Текст книги "Бурная весна (Преображение России - 10)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Почти совершенно не оставалось уже в них ни кадровых младших офицеров, ни унтер-офицеров, ни солдат. Прибывавшие на фронт пополнения приходилось учить всему, начиная со стрельбы из винтовок. Для снабжения частей унтер-офицерами пришлось ввести во всех полках учебные команды. Наконец, очень энергично пришлось бороться и с пораженчеством, так как случалось, что во время сражения кто-нибудь из солдат начинал вдруг кричать: "Что же это, братцы, на убой, что ли, нас сюда пригнали? Давай сдаваться!" – и целые роты, а иногда и батальоны нанизывали белые платки на свои штыки и шли в плен.
Он припомнил свой же приказ по восьмой армии в июне 15-го года, когда русские войска откатывались на восток под нажимом войск Макензена, прорвавшего жиденький фронт третьей армии на Карпатах:
"Пора остановиться и посчитаться наконец с врагом как следует, совершенно забыв жалкие слова о могуществе неприятельской артиллерии, превосходстве сил, неутомимости, непобедимости и тому подобное, а потому приказываю: для малодушных, оставляющих строй или сдающихся в плен, не должно быть пощады; по сдающимся должен быть направлен и ружейный, и пушечный, и орудийный огонь, хотя бы даже и с прекращением огня по неприятелю; на отходящих или бегущих действовать таким же способом, а при нужде не останавливаться также и перед поголовным расстрелом... Глубоко убежден, – писал он дальше в том же приказе, – что восьмая армия, в течение первых восьми месяцев войны прославившаяся несокрушимой стойкостью, не допустит померкнуть заслуженной ею столь тяжкими трудами и пролитой кровью боевой славе и приложит все усилия, чтобы побороть врага, который более нашего утомлен и ряды которого очень ослабли. Слабодушным же нет места между нами, и они должны быть истреблены!"
Восьмая армия первой на всем Юго-западном фронте остановилась тогда и остановила натиск немцев, что дало возможность оправиться и другим армиям.
Сравнение себя самого с рыдающим – потому что "оставлен при особе государя" – Ивановым заставило Брусилова вспомнить и то, как он, первый во всей вообще армии, доброжелательно отнесся к действиям у себя организаций городского и земского союза.
Он отлично знал, что эти организации едва терпит царь, делая только необходимую уступку общественности, выступившей на помощь фронту; он знал и то, как стремятся дуть в дудку царя другие командующие армиями и всячески пытаются выказывать им свое нерасположение. Он же лично исходил из того, что войну ведет не только армия, а вся Россия в целом.
Так ли думал царь, которого он должен был встречать через два дня в Каменец-Подольске, и, вообще, что он думал, – этот вопрос тоже долго не давал заснуть Брусилову, и забылся он только под утро.
III
На другой день он знакомился с делами штаба, а также и со всеми своими новыми сотрудниками – генералами и полковниками, академистами, между тем как сам он не был в Академии.
Он давно уже замечал, что академисты держались в армии как избранная, высшая каста; он знал, что и в Петрограде все успехи предводимой им восьмой армии всячески снижались и брались под подозрение только потому, что сам он не изучал так тщательно, как академисты, походов Карла V или Фридриха II. Эта подозрительность к нему отражалась и на тех, кого он представлял к наградам: они или получали их с большим опозданием или не получали совсем. Они же настраивали и царя не в пользу Брусилова, который давно бы уже мог получить главнокомандующего фронтом если не Юго-западным, то другим. Иванов относился совершенно безучастно к сдаче дел фронта, – это делали его начальник штаба генерал Клембовский, генерал-квартирмейстер штаба фронта Дидерихе и начальник снабжения – генерал Маврин. Иванов же только просил у него разрешения остаться при штабе фронта еще на несколько дней и снова при этом пролил слезу. Вид у него был поистине жалкий.
Прежде чем представлять царю девятую армию, надо было, конечно, познакомиться с нею самому, и Брусилов, приняв дела, отправился в Каменец.
