Текст книги "В грозу"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– А не холера?
– Какая же холера при сорока одном? – даже усмехнулся Мочалов.
– Значит, холера совершенно исключается?
– Реши-тельно! – своим словом подтвердил Мочалов и рассказал тут же свежую новость: – Слыхали? Константинополь взят греками!
– В газетах я не встречал.
– Еще бы будет!.. Взяли самым форменным... Три дня назад... Вчера судно оттуда прибыло в Ялту.
И вытираясь полотенцем, и надевая панаму, и спускаясь с крыльца, Мочалов отрывисто и радостно говорил, как, по совершенно достоверным слухам, был взят Константинополь, а Максим Николаевич думал о своем: "Не холера, а возвратный... Это вернее... Но тогда зачем же мы бутылки и растиранья?.. Бутылки и растиранья – это при холере, а при возвратном тифе должно быть что-нибудь другое... Мы с Ольгой Михайловной не знаем, а вот этот, насквозь бритый, знает и нам расскажет..."
И, заранее благодарный ему, он соглашался, что греки – молодцы, и что это чудесно, что взят Константинополь.
– Хотя мне давно уж казалось, что он, в сущности, и не турецкий, a porto franco... так что я не совсем понимаю, у кого же именно он взят.
Но Мочалов рассказывал уже другую свежую новость: с Америкой будто бы покончено, – Америка порвала с Россией всякие сношения и больше кормить не будет; все цейхгаузы ее свертываются и вывозятся; столовые закрываются.
– Переходите, говорят, товарищи, на свои харчи; довольно с вас!
Не успел еще Максим Николаевич спросить, откуда эта вторая новость, как Мочалов сообщал уже третью:
– А знаете, вчера утром – вот в это время, проходил мимо берега контр-миноносец или легкий крейсер, четырехтрубный... Ясно видели на борту "№ 287".
– Чей же это?
– Неизвестно!.. Флага не рассмотрели.
И таинственно смотрел на него Мочалов зелеными глазами.
– Зачем же приходил?
– Опять же неизвестно.
Но смотрел на него весело.
– Что-то много у вас новостей, – качнул в сторону головой Максим Николаевич и добавил нерешительно и понизив голос:
– А не менингит ли у Маруси, а?
– Откуда же? – удивился Мочалов. – Ведь эпидемии менингита нет.
Когда подошли к дачке Ольги Михайловны, солнце уже показалось из-за моря. Было оно насыщенно, красное и страшное почему-то.
Только теперь, придя с Мочаловым, заметил Максим Николаевич, как сдала в лице за одну ночь такая привычная Мушкина мама: она и не она. И растерянность появилась какая-то робкая, детская, и в глаза этому новому доктору она заглядывала просительно, как ученица, как нищая, и, нарочно оберегавшая Мушку от света, при первых словах Мочалова: – Что ж так темно? сама бросилась отворять ставни.
Мочалов взял тонкую белую Мушкину руку, выпятил губы и смотрел пристально ей в лицо. Она глядела на него безучастно... Глаза ее показались еще прозрачней.
– Маруся! – сказала Ольга Михайловна. – Ты узнаешь, кто это, а?.. Скажи, дорогая!
– Маруся! Ты ведь знаешь, кто я? – спросил негромко Мочалов. – Я, правда, недавно обрился... Не можешь говорить, сделай знак какой-нибудь.
– Мигни глазами, – подсказала Ольга Михайловна.
Мушка досадливо мигнула.
– Да-а! – многозначительно посмотрел на Максима Николаевича Мочалов. Вы говорили, что горло болит... Как бы посмотреть?
Но рта разжать не могли. Посмотрел и пощупал шею и сказал вопросительно:
– Скарлатина?
– А разве может быть во второй раз скарлатина? – спросила Ольга Михайловна. – У нее уж была скарлатина, когда я еще в Москве на курсах... Ей пять лет тогда было... Правда, случай легкий, но определили, как скарлатину.
