан, и, дергаясь предсмертно, он улегся, чтобы больше не подыматься.
А когда через час или два осторожно и тихо вышла Алевтина Прокофьевна и стала так, чтобы можно было заглянуть на площадку перед сараем, она увидела во всю ширину ее распяленное что-то розовое и блестящее, и, заметив ее, седой Овсей, держа в руках свой теплый пиджак, кричал:
– Соли давайте, хозяйка, шкуру солить!.. Вот же, проклятый, весь пинжак кровищей обхлестал, а вы говорите... Эх! Нет у вас к нам сочувствия!
В то же время слышался неровный и жуткий хряск: это Степан, ругая тупой топор, рубил на куски то, что было недавно мерином Васькой, хекая хрипло при этом, будто колол крепкие сухие суковатые дубовые поленья.
На дубу, над самым сараем сидела Пышка. Точнее, она не сидела, она перескакивала с ветки на ветку и кричала, волнуясь необычайно. Крик ее был отрывистый, резкий, очень неприятный, как крик соек, дикий лесной крик, колющий в сердце.
– Откуда могут быть галки здесь? – спросил осторожно подходившую Алевтину Прокофьевну Овсей. – Что вороны должны налететь на мясо, это конечно, а галки?.. Дивно мне это!
А внизу в полнейшем восторге кружились поросята, уже окровавившие себе Васькиной кровью передние ноги.
Копыта Васьки были отрезаны по бабки и брошены вместе с подковами через забор, и поросята захватили за щетки каждый по копыту и волокли их, привизгивая радостно, в кусты.
Солнце клонилось к закату и бросало жесткий, желтый, беспокоящий неприятный болезненный свет.
Крым, Алушта.
Июль 1932 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Итог жизни. Напечатано в "Красной нови" № 3 за 1933 год. В сборниках повестей и рассказов не появлялось. В собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского включается впервые.
H.M.Любимов