Винница, в которой пришлось жить Брусилову три года назад, небольшой, но чистенький городок, очень нравилась ему смесью культурности с простотою: там были шестиэтажные дома с лифтами и рядом – одноэтажные домики, окруженные садами, – в общем же это был город-сад с тихо протекавшей жизнью. Совсем не то оказался Каменец-Подольск, красиво расположенный на берегах речки Смотрич, старинный город, бывший некогда под властью и турок и поляков.
Турки оставили тут память в виде старой крепости, называемой турецким замком и бывшей до войны тюрьмою. Часть города вблизи этого замка так и называлась Подзамчье. Поляков жило здесь и теперь много в самом городе и в пригороде, носившем название "Польские фольварки". В городе было несколько польских костелов, между ними и кафедральный. По крутым берегам Смотрича там и тут поднимались каменные лестницы, все дома в городе были каменные, все улицы были вымощены булыжным камнем, – город вполне оправдывал свое название.
У генерала Лечицкого болезнь приближалась к кризису. Брусилов тут же по приезде заехал к нему на квартиру. Дежуривший при нем врач высказал уверенность в том, что больной поправится, и это обрадовало Брусилова, так как он знал Лечицкого еще до войны с самой лучшей стороны, – таким же оставался он и во время войны.
Порядок, заведенный им в штабе, конечно, был одобрен Брусиловым. Тут все готовились к царскому смотру, о чем предупредил штаб армии Алексеев; поэтому Брусилову оставалось только навестить ближайший к Каменцу участок фронта, что он и сделал.
Придирчиво осматривал он окопы одной из дивизий армии Лечицкого, желая найти основания полной безнадежности Иванова, но, к радости своей, увидел, что и окопы эти и люди в них ничем не хуже людей и окопов его бывшей армии. Это укрепило его в мысли, что Юго-западный фронт вполне может и будет хорошо защищаться, как бы старательно ни было подготовлено весеннее наступление немцев.
Об этом ему пришлось говорить с царем, когда тот прибыл в Каменец вечером, уже затемно, и, только приняв его рапорт, обошел выставленный на станции почетный караул и пригласил нового главнокомандующего к себе в вагон.
Бывали короли и императоры, которые если даже и не имели природных внешних данных для представительства, не были "в каждом вершке" владыками государств, так хотя бы старались путем долгой тренировки привить себе кое-что показное, производящее благоприятное впечатление на массы, более или менее удачно играли роль королей, императоров.
Владыка огромнейшей империи в мире – Николай II изумлял Брусилова и раньше, но особенно изумил теперь тем, что "не имел виду".
Толстый и короткий нос – картошка; длинные рыжие брови над невыразительными свинцовыми глазками; еще более длинные и еще более рыжие толстые усы, которые он совсем по-унтерски утюжил пальцами левой руки; какая-то, неопрятного вида, клочковатая, рано начавшая седеть рыжая борода, – все это, при его низком росте и каких-то опустившихся манерах, производило тягостное впечатление.
При первом же на него взгляде он чем-то неуловимым напомнил ему Иванова, и первое, что он услышал от него, когда вошел вслед за ним в вагон, было как раз об Иванове.
– Какие-такие недоразумения произошли у вас с генералом Ивановым? спросил Николай.
– Насколько я знаю и помню, не было никаких недоразумений, ваше величество, – удивившись, ответил Брусилов.
– Как же так не было?.. Мне доложили, что у вас было с ним какое-то столкновение, вследствие чего и получилось разногласие в распоряжениях, какие вы получили от генерала Алексеева и от графа Фредерикса... э-э... касательно смены генерала Иванова.
– Ваше величество! – с виду спокойно, но глубоко пряча раздражение от этих слов, начал Брусилов. – Я получил распоряжение только от начальника штаба ставки, но не от графа Фредерикса! Никаких вообще распоряжений от графа Фредерикса я не получил и осмеливаюсь думать, что и получать не буду, поскольку дела чисто военные, дела фронта, так мне кажется, имеют прямое касательство только к ставке, а не к графу Фредериксу.
