Текст книги "Ленин в августе 1914 года (Преображение России - 12)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Сергеев-Ценский Сергей
Ленин в августе 1914 года (Преображение России – 12)
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Преображение России
Эпопея
Ленин в августе 1914 года
Этюд
1
Мировая война застала Ленина в Поронине.
Поронин была уютная, утопавшая в садах, но захудалая деревня в красивой местности, в предгорьях Карпат. Ленин с Надеждой Константиновной Крупской в первый раз поселились тут еще года за два до войны. Недалеко был Краков, из которого они вновь приехали сюда в начале лета 1914 года.
От Поронина было довольно близко и до русской границы.
Что великий мастер революции в России Владимир Ленин живет в Галиции, под Краковом, – это, конечно, было известно австрийским властям; что он, поселившись в Австрии, очень интересовался забастовочным движением в России, – это не могло не быть известным тем же властям; Ленин был русским, и так как приказано было считать подозрительным по шпионажу всех вообще русских, даже приехавших лечиться на прославленные австрийские курорты, то в числе этих подозрительных не мог не попасть на глаза поронинского жандарма и Ленин.
Вдруг стукнуло в голову деревенского блюстителя порядка, фамилия которого была Матыщук: этот русский эмигрант часто уходит в горы и бродит где-то там иногда совершенно один. Зачем? Что он там делает? Может быть, снимает планы местности, что, конечно, очень важное преступление теперь, когда начались военные действия против русских... Кроме того, он, Ленин, как уже сообщали вахмистру, очень интересовался жизнью австрийских рабочих на больших предприятиях, расспрашивал и даже записывал что-то, а какое может быть дело русскому эмигранту до австрийских рабочих?..
От начальства не приходило еще, правда, бумаги о том, чтобы произвести у него обыск, но казалось несомненным, что если он, жандармский вахмистр деревни Поронин, этого обыска не произведет в таксе время по долгу своей службы, то ему грозит ответственность. И вот, взяв, как было положено по закону, понятым одного из крестьян деревни, жандарм появился в доме, который занимал Владимир Ильич.
Это был простой, не очень старый, основательно прочной постройки крестьянский дом в шесть окон на улицу и с довольно удобным для работы мезонином.
Все было бедно в обстановке жизни того, чья идея преображения России была так безмерно богата. Жандарм чувствовал себя явно не совсем ловко, когда заявил, взойдя на крыльцо дома, что в силу военного положения он вынужден выяснить личность и характер занятий квартиранта Терезы Скупень.
Хозяйка дома Тереза Скупень имела очень встревоженный вид; понятой, сняв соломенный бриль, держал его в вытянутой "по шву" правой руке, глядел старыми глазами скорее сочувственно, чем враждебно, и всем своим напряженным видом как бы стремился дать понять почтенному русскому ученому человеку и его жене, что он попал к ним на обыск не по своей воле, что он не мог отказаться, когда вахмистр приказал ему быть понятым.
Солнце уже коснулось горы, за которую садилось, и не успела еще как следует улечься пыль от только что прошедшего по улице с пастбища стада. В общем, было еще светло, когда начался обыск. И Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне так знакомо было это там, у себя в России, и таким неожиданным показалось здесь, что у них не нашлось даже в первый момент и слов для протеста. Они только переглянулись, стараясь припомнить, что такое может быть найдено у них этим усатым, плотным, немолодым уже блюстителем порядка.
А блюститель, заглянув на полку в сенях, снял оттуда жестяную банку с клеем, сделал торжественно-строгое лицо и сказал понятому:
– Вот, видишь: бомба!
Понятой попятился с крыльца в испуге, Тереза ахнула, жандарм довольно ухмыльнулся в усы и поставил клей на прежнее место.
Это веселое начало обыска обещало как будто, что в том же роде он будет проведен до конца, однако кое-что в комнате Владимира Ильича, особенно же в его письменном столе, остановило внимание вахмистра и заставило его задуматься.