– Ах, была уж!.. Тогда... мм... не знаю... Затрудняюсь определить.
– Вчера был доктор Шварцман, определил, как холеру, – вмешался Максим Николаевич.
– Ну, какая же холера! – махнул в его сторону рукой Мочалов. – Какая-то комбинация... Диагноза на себя не беру... Надо послать за Шварцманом... Он ее видел вчера, а я уж что же... Я уж к шапкам пришел.
– Вы думаете, так плохо?
Максим Николаевич дотронулся до его локтя, и они вышли из комнаты на террасу.
– Пульс очень слаб, – тихо сказал Мочалов. – Очень тяжелый случай.
– Вы думаете, все-таки заразилась?
– Инфекция! Несомненно!.. Здоровенная!.. У меня был подобный больной на днях, мальчик лет тоже двенадцати, – крепкий такой малыш... И вот, – те же самые признаки... Горло и слабый пульс... Определил я, как скарлатину, но просто уж так: вижу, что не жилец...
– Умер?
– На другой же день.
– Так вы думаете... и... и... Мушка наша... тоже? – едва проговорил, просто вытолкнул из себя слова, чувствуя, что начинает дрожать.
– Безнадежна, – сказал Мочалов, закуривая папиросу. – Вам это говорю... матери бы не решился...
Максим Николаевич долго смотрел, пораженный, на огонь его папиросы, на крупные руки, на сизые щеки с лапками около помытых глаз, – сказал он это страшное слово или ему почудилось?
Мочалов непроницаемо курил, затягиваясь и скашивая глаза к носу.
– Да неужели же умрет Мушка? – с усилием переспросил Максим Николаевич, точно во сне.
– По-моему, безнадежна! – тем же словом, но как будто не то же самое, как будто "умрет", но как будто и не умрет, не "совсем умрет", не "окончательно умрет", сказал Мочалов и добавил: – Надо послать за Шварцманом.
– Кого же послать? Послать некого... Я сейчас сам.
Он взял было шляпу, чтобы идти, как к самой террасе неслышно подошла босыми ногами Шура; увидев Мочалова, она робко остановилась.
– Ты к Мушке, Шура? – спросил Максим Николаевич. – Мушка очень больна.
Шура испуганно и безмолвно сложила перед собою руки. Вышла Ольга Михайловна и сказала укоризненно:
– Ты ее из колодца водой напоила!
– Ведь из этого колодца и мы пьем и многие пьют, – почти прошептала Шура.
– Вот потому-то, что многие... Шура, сходи ты за доктором Шварцманом... Очень плохо Марусе!
– Сейчас! – И бросилась бегом Шура.
Спустя минуту сказал Мочалов:
– Можно бы пока камфару попробовать... Есть камфара?
– Вот!.. Вот именно!.. Я вчера ведь говорил Шварцману!.. Ольга Михайловна! – заспешил Максим Николаевич. – Вы вчера не принесли камфару!
– А разве была прописана камфара?
Она помертвела от испуга: еще нужно было что-то сделать для Мушки ясно, что самое важное – и она не сделала.
И в ридикюле, шаря там дрожащими пальцами, она долго искала клочок с прописанной камфарой, но клочка этого не было... И на столе не было.
– Значит, Шварцман забыл прописать!.. Бегите за Шурой! Максим Николаич! Ради бога!.. Пусть она возьмет в аптеке!
– Пока дайте ей портвейну!.. Я сейчас! – бросился с террасы за Шурой Максим Николаевич; но Мочалов остановил:
– Раз есть вино, камфары не надо... Дайте ей портвейну: все равно.
Услышав уже "безнадежна", Максим Николаевич понял и это "все равно" и с режущей болью в сердце слушал, как из комнаты Мушки доносился голос Ольги Михайловны:
– Выпей, разожми зубки!.. Дорогая Марусечка, выпей!.. Ты узнаешь свою маму?.. Выпей – это вино!.. Дорогая моя доченька, выпей! Марусечка, выпей!..