Договорив это, Брусилов почувствовал, что выразился как будто несколько не по-придворному, но он никогда и не был придворным, а вопрос царя не то чтобы объяснил ему поведение Иванова, затянувшего сдачу фронта, но, по крайней мере, навел на это объяснение. Для него несомненным стало и то, что Иванов не хотел уезжать из Бердичева, все еще надеясь остаться. Словом, оправдывались доходившие до него стороною слухи, что его назначение нельзя еще считать окончательным.
Он видел, что его фраза о Фредериксе не понравилась царю, хотя тот и постарался скрыть это, и ждал наконец разъяснения, точно ли бесповоротно назначен он главнокомандующим, или придется ему все сдавать Иванову и возвращаться в штаб-квартиру своей восьмой армии.
Царь довольно долго был занят своими усами, внимательно приглядываясь к нему, и спросил вдруг совсем для него неожиданно:
– Что вы имеете мне доложить?
Брусилов не сразу понял, что имел в виду царь, задавая такой вопрос. О чем именно должен он был докладывать? О "недоразумении" с Ивановым было уже доложено все; что же еще могло интересовать царя?
Он медлил с ответом едва ли не больше, чем царь со своим весьма неопределенным вопросом, и решил наконец связать то, что занимало так царя, с тем, что наполняло его лично, особенно после объезда позиций девятой армии.
– Имею очень серьезный доклад, ваше величество, – начал он, – в связи с общим положением дел на Юго-западном фронте вообще, насколько я успел познакомиться с ним за последние дни.
– Хорошо, говорите, – безразличным тоном отозвался царь, вынув серебряный портсигар и вертя в худощавых пальцах папиросу.
– В штабе генерал-адъютанта Иванова при приеме мною дел мне подтвердили то, что я слышал уже и раньше, – стараясь выбирать выражения, начал Брусилов, – а именно, что мой предшественник, при всех положительных качествах своих, отличался недоверием к войскам Юго-западного фронта, к их боевым возможностям, к их подготовке, а общий вывод его был таков: армии фронта наступательных действий вести не в состоянии, они могут только защищаться и то не очень стойко. Словом, на них положиться нельзя. С этим взглядом я в корне не согласен, ваше величество, о чем и считаю своим долгом вам доложить.
– Это интересно, – тем же безразличным тоном заметил царь, закурил папиросу и протянул ему свой портсигар.
– Мой предшественник, – продолжал Брусилов, взяв папиросу, но не закуривая ее, – несомненно имел большой опыт в управлении фронтом, я же имею довольно длительный боевой опыт, смею надеяться поэтому, что моя оценка боеспособности войск, мне теперь врученных волей вашего величества, окажется ближе к истине. Я до сего дня был вполне уверен в войсках только своей бывшей армии и мог с полным знанием вопроса говорить только о ней, но, приехав сюда, я успел уже несколько познакомиться с армией генерала Лечицкого, который, к сожалению, тяжко болен...
– Как его здоровье? – перебил царь.
– Есть надежды, что он поправится, ваше величество, и, может быть, даже примет участие в наступательных (Брусилов особенно подчеркнул это слово) действиях нашего фронта. По совести могу сказать, что та дивизия его, семьдесят четвертая, какую я сегодня видел на фронте, не хуже любой из моих бывших дивизий. По этой дивизии можно, мне так кажется, судить и об остальных в девятой армии. Я не успел познакомиться с седьмой и одиннадцатой армиями, но зато я знаю командующих ими генералов Щербачева и Сахарова и думаю, что положение дел у них не хуже, чем у Лечицкого...
Брусилов понимал, что этот импровизированный доклад его в царском вагоне может иметь большое значение для того, чем он жил в последнее время, то есть для решительного выхода из пассивного ожидания удара со стороны австро-германцев к активным действиям против их, пусть и очень сильно укрепленных за долгую зиму, позиций, и старался не пропустить ни одного довода в пользу этой своей мысли.