Прежде всего в одном из ящиков стола Матыщук нашел под бумагами старый, довольно заржавленный и незаряженный браунинг. Он подержал его в руках, нахмурился, расправил усы и спросил у Владимира Ильича:
– Разрешение на оружие у вас имеется?
– Нет, не имеется, – ответил Ленин. – Револьвер этот давно уж у меня и перевозится с места на место вместе с разными другими вещами, но, по существу, мне он совершенно не нужен, к нему и патронов нет.
– Вы здесь, в Поронине, живете с недавнего времени, а до того где изволили жить? – полюбопытствовал Матыщук.
– Года два жил в Кракове, в Звежинце.
– Там тоже не брали разрешения на оружие, значит, а надо было взять. И вахмистр положил браунинг в кожаный портфель, с которым пришел, сказав в пояснение: – В таком случае я обязан держать его у себя до тех пор, пока вы не получите разрешение.
Говорил он по-польски, как и все в этой местности, и Ленин заметил, бросив беглый взгляд на понятого, что тот глядел на него теперь не то что с явной укоризной, однако вопросительно: дескать, как же это – ученый человек, а не знал такой вещи, что надобно брать разрешение властей, если хочешь держать в своем столе запрещенную штуку – револьвер?
Вахмистр между тем поплотнее уселся у стола, на который выложил рукопись из ящика: ему хотелось порыться в бумагах человека, который, будучи русским подданным, имеет неразрешенное оружие во время войны с Россией.
Владимир Ильич, среди других дел, был занят в последний месяц перед войной аграрным вопросом в Австрии, и вот несколько тетрадей с его записями перелистывались теперь обрубковатыми, толстыми пальцами австрийского жандармского вахмистра.
Что мог понять в рукописях Ленина этот Матыщук? Они были испещрены цифрами, они писались на языке для него чужом – русском, однако чем менее они были для него понятны, тем более казались подозрительными.
Вот он задержался на одной странице, где разобрал слова "Австрия" и "Венгрия", и отчеркнул это место на полях тетради ногтем; вот долго разглядывал он другую страницу, где была приведена просто таблица статистических цифр, и важно спросил:
– Вы можете дать мне ключ к этому вашему шифру?
Когда Владимир Ильич, начавший уже нервничать, вспомнив о партийной переписке, хранившейся в его столе, довольно резко ответил, что это только цифры, а не шифр, что это обыкновенная научная работа, а не какая-то конспирация, вахмистр молчаливо, но понимающе улыбнулся и засунул три тетради в свой портфель.
Разумеется, он был вполне убежден, что в его руки попало именно то, что нужно, так как на этом он и закончил свой обыск, сказав:
– Начальство разберет, что вы такое тут писали, а мое дело – только представить это начальству при протоколе.
Уходя, он и дал приказ, прозвучавший, впрочем, как предложение, явиться утром в Новый Тарг. Выходило, что сам он, поронинский жандарм, арестовать русского политического эмигранта Ульянова не находил возможным, но предоставлял ему полную возможность самому на другой же день позаботиться о том, чтобы его арестовали более полномочные люди.
– Как ты думаешь: арестуют меня в Новом Тарге или отпустят? – спросил Надежду Константиновну Ленин.
– За что же арестовать? Это только смешно, что болвану вздумалось заподозрить тебя в шпионстве в пользу русского правительства! – сказала Надежда Константиновна. – Я думаю, в каком глупом положении окажется в Новом Тарге он сам со своим протоколом и с твоими тетрадями! Ведь над ним там смеяться должны!
– Должны-то должны, а будут ли, – это вопрос.
Державшийся спокойно при обыске, Владимир Ильич не боролся со своим возмущением теперь.
Чтобы успокоить его, Надежда Константиновна сказала:
– Ведь там будут все-таки до известной степени интеллигентные люди, а не какой-то деревенский вахмистр вроде нашего русского урядника. Они, разумеется, возвратят тебе твою работу.