Настойчиво мычала Женька, очень удивленная тем, что ее не выводят пастись и не доят, хотя сами уже встали, ходят и говорят. Широкогрудая, она ревела, как лев, все нетерпеливее и изумленнее, и Максим Николаевич схватил доенку и пошел к ней.
Было заведено так, чтобы каждый из них троих мог при случае выдоить Женьку, – мог и Максим Николаевич, однако доил он теперь ненужно долго. Перестало уж капать молоко из доек, а он все медлил выходить из коровника, где было прежнее, бездумное, простое, туда, где теперь новое, имеющее страшное имя: безнадежна.
И, сидя за доенкой, он слышал, как Ольга Михайловна подробно рассказывала Мочалову про Мушку, – как она пила ледяную воду из глубокого колодца и как потом купалась в море, недалеко от устья речки.
– По этой речке мало ли что плывет в море?.. Может быть, ныряла, хлебнула нечаянно воды с микробами...
А Мочалов отзывался равнодушно:
– Конечно, все может быть.
И, убрав, наконец, молоко, Максим Николаевич выгнал Женьку пастись, и, неизвестно почему, вдруг все, что он увидел со своей горки: и море внизу в блестках и переливах, и легкие лиловые горы, и приземистый дубнячок около, все показалось так ошеломляюще прекрасным, что тут же подумал он:
"Как же Мушка?.. Вот уже не видит ничего этого Мушка! И не увидит больше... Неужели же не увидит?.. Что же это такое? Зачем?.."
И разве можно было на это даже самому себе ответить: "Так себе... Незачем... Просто так... Без причины, без цели... Безо всякого смысла..."
11
И вновь Шварцман.
Он появился из-за горки в полосатой рубахе, забранной в серые брюки, грузно идя за семенившей Шурой, и Максим Николаевич встретил его.
– Ну что? – спросил, отдуваясь, Шварцман, кстати снимая каскетку и вытирая пот с лысого лба платком. – Как наша больная?
– Наша больная?.. Плохо наша больная!.. Камфару надо было! – поглядел на него исподлобья Максим Николаевич.
– Эх! Что же не передали с девочкой?
Шварцман прицокнул языком, сделал горькое бабье лицо и ударил себя по ляжке.
– Да Мочалов решил, что... "Уж все равно, – говорит, – безнадежна!"...
– Ка-ак так?
Шварцман даже остановился, видимо, думая, идти ему дальше или же не стоит, и медленно пошел к даче.
Опять у постели Мушки стали теперь уже четверо: двое своих, двое чужих, и из четырех одна – самая близкая, ближе не бывает на земле. Но больная глядела на всех одинаковым неразличающим взглядом.
– Маруся! – говорила Ольга Михайловна. – Ты слышишь?
– Маруся! – повторял Шварцман. – Ты меня узнаешь?
– Мушка!.. Что же это ты, Мушка? – горестно спрашивал Максим Николаевич и махал, отворачиваясь, рукой.
Слушали сердце. Искали пульс... Потом вышли на террасу.
Чтобы убедиться в том, что у ее девочки не холера, Ольга Михайловна подробно рассказывала, как она давала слабительные, и как они все не действовали, и только каломель... и то очень поздно, часов около двенадцати ночи.
И охотно соглашался теперь с нею Шварцман, что на холеру мало похоже, однако и на тиф тоже... и ни на что другое.
А Мочалов угрюмо, но веско повторял:
– Комбинация!
Опять ушла с террасы к Мушке Ольга Михайловна, а врачи совещались вполголоса, и, чтобы им не мешать, отошел было Максим Николаевич, но его позвали.
– Ну, что будем делать? – спросил Шварцман.
– Что полагается в таких случаях, то и надо было делать... Камфару! сказал Максим Николаевич.
– Кофеин, – добавил Мочалов.
– Физиологические вливания, – припомнил Шварцман.