Он говорил обстоятельно и долго. Думал ли царь о том, что он говорил, или о чем-нибудь еще, совершенно не относящемся к теме его доклада, но царь молча курил, и этого было довольно; он не перебивал, не задавал отвлекающих в сторону вопросов, он был терпелив, а это Брусилов считал хорошим знаком.
И действительно, когда доклад подошел к своему естественному концу и Брусилов заключил его словами:
– Вот, в общих чертах, то, что хотелось мне доложить о состоянии вверенного мне фронта, ваше величество, – царь, поднявшись и тем заставив подняться его, протянул ему руку и сказал по виду благожелательно:
– Хорошо, вот первого апреля на совещании в ставке вы повторите, что мне говорили сейчас, и другие главнокомандующие тоже выскажутся по этому вопросу.
В этих словах царя Брусилову почудилось, что боеспособность Юго-западного фронта все-таки берется под сомнение, что он не совсем переубедил его, напичканного мнениями Иванова, поэтому Брусилов счел нужным добавить:
– Прошу, ваше величество, предоставить мне в будущем наступлении инициативу действий, равную другим главнокомандующим, в противном случае я буду думать, что мое пребывание на посту главнокомандующего бесполезно, даже вредно, почему и буду просить вас заменить меня другим лицом.
Царь при этих словах насупил брови так, что глаз его уже не было видно, и сказал:
– Я думаю, что на совещании вы столкуетесь с другими главнокомандующими и с начальником штаба. Покойной ночи!
Брусилов вышел из вагона царя, хотя и не совсем убежденный в том, пробил ли он каменную стену его равнодушия, однако с чувством удовлетворенности от того, что ему все-таки разрешено было высказать откровенно все, что он думал. Но в следующем за царским вагоном был Фредерикс, который ждал окончания беседы Брусилова с царем, чтобы... заключить нового главнокомандующего Юго-западным фронтом в свои объятия!
Эта костлявая, старая, хитрая придворная лиса, неизвестно чем именно жившая, однако весьма живучая, захотела замести следы своей интриги, через камер-лакея пригласив Брусилова в свой вагон, едва только он покинул царя.
Длинный и узкий, с пушистыми белыми усами, Фредерикс весь так и светился радостью, оттого что видит – наконец-то! – его, Алексея Алексеевича, главнокомандующим.
– Давно пора, давно пора! – несколько раз повторил он, сияя. – И я всегда, – верьте моему слову! – всегда считал своим долгом докладывать его величеству о ваших заслугах, о том, что вы вполне достойны принять в свои руки фронт... тот или иной, тот или иной... Вот, например, Северо-западный: дважды ведь поднимался мною вопрос о вашем назначении туда, – однако... находились люди... не будем же теперь говорить о них, дорогой мой Алексей Алексеевич: все хорошо, что хорошо окончилось, – вот! Прошу вас иметь в виду, что и на этот пост, какой вы получили, выдвигалось ведь несколько кандидатов, но я-я-я... я всячески отстаивал вас!
– Благодарю вас, – отозвался на это Брусилов, чтобы сказать что-нибудь, и тут же увидел, что эти два слова ожидались графом, чтобы перейти к самому для него важному.
– Что же касается телеграммы моей генерал-адъютанту Иванову, о чем вы извещены, конечно, – держа руку Брусилова в своей холодной руке, очень оживленно продолжал граф, – то ведь эта телеграмма касалась совсем не того, послушайте, – совсем не его смены, а вашего назначения на его место, – вот что мне особенно хотелось вам сказать!
И он не только пожал руку Брусилова, но не выпустил ее и теперь, ожидая, как и что ему тот ответит; и Брусилов ответил так, как счел нужным:
– Поверьте, граф, мне никто ничего не говорил ни о какой вашей телеграмме Иванову!