– Даже если и арестуют? Гм, гм...
Владимир Ильич быстро заходил по комнате, потом остановился перед столом, сбросил с него в выдвинутый ящик все, что было вынуто жандармом, и выкрикнул:
– Каков мерзавец! Явный дурак, но в какое глупое положение меня-то хочет поставить! Я должен ехать куда-то, чтобы содействовать своему же аресту!..
– Но ведь как же теперь быть? Не бежать же куда-нибудь ночью? И куда же именно можно убежать, если даже, допустим?..
– Да, наконец, и жандарм ведь, конечно, будет следить, – вступила в разговор мать Надежды Константиновны, старушка семидесяти двух лет, Елизавета Васильевна.
Она еще стремилась быть полезной, вела хозяйство, насколько была в силах, помогая в этом дочери. И много лет входила она во все интересы Владимира Ильича, хотя иногда и пыталась с ним дружески спорить. В свою очередь, питал к ней большое уважение и Владимир Ильич и, никогда не куривший сам, заботился, чтобы у нее, заядлой курильщицы, не переводились папиросы.
– А если там, в этом Новом Тарге, вздумают прикончить меня, как в Париже прикончили Жореса? – спросил Надежду Константиновну, глядя в упор прищуренными глазами, Ленин.
– Боже избави! Как можно! – испугалась старушка, а Надежда Константиновна сказала, вполне уже овладев собою:
– Там-то, разумеется, этого не сделают, а вот здесь, в Поронине, нам, вообще всем русским эмигрантам, опасно оставаться: уже здешний ксендз разводит в костеле агитацию против нас, будто мы колодцы отравляем... А кто был тут поразумнее, те взяты в армию, как муж нашей хозяйки.
Тереза Скупень за те три месяца, как жили у нее в доме русские в этом году, и за летние месяцы предыдущего года могла бы уж, конечно, к ним привыкнуть, но война, лишившая ее мужа, – пока на время, но, кто знает, может быть, и навсегда – отуманила ее и без того неясный мозг. Ведь война была объявлена с русскими, и вот оказалось, что русские, то есть виновники войны, как говорили все около нее, жили не где-нибудь еще в Поронине, а у нее... Во время обыска она во все глаза следила за Матыщуком и своим квартирантом, и никто бы теперь не мог ее разубедить в том, что невысокий человек этот ни больше, ни меньше, как русский шпион.
Она глядела на Ленина неприкрыто враждебно, и Ленин это заметил, а когда заметил, к нему вернулась его обычная уравновешенность, и он, уже улыбаясь, крикнул ей с крыльца на двор по-польски:
– Не расстраивайтесь, пани Тереза, я сейчас же пошлю телеграмму в Краков и Вену!
А Надежде Константиновне он сказал, деятельный, как всегда:
– Ничего! Впереди еще целая ночь, и к утру успеет прийти ответ из Кракова.
Когда, вступая в привычную для себя борьбу за свою свободу, Владимир Ильич упругой и четкой походкой туриста, привыкшего взбираться здесь на горы и спускаться с них без помощи палки, уходил на почту, его провожали три пары женских глаз.
В расширенных светлых глазах Надежды Константиновны рядом с чувством тревоги и обиды за него стояла уже уверенность, что все обойдется, что в Новом Тарге сразу поймут, что поронинский жандарм – дурак и невежда, что обвинение глупое и подлое, что из Кракова в эту же ночь должен прийти ответ, какой нужен.
Глаза ветхой Елизаветы Васильевны заволакивало уже туманом, свойственным глубокой старости, но и сквозь него, стоя на крыльце, старалась она как можно полнее вобрать расплывчатые контуры тела этого удивительного человека, размашисто уходящего со двора, приземистого, порывистого, крепкого, рядом с которым жила она уже столько лет, о котором привыкла заботиться так же, как и о дочери, ставшей его женой.