И все это записал он на бумажке, предупредив, однако:
– Будет дорого стоить и... бесполезно...
– Все равно... Что же... для матери... Может, и сиделку можно?
Шварцман обещал прислать сиделку.
Шуре, которая дожидалась невдалеке, объяснили, что взять в аптеке, и, когда она тихо скрылась, поднялись оба и молча пошли.
Но, когда увидела в окно их уходящих Ольга Михайловна, уходящих, ничего не сказавши ей, матери, – она вдруг поняла страшный смысл этого молчаливого ухода.
– Господи!.. Куда же вы?.. Спасите мне девочку!.. Спасите!.. Спаси-и-ите!..
Она кинулась за ними, забежала спереди... Огромными умоляющими глазами глядела на обоих, к обоим протянув руки...
И Мочалов сказал:
– Сейчас нам некогда: у нас служба... А вот часиков в пять вечера, тогда пришлите...
– А может быть, и не нужно уж будет, – скорбно добавил Шварцман.
И оба сняли перед ней один каскетку, другой панаму и пошли, – пошли все-таки, а она осталась... пораженная и белая... одни глаза, и в глазах ужас.
Максим Николаевич обнял ее, и так они стояли, обнявшись и спрятав друг от друга лица.
12
– Можно войти? – сказала, минут сорок спустя появившись неслышно на террасе, молодая еврейка или армянка, одетая в белый халат.
– Пожалуйста!.. Вы – сиделка? – спросил Максим Николаевич.
– Да. Меня послал доктор Шварцман.
(Это быстро и отчетливо, как солдаты говорят в строю.)
– Он вам сказал, что больная... безнадежна?
– Да, сказал.
– Ну, делайте, что вам сказали... Вам ведь сказали что-нибудь, что нужно делать?
– Инъекция? Да. Вот я принесла одну ампулу камфары и шприц.
– Ольга Михайловна! – крикнул обрадованный Максим Николаевич. – Есть! Есть камфара!.. Сейчас сделают инъекцию!
Он заметил, как странно оживилась Ольга Михайловна, увидев женщину, союзницу, – женщину, знающую, что такое свой ребенок, – женщину, которая не скажет жестоко: "безнадежна" и не уйдет молчаливо!.. Вот уже есть у нее чудотворная камфара и шприц!
И сиделка сказала ей точно и положительно:
– Нужно сделать одну инъекцию, а через полчаса вторую. У меня одна только ампула, но девочка успеет принести за это время из аптеки... Если и запоздает немного, ничего: будем почаще давать вино... Сделаем пока горячую ванну... Разве не бывает случаев, что врачи скажут: "безнадежно", а больные поправляются им назло?
Впрыснули камфару в левую руку Мушки, и сиделка сказала твердо:
– Ну вот, – отлично! Теперь ванну.
Нашли большое жестяное корыто для мойки белья и большой ведерный самовар, позеленевший, валявшийся в сарае с заклепанным краном.
Черноволосая, с очень нервным, пружинным, долгоносым лицом, необычайно древнего склада, как на египетских, на ассирийских барельефах, сиделка сама колола лучину и яростно раздувала огонь в самоварной трубе.
– Скорее! Ради бога, скорее! – просила Ольга Михайловна.
А между тем с гор поднялись тучи и заслонили солнце.
Тучи были суровые, низкие.
Блеснула первая молния, и гром зарокотал мощно, но пока издали.
– Скорее! Скорее!
Почему-то почти неодолимой тяжести показалось Максиму Николаевичу первое ведро теплой воды, которое он нес в корыте.
Потом ее сняли с койки, маленькую холодеющую Мушку: под мышки держала Ольга Михайловна, за ноги – Максим Николаевич. Она извивалась всем тонким телом и глядела с явною болью... И когда положили ее, накрыв простыней, и сиделка принесла новое ведро теплой воды, и кружками начали поливать эти голые руки и поднятые в коленях ноги, какой ужас появился в Мушкиных глазах!