– Не о чем, не о чем было и говорить, – подхватил Фредерикс, совершенно не о чем! И будьте уверены на будущее время, что если вам что-нибудь понадобится передать непосредственно его величеству – я всегда к вашим услугам!
Это покоробило наконец Брусилова, и он не удержался, чтобы не сказать в ответ:
– Искательством, граф, я ведь никогда не занимался, – я исполнял свой долг на всех постах раньше, буду исполнять и теперь, насколько буду в силах, но ваши слова принимаю как доброе обо мне мнение и благодарю сердечно!
Фредерикс обнял его снова, и, расцеловавшись, они расстались, по виду очень довольные друг другом.
На следующий день с утра начался смотр войск одновременно и царем и самим Брусиловым, и если царь обращал внимание только на выправку солдат, на их умение ходить церемониальным маршем, то в глазах Брусилова эти новые для него войска – сначала 3-я Заамурская пехотная дивизия, потом 9-й армейский корпус – держали строгий экзамен на право вести наступление через месяц и выдержали его с честью.
Царь вел себя на смотру, как обычно: тупо смотрел на ряды солдат, державших винтовки "на кра-ул", запаздывая поздороваться с ними; тупо смотрел, как они шагали, выворачивая в его сторону глаза и лица, – и только. Ни с малейшим задушевным словом он не обращался к тем, которые должны были проливать кровь и класть свои головы за него прежде, чем за родину: не было у него за душою подобных слов.
На Каменец-Подольск довольно часто налетали неприятельские самолеты, так как был он недалеко от фронта. В городе мало было целых стекол в домах и часто попадались развалины и кучи мусора на месте бывших построек. Конечно, воздушные разведчики дали знать на ближайший аэродром противника о скоплении большой массы русских войск, выстроенных для смотра, и над 9-м корпусом закружилось до двух десятков аэропланов.
Впрочем, этого уже ждали и приготовили для встречи их свои самолеты, а также зенитные батареи, так что перед смотром корпуса произошло небольшое сражение: разрывались высоко в воздухе снаряды, летели вниз дистанционные трубки, осколки, шрапнельные стаканы, – наконец поднялись свои машины, и налетчики ушли ни с чем, хотя и без потерь в своем строю.
Разумеется, на Брусилова ложилась обязанность предупредить царя об опасности не только смотра, но и вообще пребывания его в Каменце: всегда можно было ожидать налета врагов даже и на царский поезд, который не так трудно было рассмотреть среди кирпично-красных и отдаленно поставленных обычных прифронтовых поездов.
Но царь ни одним словом не отозвался на эту о нем заботу и не уехал из Каменца, пока не закончил того, зачем приехал, – то есть смотра всех расположенных тут в окрестности частей войск.
Сам склонный к мистике, Брусилов приписал было такое равнодушие царя к опасности фатализму, но, приглядываясь в тот день к своему верховному вождю пристальнее, решил наконец, что это только равнодушие к жизни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
НОВЫЙ ПОЛК
I
Поезд с одним классным вагоном, в котором вместе с другими офицерами ехал на фронт прапорщик Ливенцев, не подходил к тому участку фронта, какой ему был нужен: от станции, где он вышел вместе с Обидиным, оставалось до расположения их полка, по словам знающих людей, не менее пятидесяти верст.
Эти пятьдесят верст предоставлялось осилить или на грузовой машине, если бы такая попалась, или на крестьянской подводе, или, наконец, пешком. Комендант станции, какой-то зеленолицый, явно больной подпоручик, говорил это без улыбки, как привычное, повторяемое им ежедневно.
– А шоссе тут как, очень грязное? – спросил Ливенцев.
– Ну еще бы вы захотели, чтоб не было грязное в марте! – почти рассерженно ответил подпоручик и добавил еще злее: – Да оно тут идет недалеко, а там дальше проселок, – колеса засасывает! – повернулся и отошел, а Ливенцев сказал Обидину:
– Для начала недурно, как говорится в каком-то анекдоте. Такая же грязь, конечно, будет и на фронте, и это совсем не анекдот.