Незадолго перед войной в России, в Новочеркасске, умерла сестра Елизаветы Васильевны, бывшая классная дама женской гимназии, и оставила ей в наследство скопленные за тридцать лет педагогической деятельности четыре тысячи рублей. Этих денег, правда, не получили еще пока, но они уже были переведены в один из банков Кракова, и все последнее время, несмотря даже на начавшуюся войну, старушка чувствовала себя на земле гораздо прочнее, чем до того: четыре тысячи были большими деньгами в их скромном обиходе жизни.
И вдруг такое несчастье, как этот обыск! Быть может, и в самом деле грозит арест зятю?.. И, постепенно теряя его из глаз, "бабушка", как ее звали партийные товарищи Ленина, стремилась угадать в будущем не другое что, а только одно – что его не посмеет никто посадить в тюрьму.
А со стороны отворенных настежь ворот коровника, из которых выходила с подойником в руке высокогрудая, широколицая, толстоногая гуралька Тереза Скупень, вслед Ленину глядели серые угрюмые глаза.
2
Телеграмма, написанная в почтовой конторе Владимиром Ильичем и посланная в Краков директору полиции, была такова:
"Здешняя полиция подозревает меня в шпионаже. Живу два года в Кракове в Звежинце, 51, ул. Любомирского. Лично давал сведения комиссару полиции в Звежинце. Я эмигрант, социал-демократ.
Прошу телеграфировать Поронин и старосте Новый Тарг во избежание недоразумений.
Ульянов".
Трудно было что-нибудь еще добавить к этому на телеграфном бланке. Гораздо больше бумаги, времени и слов было в распоряжении жандарма Матыщука, который как раз в тот же час засел за составление обстоятельного, фразистого донесения своему начальству в Новый Тарг.
"С 6 мая 1914 года в волости Бялый Дунаец, в доме Терезы Скупень проживает русский подданный Владимир Ульянов. Вышеупомянутый является литератором и показывает, что из-за политических преступлений вынужден был бежать из России", – так начал ревностный вахмистр свою бумагу по начальству.
Затем в изобилии приводились "преступные" деяния: "У него происходили разные совещания с другими русскими подданными, причем иногда количество таковых было так велико, что даже сени были переполнены слушателями..." "Он поддерживает постоянную корреспонденцию с лицами, проживающими в Петербурге, а также с находящейся там редакцией газеты "Правда", которой будто бы состоит сотрудником..." "По циркулирующим слухам, он будто бы получал из Петербурга также значительные суммы денег; подтверждение этих слухов может быть установлено затребованием разъяснений от почтового отделения в Поронине..." "При обыске у вышеупомянутого обнаружено три тетрадки, содержащие различные сопоставления Австрии, Венгрии и Германии, каковые тетради прилагаются к сообщению..." "При производстве обыска у него же найден один браунинг, а так как он не имеет разрешения на ношение его, браунинг конфискован и передается в Управление Императорско-Королевского Окружного Начальника..." "Ввиду того, что вышеупомянутый за исключением удостоверения личности, составленного на французском языке, никаких других документов не имеет, далее, что никто не может установить, не является ли его деятельность вредной для государства, так как в настоящее время русские имеют с ним совещания, далее, что можно предполагать, что названный, поддерживая связи с разными индивидуумами, может также передавать другие детали, касающиеся Австрийского Государства, а потому вышеназванный препровождается в Управление Императорско-Королевского Окружного Начальника".
Написав свое донесение, поронинский жандарм Матыщук лег спать со спокойной совестью, притом же и вставать нужно было рано: поезд в Новый Тарг отходил в шесть утра. Зато Владимир Ильич с женою провели ночь без сна, ожидая ответа на телеграмму в Краков и строя догадки, чем может окончиться путешествие к старосте Нового Тарга.