Она открывала рот, показывая два круглых передних резца, крышечкой набегавшие один на другой, но это был тот же ужас, и шире становились белые глаза, и шевелились губы, чтобы сказать что-то...
Жестяные кружки раз за разом звякали о ведро, проворно набирая воду, и вода, почти горячая, лилась на руки и ноги Мушки, когда она крикнула вдруг:
– Мама! Не надо!
– Дорогая моя, надо!.. Марусечка, потерпи, надо!
Ольга Михайловна переглянулась с сиделкой, и Максим Николаевич понял, что значил этот взгляд, почти радостный: она не говорила с самой ночи, а теперь – вы слышали? вы ведь слышали? – вот уж она говорит! Говорит!
Однако какие страшные усилия собрала бедная Мушка, чтобы сказать три маленьких слова!.. Вот она совершенно закрыла глаза... откинула голову...
– Ну, довольно!.. И воды больше нет: весь самовар, – сказала сиделка.
Хлюпая по лужам на полу, взяли было Мушку, как прежде: под мышки Ольга Михайловна, за ноги Максим Николаевич, и вдруг страшные судороги, и подскочившая сиделка едва удержала скользкое тело, готовое вырваться из рук...
И вновь на кровати, поспешно обтертая сухим полотенцем, Мушка потянулась вдруг вся, – страшно исказилось лицо, как у бесноватой, трубкой вытянулись вперед губы, – а через момент тело легло ровно и спокойно, даже вновь открылись глаза, только правый, как прежде – с сожалением и кругло, а левый – прищуро и почти презрительно.
– Что это? Паралич? – испуганно прошептал Максим Николаевич.
Сиделка молчала, соображая, как ответить, но Ольга Михайловна не растерялась:
– Вина! Где вино?.. И бутылки!.. Ради бога, еще самовар! Скорее! Скорее!
Мрачно сделалось в комнате от тучи... Но вдруг молния впрыгнула всем в глаза, так что зажмурились, и следом за нею такой страшный удар грома, что будто вздрогнул и закачался дом... И вбежавшая в этот момент с мешком на плечах Шура сказала:
– Боже мой! – и перекрестилась.
– Камфара? – спросила ее сиделка.
– Все есть! – тихо ответила Шура. – Я так бежала!.. Сейчас ливень будет...
Но сиделка радостно крикнула Ольге Михайловне, выгружая мешок:
– Есть камфара!.. И кофеин!..
Были еще две больших бутылки для вливания, и о них спросила Ольга Михайловна:
– А это что?
– Это?.. А-а!.. Это не важно теперь... Это, должно быть, для дезинфекции.
И она проворно отбила горлышко ампулы, набрала шприц.
Накрывшись с головой тем же самым мешком, в каком принесла лекарства, Шура побежала искать Женьку и Толку, Максим Николаевич колол лучину, вновь разводя самовар, когда первые крупные капли дождя застучали по крыше, как град. Опять совсем близко где-то упала яркая молния и тарарахнул гром.
Максим Николаевич очень ясно представил, как Мушка, голая, мечется, как всегда она металась в начале дождя: прочищала лопатой канавки, чтобы не залило погреб, поправляла водосточные трубы и желоба... Какая радость был для нее дождь летом!..
И вдруг он услышал такой же, как ночью, отчаянный крик Ольги Михайловны:
– Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Скорее!..
Он кинулся в комнаты, и первое, что увидел, было древнее египетское лицо сиделки, все из одних скорбных линий, и руки, как ненужные теперь, свободно опущенные вниз.
– Максим Николаич!.. Отходит!.. Отхо-дит!..
Ольга Михайловна сидела около кровати и чайной ложечкой закрывала, пыталась закрыть, белые на желтом личике Мушкины глаза. Лицо у нее было такое же, как у Мушки, мертвое, – только глядело.