Станция между тем оказалась хоть и небольшая, а бойкая: так как здесь осели склады, питающие порядочный участок фронта, здесь шла выгрузка из вагонов и продовольствия и боевых припасов, а также нагрузка их на машины и подводы – интендантские, пехотных полков, артиллерийских парков и другие.
Около станции у ее заднего двора была ожесточенная крикливая толчея, в которой с первого взгляда совершенно невозможно было разобраться. Однако разбирались солдаты в заляпанных по уши сапогах и мокрых и грязных шинелях, только Ливенцев, сколько ни спрашивал здесь, нет ли машины или подвод от его полка, ничего не добился.
Кучка баб, притащивших к поезду откуда-то поблизости молоко в бутылках и сморщенные соленые огурцы в мисках, уже все распродала, когда к ней подошли Ливенцев с Обидиным в поисках попутной подводы.
Подвод у баб не водилось, – они даже как будто обиделись, что их заподозрили в такой роскоши. Одна из них, очень дебелая, добротная, оказалась почему-то русская среди украинок и говорила врастяжку на орловско-курском, родном Ливенцеву наречии. Она сосредоточенно жевала соленый, мягкий с виду, огурец, отламывая к нему хлеба от паляницы.
– Скоро новые огурцы уж сажать будете, – сказал, глядя на нее, Ливенцев.
– А чего их сажать! – отозвалась баба, грустно жуя.
– Как чего? Чтоб посолить на зиму, – объяснил бабе Ливенцев, но та сказала на это весьма неопределенно:
– Только и звания, что цвет дают, а посмотреть плети – плоховязы, и пчел поблизу не держат.
– Капусту посадите, – вспомнил и другую огородину Ливенцев, но баба с грустным лицом флегматично сказала:
– Капуста, она когда ще голову начнет завивать? До того время спалишь дров беремя.
– Вы у ней поняли что-нибудь? – спросил, отходя, Ливенцев у Обидина.
Обидин подумал и ответил:
– Черт их поймет, этих баб! Они и капусту готовы тащить в парикмахерскую.
Неудача с машинами и подводами его раздражала, – это видел Ливенцев и, чтобы успокоить его, он заметил, улыбаясь:
– Погодите, доберемся когда-нибудь до своего полка, и вот там-то вы уж действительно ничего не поймете!
Они пробыли на этой станции целые сутки, ночевали в совершенно грязном "зале 3-го класса", с неотмывно заслеженным полом, и спали, сидя рядом на своих чемоданах и прикорнув один к другому.
Только на другой день в обед как-то посчастливилось им натолкнуться на расхлябанный грузовик их полка, прибывший за "битым" мясом. На этом грузовике они и устроились, не без того, конечно, чтобы не дать за это на чай шоферу и артельщикам, хотя те и были солдаты.
– Вот видите, – говорил Обидину Ливенцев. – Вам может показаться непонятным и то, что мясо называется "битым". По-вашему, пожалуй, этого добавлять не надо: мясо – и все. Однако каждая воинская часть заинтересована бывает в том, чтобы мясо ей доставлялось "живое", то есть просто убойный скот. На этом могут быть "безгрешные" доходы, а на "битом" мясе что выгадаешь? Ничего, если только не прогадаешь.
Казалось бы, пятьдесят верст можно было проехать засветло, но грузовик был старый, очень раздерганный, дорога тяжелая, – часто на ней застревали и тратили много усилий, чтобы как-нибудь сдвинуться с места.
Десятки раз проклинал Обидин и грузовик, и дорогу, и мясные туши, которые не были привязаны и все время стремились, как он говорил, бежать в поле пастись, но Ливенцев успокаивал его или, по крайней мере, пытался успокоить тем, что это – совершенно райский способ передвижения в непосредственной близости к фронту.