В Поронине жили еще эмигранты – большевики, тоже русские подданные, и к одному из них, недавно, перед самой войной прибывшему сюда непосредственно из ссылки, Владимир Ильич заходил с предложением перейти в дом Терезы Скупень и занять там мезонин, чтобы не слишком одиноко чувствовали себя Надежда Константиновна и бабушка; к другому, давнему члену партии обращался, не придумает ли тот что-нибудь еще, более существенное, чем телеграмма в краковскую полицию.
Совместно решено было действовать через депутатов австрийского рейхстага – социал-демократов, и одному из таких депутатов, Мареку, в тот же вечер была послана телеграмма.
Так как вернуться пришлось поздно, то это очень расстроило бабушку. Часть бессонной ночи ушла на то, чтобы ее, плачущую, успокоить.
Потом начали приводить в порядок свой запущенный архив: кое-что уничтожить на случай нового обыска, кое-что отложить, чтобы спрятать подальше... Удивились при этом сами тому, как много за годы эмиграции скопилось у них старых газет, журналов, книг, брошюр, писем...
Работа по аграрному вопросу в Австрии, уложенная в портфель жандарма, начата была, конечно, еще задолго до войны. Ее было остро жаль как незавершенный и уже навсегда, быть может, пропавший труд. Однако не только этой работе, очень многому еще грозило уничтожение, раз началась такая война, в которую вовлечены почти вся Европа и Япония, а может статься, будет втянут и весь мир.
Он, Ленин, – вполне убежденный противник войны империалистов за раздел мира, за грабеж более слабых народов более сильными, и это его основные взгляды, и именно их проводил он в своих статьях перед войною, и от них разумеется, не откажется и теперь.
Нелепый визит деревенской власти здесь, где его застала война, мог привести не только к худшему для него лично, но и к срыву работы – дела всей его жизни.
Домашняя работница Виктория, нанятая в помощь болезненной бабушке, надоедала тем, что тоже, как и они трое, не ложилась спать, и то и дело появлялась в комнате, и спрашивала, с виду очень участливо, не нужно ли в чем-нибудь помочь.
У Надежды Константиновны было уже подозрение, не она ли виновница визита жандарма, не ее ли это злостная выдумка, что Владимир Ильич – шпион.
Очевидным и для Владимира Ильича стало в эту ночь, что Виктория не помочь им хотела (да и в чем могла бы проявиться эта помощь?), а только высмотреть что-то или подслушать их разговор, и он сказал Надежде Константиновне:
– Лучше будет тебе отделаться поскорее от ее услуг, если меня посадят.
На что отозвалась Надежда Константиновна:
– А если вдобавок еще и отправят куда-нибудь из Нового Тарга, то зачем же я-то буду здесь сидеть?
Под утро доставили телеграмму – ответ директора краковской полиции, но доставили ее не Владимиру Ильичу, а жандарму Матыщуку. Она была немногословна: "Против Ульянова не имеется здесь ничего предосудительного в области шпионажа".
Копию этой же ведомственной телеграммы получил, как оказалось потом, и староста в Новом Тарге, но ведь в ней не было и не могло, конечно, быть ручательства директора краковской полиции за поведение русского подданного Ульянова в деревне Поронин.
В шесть утра Надежда Константиновна вышла провожать Владимира Ильича на станцию, до которой было не меньше сорока минут ходьбы.
Разительным показался ей контраст между настроением ее и мужа и той картиной мирного утра, которая перед ними открылась.
Ночью был дождь, но к утру земля уже просохла, и остались, как всегда от дождя, свежесть в воздухе, бодрость, густые запахи покорно подсыхающих на корню трав, большая прозрачность далей...
– В такое утро хорошо бы отправиться куда-нибудь в горы, – сказала она.
– Или на охоту, – поддержал Владимир Ильич, очень внимательно вглядываясь во все кругом, точно со всем уж прощаясь.
Он любил эту местность: она напоминала ему высокие приволжские места под Симбирском. И крыши деревенских изб были там такие же крутые, высокие, со слуховыми окнами на чердаках, только дощатые, а не из гонта, как здесь.