Максим Николаевич покачнулся было – так дернулось сердце, – но тут же стал у изголовья, положил левую руку на холодный уже Мушкин лобик, перекрестился, сказал тихо:
– Что же делать?.. Искали все, какая болезнь, а это вовсе и не болезнь, – это смерть пришла...
Начался ливень.
Под напором потоков воды, ринувшихся с неба, гулко гудела железная крыша, так что говорить было трудно, и никто не расслышал того, что сказал Максим Николаевич:
– Вот: так любила Мушка дождь, и он пришел к ней перед смертью... проститься...
И не слышно было, как зазвенела отброшенная на пол чайная ложечка.
Ольга Михайловна, страшная в своем отчаянье, обняла как-то сразу все голое тело Мушки, припав лицом к груди против сердца, и вдруг вскрикнула:
– Она теплая!.. Почему же она теплая?
– Да, еще теплая, – сказал Максим Николаевич, пощупав грудь.
Сиделка за спиной Ольги Михайловны скорбно кривилась, отрицательно качая большеносым лицом, но, схватив Мушкину руку, Ольга Михайловна повернулась к ней:
– Пульс есть!
И потом уверенно:
– Есть пульс! Я слышу!.. Максим Николаич! Берите за правую руку, я за левую!.. Отводите назад! Теперь к груди! Искусственное дыхание, – знаете?.. Дальше назад! В одно время со мною!.. Теперь к груди!.. Еще камфары! Пожалуйста!.. Я вас прошу!
Брови сиделки вспорхнули недоуменно. Она высоко, к самому уху подняла левое плечо, сделала губами и глазами древний жест, но все-таки отбила горлышко еще одной ампулы и набрала шприц.
И потом долго так было.
Лило сверху и гудела крыша. Сырость дождя и запах грозы врывались в открытое окно, а здесь, в комнате, металась сиделка в белом халате, поминутно делая инъекции, неутомимо отводили и сводили руки Мушки Максим Николаевич и Ольга Михайловна...
Но вот заметили зловещее какое-то лиловое пятно, ползущее снизу от шеи на левую щеку Мушки.
– Что это?
– Синюха, – сказала сиделка.
– Тереть надо! Максим Николаич, трите! – вскрикнула Ольга Михайловна. Не руками, шершавым чем-нибудь... Одеялом!.. Сестра, голубчик, трите вы со мною, – он пойдет разводить самовар!.. Еще ванну!
Вставая, Максим Николаевич переглянулся с сиделкой. Та снова наклонила голову к правому плечу и сделала губами и глазами древний жест недоумения.
По террасе несся уже поток.
Дача стояла в выемке под бугром так, чтобы защититься от сильных тут зимою ветров, и теперь справа от нее, с дороги, забивши уже проточные канавы камнями и шиферной глиной, поток повернул на террасу, и около ножек самовара струилась желтая, пенистая вода.
Не нужно уж было разводить самовара для Мушки, умерла уже Мушка, – это видел Максим Николаевич, – и щепки, мокрые, кружились по полу террасы и уносились водой.
Но доносился из комнат голос Ольги Михайловны:
– Скорее самовар! Скорее, пожалуйста!.. Бутылки к ногам!
Максим Николаевич ударял топором по сухой еще крышке старого стола, стоящего тут же на террасе, отбил доску, взобрался на тот же стол, наколол из доски лучины...
Едва поставил самовар, вышла Ольга Михайловна.
– Она жива!.. Пульс появился!.. И синюхи уж больше нет... Надо за доктором!
– Что вы? Куда в такой ливень?
– Я вас прошу!.. Она умрет иначе! Умрет!
– Что же доктор может?
– Он что-нибудь сделает... Он знает...
– Господь с вами!.. Разве они у нас не были?
– Ну, не хотите сами, найдите Шуру, – пошлите!.. За Мочаловым... Он близко.
– Да не пойдет Мочалов! Зачем он пойдет?
– Пусть скажет, что надо делать!.. Ну, пойдите, я вас прошу!.. Напишите ему, что жива, – пульс есть... Ради бога!