Когда сначала не очень разборчиво, а чем дальше, все внятнее стал доноситься разговор орудий, Обидин насторожился и спросил:
– Это что же такое? Значит, мы прямо с приезда – в бой?
Ливенцев ответил тоном бывалого вояки:
– Ну, какой же это бой! Это только: милые бранятся, – просто тешатся. Это вы ежедневно в те или иные часы будете теперь слышать – весна. Это вроде глухариного токованья.
– Вы сказали "весна", – вскинулся Обидин. – Может быть, это оно и начинается, о чем говорят и пишут, – весеннее наступление немцев?
– Не думаю. Сейчас еще грязно. Куда же наступать немцам по таким дорогам? Дайте хоть земле подсохнуть, а то орудий не вытащишь.
Один из солдат-артельщиков слушал прапорщиков, переглядывался с другим артельщиком, наконец спросил Ливенцева:
– Неужто, ваше благородие, немец скоро пойдет на нас, как в прошлом годе? А у нас болтают обратно, будто мы на него пойдем.
– Как все эти туши съедим, то непременно пойдем, – отшутился Ливенцев, но Обидину подмигнул, добавив: – Вот видите, какие на фронте слухи ходят? Так и знайте на будущее время: панику любят разводить в тылу, а на фронте люди сидят себе – не унывают. Просто некогда этим тут заниматься.
II
Уже смерклось, когда наконец дотащился грузовик до деревни Дидичи, где был штаб полка. Однако вместо штаба полка попали оба прапорщика тут же, с приезда, в блиндаж командира третьего батальона. Это вышло не совсем обычно даже для Ливенцева.
– Что, мясо привезли? – спросил артельщиков около остановившейся машины какой-то казак в щегольской черкеске, и артельщики почтительно взяли под козырек, и один из них, старший, ответил:
– Так точно, мясо... а вот также их благородий к нам в полк.
– К нам в полк? Вот как! Это, значит, ко мне в батальон, – у меня недокомплект офицеров, – обрадованно сказал казак, повернувшись лицом к Ливенцеву, причем тот, несмотря на сумерки, не мог не заметить, что белое круглое лицо казака совершенно лишено растительности, так что он даже подумал: "Только что побрился и даже усы сбрил". Кроме того, Ливенцев не понял, почему командир батальона в пехотном полку оказался казак, но тот не дал ему времени на размышление: он просто подал руку ему и Обидину и добавил к такому, отнюдь не начальническому жесту:
– Эта балочка не простреливается противником, – здесь можно ходить во весь рост. Пойдемте в блиндаж, поговорим там за чашкой чая.
Гостеприимство пришлось как нельзя более кстати после нескольких часов тряской и грязной дороги, а блиндаж оказался не очень далеко, так что казак не успел разговориться; он только заботливо предупреждал, голосом басовито-рассыпчатым, где тут грязь по щиколотку, а где по колено.
Блиндаж, в который спустились прапорщики, был на редкость благоустроенным, что очень удивило Ливенцева, помнившего зимние блиндажи и окопы возле селения Коссув. Главное – в него натащили каких-то драпировок, ковров, которые при свете вполне приличной лампы, стоявшей на столе, покрытом чистой скатертью, заставляли даже и забывать, что это – всего только боевой блиндаж. И пахло в этом убежище, предохраняющем от свинца и стали, духами больше, чем табаком.
Командира батальона, – обыкновенного пехотного, в достаточной степени старого, потому что взятого из отставки, – увидел Ливенцев здесь, в блиндаже, и тут же представился ему, по неписанным правилам стукнув при этом каблуком о каблук; то же сделал и Обидин.
Однако казак сказал тоном, не допускающим возражений, обращаясь к подполковнику:
– Я думаю, одного из них, который постарше, – в девятую роту, другого в двенадцатую. Завтра же могут от заурядов принять и роты.
– Да, разумеется, что ж... раз оба прапорщики, то, конечно... имеют преимущество по службе, – пробормотал подполковник, улыбаясь не то радостно, не то сконфуженно, и добавил вдруг совершенно неожиданно и несколько отвернувшись: – Я никакой глупости не говорю.