Шли не очень спеша: времени было довольно.
– Я не придал этому особого значения, поэтому не сказал тебе, вспомнил Владимир Ильич, – один товарищ предложил дать знать об истории со мною старому народовольцу, доктору Длусскому. Он живет верстах в десяти от Закопане и будто бы имеет какое-то влияние... К нему хотели сегодня поехать, может быть и в самом деле есть у него знакомства. Ничем и никем пренебрегать, разумеется, нельзя.
– Длусский? Народоволец? На чем же к нему ехать? Арбу нанять?
– На велосипеде, – отозвался Владимир Ильич и добавил: – Но без письма в Вену к Виктору Адлеру, мне кажется, обойтись будет нельзя. Не хотелось бы, но ничего не придумаешь больше: Австрия, война и самое подлое обвинение, какое только можно представить.
Жандарм появился на станции минут за восемь до прихода поезда. По вздутому его портфелю можно было догадаться, что злополучный браунинг он везет старосте вместе с тремя тетрадями.
О том, что он получил телеграмму от директора краковской полиции, узналось после, а теперь Ульяновы терялись в догадках, отчего это он как будто подобрел и даже пустился было обнадеживать их, что все зависит исключительно от того, как посмотрит на дело окружной начальник: вдруг сочтет его не стоящим большого внимания, и тогда... Однако Владимир Ильич глядел на него подозрительно прищуренными глазами.
Вот он вошел в вагон раньше жандарма; вот показалось его лицо в окне; вот тронулся поезд, и он прощально машет шляпой...
3
Владимир Ильич очень рано начал борьбу с русским правительством для того, чтобы успеть в этой борьбе сделать как можно больше: жизнь казалась ему слишком короткой для такой гигантской задачи. Пример старшего брата, Александра, казненного царем Александром III, рано убедил его в том, что свалить царизм может только сильная партия – передовая армия многомиллионного войска рабочих и крестьян.
И партия эта – партия большевиков – была им создана и организованно вела борьбу в России с царским правительством.
Но вот он входит в кабинет окружного начальника Гроздицкого (фамилию эту он услышал от Матыщука в поезде), и рядом с ним входит, щеголяя военной выправкой, жандарм Матыщук.
Кабинет был обширный, и староста в нем, сидевший за большим письменным столом, не с первого взгляда был замечен Владимиром Ильичем, тем более что был он не в полицейской форме, а в штатском костюме серого цвета.
Только когда подошел ближе к столу, разглядел Ленин крупный ноздреватый нос с синими и красными жилками, одутловатые щеки, небольшие серые свиные глазки, тупо глядевшие сквозь пенсне в золотой оправе, полуседую реденькую щетинку на голове, воинственные небольшие усы и черный перстень на указательном пальце правой руки... И голос у него оказался хрипловатый, жирный, тоже совершенно неотделимый с представлением Владимира Ильича о русском исправнике.
Конечно, прежде чем захотел на него взглянуть этот староста, вахмистр Матыщук выложил перед своим начальником донесение, и конфискованный браунинг, и тетрадки и сделал в дополнение ко всему этому словесный рапорт, так что все было подготовлено для устного знакомства Ленина и старосты Гроздицкого.
В кабинете стоял еще и другой стол, за которым сидел письмоводитель, ехидного вида старичок, "приказная строка", но Гроздицкий дал знак Матыщуку, введшему Владимира Ильича, остаться около двери: этот жест можно было понять и так, что староста не считал для себя безопасным присутствие русского революционера у себя в кабинете.
– Вас, господин Ульянов, обвиняют в шпионаже в пользу России, – вскинул глаза и, придержав пенсне, начал без дальнейших околичностей староста. – Что вы можете сказать по этому вопросу?
– Скажу, что это явная глупость и что глупость эта могла родиться в чьей-то совершенно нелепой голове, – очень живо ответил Владимир Ильич.
– Господин Ульянов, так нельзя говорить о представителе императорско-королевской власти, какое бы положение он ни занимал! предостерегающе и строго заметил староста.
– Однако и мне нельзя предъявлять обвинение в шпионаже! – резко сказал Ленин, чувствуя прилив крови к щекам и шее. – И, насколько мне известно, такого обвинения мне и не предъявлено было в деревне Поронин, где я живу.
– Это уж разрешите знать мне самому! – сказал староста, однако взял лист со стола – по виду именно донесение вахмистра – и начал пробегать его глазами.
В это время на столе старосты, где красовался щегольской хризолитово-бронзовый письменный прибор, Владимир Ильич заметил два телеграфных бланка, заполненных каким-то сходным на том и другом текстом, разобрал на одном из них свою фамилию и спросил, невольно придвигаясь к столу:
– По-видимому, господин староста, это обо мне получили вы телеграммы от директора краковской полиции, не так ли?
Староста выдвинул вперед одну руку, как для защиты, другою накрыл и придвинул к себе обе телеграммы (одна была передана ему жандармом Матыщуком) и сказал почти испуганно:
– Вы не имеете права задавать мне вопросы!
Выждав несколько мгновений, он продолжал уже более пониженным тоном:
– Разумеется, после обыска у вас, произведенного вчера вечером, вы имели время предпринять шаги для своей реабилитации, но отношение краковской полиции в вашем деле бесполезно: оно касается прошлого, а не настоящего... Сколько времени прошло, как вы уехали из Кракова в Поронин?
– Три месяца, но, тем не менее...
– Как же может ручаться за вас краковская полиция, если вы уже три месяца живете не в Кракове? – перебил староста. – Тем более что теперь военное время и наблюдение со стороны полиции гораздо строже. А у вас вот, оказывается, отобран во время обыска браунинг! Спрашивается, зачем вы хранили его, не имея на то разрешения от краковской полиции, к которой обращались?
– Револьвер мой не был заряжен, – сказал Владимир Ильич, – а незаряженный револьвер такое же оружие, как любой камень того же веса.
– Однако у вас в столе хранился не камень, а что касается патронов...
– То их вообще у меня не было, – перебил теперь уже Владимир Ильич.
– То они, конечно, хранились вами где-нибудь в другом месте, – докончил староста. – А эти тетради ваши, полные статистических данных об Австрии?
И он начал перелистывать одну из тетрадей, явно не интересуясь содержанием ее и останавливаясь глазами только на рядах цифр.
– Относительно этой работы своей я могу сказать следующее, – начал Владимир Ильич, стараясь сохранить, но все-таки теряя равновесие ввиду явной пристрастности всего этого допроса. – Когда я поселился в Кракове года два назад, я в своем ответе на вопрос в комиссариате, с какою целью я поселяюсь в Галиции, поставил в известность краковскую полицию, что желаю познакомиться со здешними аграрными условиями, так как я – литератор, журналист, сотрудник газет, социал-демократ по своим убеждениям преимущественно этими вопросами и занимаюсь... Совершенно естественно, что эти тетради являются результатом моего долговременного труда именно в области аграрного вопроса в Австрии.
Разговор происходил на немецком языке, и Владимир Ильич, отлично владевший немецким языком еще с детства, полагал, что будет надлежащим образом понят этим австрийским исправником, однако тот, флегматично постучав своим черным перстнем по тетради, сказал, видимо, стараясь говорить веско:
– Русский подданный, хотя бы и эмигрант и социал-демократ, допустим, вы интересуетесь почему-то аграрным вопросом у нас, в Австрии, и хотите, чтобы этот ваш пристальный интерес к нашим внутренним делам мы не брали под особое подозрение теперь, когда началась война с Россией? Не-ет, мы разрешим себе это подозрение, как вам будет угодно.
Потом он кивнул головой в сторону Матыщука и сказал тоном приказа:
– Выведите арестованного и подождите сопроводительной бумаги!