Только после этой неожиданной фразы он выпрямился и назвал свой чин и фамилию:
– Командир батальона, подполковник Капитанов! – Потом он сделал жест в сторону казака, сказал торжественно: – Моя жена! – и снова сконфузился. Впрочем, вы ведь уже успели с ней познакомиться, – я это упустил из виду.
Только теперь понял безусость казака Ливенцев и то, почему здесь драпри и ковры и пахнет духами, но когда он поглядел на жену батальонного, то встретил суровый, по-настоящему начальнический взгляд, обращенный, однако, не к нему, а к батальонному. Так только дрессировщик львов глядит на своего обучаемого зверя, которому вздумалось вдруг, хотя бы и на два-три момента, выйти из повиновения и гривастой головой тряхнуть с оттенком упрямства.
Голова подполковника Капитанова, впрочем, меньше всего напоминала львиную: она была гола и глянцевита, что, при небольших ее размерах, создавало впечатление какой-то ее беспомощности. Да и весь с головы до ног подполковник был хиловат, – вот-вот закашляется затяжным заливистым кашлем, так что и не дождешься, когда он кончит, – сбежишь.
В блиндаже было тепло – топилась железная печка. Подполковница сняла папаху и черкеску, – бешмет ее тоже оказался щегольским, а русые волосы подстрижены в кружок, как это принято у донских казаков.
Чайник с водою был уже поставлен на печку до ее прихода и теперь кипел, стуча крышкой. Денщик батальонного подоспел как раз вовремя спуститься в блиндаж, чтобы расставить на столе стаканы и уйти, повесив перед тем на вешалку снятые с прапорщиков шинели, леденцы к чаю и даже печенье достала откуда-то сама подполковница, и тогда началась за столом первая в этом участке для Ливенцева и первая вообще для Обидина беседа на фронте.
– Вы, значит, в штабе полка уже были, и это там вас направили в наш батальон? – спросил Капитанов, переводя тусклые глаза в дряблых мешках с Ливенцева на Обидина и обратно.
– Нет, мы только что с машины, – с говяжьей машины, – попали к вам... благодаря вот вашей супруге, – сказал Ливенцев.
– Так это вы как же так, позвольте! – всполошился Капитанов. – Может быть, вы оба совсем и не в наш батальон, а в четвертый!.. Ведь теперь, знаете что? Теперь ведь четвертые батальоны в полках устраивают и даже... даже еще две роты по пятьсот человек в каждой должны явиться, – это особо, это для укомплектований на случай потерь больших. А ведь в эти роты тоже должны потребоваться офицеры.
– Ну что же, – я прапорщиков оставлю в своем батальоне, а заурядов пусть берут в четвертый или куда там хотят, – решительно сказала дама в казачьем бешмете.
Теперь при свете лампы, которая, кстати, была без колпака, Ливенцев присмотрелся к ней внимательней и нашел, что она не очень молода, – лет тридцати пяти, – и не то чтобы красива: круглое лицо ее было одутловато, а серые глаза едва ли когда-нибудь и в девичестве знали, что такое женская ласковость, мягкость, нежность. Будь она актрисой даже и попадись ей роль, в которой хотя бы на пять минут нужно было бы ей к кому-нибудь приласкаться, она бы ее непременно провалила, – так думал Ливенцев и отказывался понять, какими чарами приворожила она Капитанова в свое время. Впрочем, он охотно допускал, что между ними обошлось без чар.
– Вы сказали нам поразительную новость, господин полковник, – удивленно отозвался между тем на слова Капитанова Обидин.
– Да, да-а! Теперь та-ак! – очень живо подхватил Капитанов, видимо, довольный, что замечание жены можно обойти стороной. – Теперь дивизия пехотная будет считаться в двадцать две тысячи человек – вот какая! Почти в два раза больше, чем прежняя была, трехбатальонная.