Владимир Ильич понял, что его ожидает тюрьма, и только большим усилием воли он кое-как справился с охватившим его возмущением, дошел до двери и вышел в переднюю, но здесь вынужден был сесть на деревянный диван.
Впрочем, сидеть долго не пришлось: письмоводитель, приотворив слегка дверь кабинета, просунул руку с бумажкой, а Матыщук, приняв ее, передал сержанту конвойной команды вместе с арестованным, с которым счел нужным проститься, взяв под козырек.
И вот знакомая по России картина – тюрьма!
Такая тюрьма могла бы быть только в русском уездном городке одноэтажное каменное, довольное длинное здание с рядом квадратных окошек, заделанных железными решетками. Окошки, как полагается, высоко, гораздо выше человеческого роста.
Превосходил средний человеческий рост и надзиратель тюрьмы Иозеф Глуд, который лаконично записал в книгу арестантов, придерживаясь граф:
"8/VIII 11 ч. утра. Владимир Ульянов, уроженец России, лет 44, православного вероисповедания, русский эмигрант".
В отдельную графу попало отобранное имущество: "91 крона 99 геллеров, черные часы, ножик".
Впрочем, Иозеф Глуд оказался почему-то преувеличенно вежливым, когда вводил его по коридору в отдельную камеру, где торчала железная койка, кое-как застеленная байковым серым одеялом, где в углу стояла параша, а воздух был очень душен и сперт.
Владимир Ильич понял эту вежливость как дань уважения к нему "крупному государственному преступнику", оказавшемуся в мелкотравчатом Новом Тарге; но в тот же день увидел, что он был единственный интеллигент на всю тюрьму: кроме него, тут сидели лишь местные крестьяне, просрочившие свои паспорта или не уплатившие налога; какой-то неугомонно-крикливый цыган да еще мелкий чиновничек-поляк из Варшавы, вздумавший накануне войны проехаться в Австрию по чужому паспорту.
4
После ночи, проведенной без сна, после допроса старосты, казалось бы, должна была наступить усталость и можно было прилечь на койку с грязным, лохматым одеялом, подложить под голову руки и закрыть глаза.
Однако слишком крут был перелом в жизни, и водоворот мыслей, им поднятых, выжал усталость. О сне Ленин очень часто забывал и тогда, когда борьба с противниками не выходила за пределы споров, а ведь противники были гораздо ниже его по умственным силам. Он входил в азарт борца по мере того, как упорно ему сопротивлялись и как велико было число его политических врагов.
Хотя с начала мировой войны прошла всего только одна неделя, но он уже знал, что в воюющих государствах Западной Европы с рабской угодливостью, с поспешностью и легкомыслием преданы интересы рабочего класса, и социал-демократы стали социал-шовинистами... "Все силы рабочих на поддержку своей буржуазии!" – таков, по существу, был лозунг этих немногих, но ошеломляющих дней. Слова Вильгельма: "Отныне я не знаю партий, – я знаю только немцев!", – по-своему, только переиначив их, могли бы повторить и Франц-Иосиф, и Эдуард VII, и Альберт, король Бельгийский, и Пуанкаре, президент Франции... А русское правительство позаботилось облегчить появление в России пышных цветов социал-шовинизма, закрыв "Правду" как раз накануне войны.
Одиночество – вот что с каждым днем войны обрисовывалось перед Владимиром Ильичем все отчетливее: на восьмой день войны он, Ленин, в австрийской тюрьме, даже не в тюрьме, в тюрьмишке, в уездной каталажке, а первый шаг, какой сделал он для того, чтобы снять с себя гнусный навет обвинение в шпионаже – в пользу кого? – русского правительства, царя Николая, смешно и подумать! – этот первый шаг оказался слабым...
Телеграмма в адрес старосты Гроздицкого от краковской полиции пришла, но на старосту не повлияла. Да и что могло содержаться в ней? Ведь не могла же краковская полиция дать ручательство за него, русского эмигранта?