Максим Николаевич взял свою разлетайку и вошел прямо в свежий грозовой ливень, точно в море вошел в одежде, и через пять-шесть шагов почувствовал, что промок насквозь. Ноги вязли в размокшей глине, – их присасывало, и большого труда стоило их переставлять... Точно и земля, как и небо, хотела доказать ему, что напрасно он шел... Но он и сам знал это...
Он догадывался, где теперь могла быть Женька и с нею Шура: в саду на одной из соседних брошенных дач. Уже давно там были сняты двери и окна в доме, разворованы вещи в сарае, вырублены деревья в саду на топку, но росла еще никому не нужная трава, и туда утром выгнал Женьку Максим Николаевич.
Шура сидела на подоконнике и мурлыкала что-то, болтая ногами, а Женька зашла от дождя в пустой сарай и мирно жевала жвачку, – так их застал кое-как добравшийся Максим Николаевич.
Шура обернулась и соскочила с окна. Она вся стала вопрос без слов. И он ей ответил:
– Кончилась наша Мушка!..
Тихо, чуть слышно, сказала Шура:
– Господи! – и сложила перед собой руки.
Но не поверила вдруг – страшно стало в это верить; спросила:
– Неправда это?
– Ольге Михайловне кажется, что неправда... Ей кажется, что она жива... и что нужно доктора...
– Я схожу! – оживилась вдруг Шура.
– Куда же в такой ливень?.. Да и напрасно!.. Да и не нужен теперь Мочалов, тем более, что... Ну зачем? К чему?
– Я пойду! – решительно повторила Шура.
Максим Николаевич вынул записную книжку, написал на листочке: "Признаки жизни еще есть. Посоветуйте, что делать дальше".
Шура спрятала листочек и храбро вошла в ливень, а он погнал Женьку домой.
Это была первая гроза и первый ливень за весну и лето. Молнии и гром были так часты, что забылось уж, когда начались они, и не думалось уж, что когда-нибудь кончатся. Но каждый шаг в стене сплошного дождя и в промокшей на четверть, точно для печника приготовленной глине был тяжел, а Женька не понимала, зачем ее гонят теперь куда-то, и несколько раз возвращалась снова в сарай, и долго бился с нею Максим Николаевич, пока поняла она, что хоть и гроза и ливень, а идти почему-то надо... Может быть, вспомнила она, как купалась в море?.. То и дело встряхивалась она, фыркала, мотала курносой головой, а хвост выкручивала кольцом. Маленький Толку таращил глаза и крупно дрожал.
У ворот Максим Николаевич столкнулся с высокой женщиной, покрытой от дождя мешком, и не сразу узнал, что это – Ольга Михайловна, и испугался, что она здесь, – так далеко от тела Мушки.
– Вы?.. Что это?.. Куда?..
– За доктором... Она жива еще... пульс есть...
– Да ведь я сказал уже Шуре, – она пошла!.. Идите домой, пожалуйста!.. Пусть бы уж я один мок, нет, надо еще и вам было!
– Вы, правда, ее послали?
– Она сама вызвалась идти, – сама!.. Идите скорее домой, не стойте!
– Пульс есть... И сиделка говорит, что есть...
И она еще что-то говорила о пульсе, камфаре, ванне, а Максиму Николаевичу стало вдвое труднее идти, и он не выдержал и сказал:
– Панихиду какую – а? – правит земля по нашей Мушке!
Войдя в комнаты, еще весь мокрый, так что бойкими струйками бежала с него вода на пол, он спросил сиделку:
– Неужели есть пульс?
Та подняла левое плечо к уху и сделала губами и глазами свой древний жест, но вдруг изменилось ее лицо, и она ответила твердо:
– Да, есть пульс!
Это – она увидела – входила Ольга Михайловна.
Глаза у Мушки были такие же, как и раньше, – левый уже, правый шире, но на левой щеке заметил Максим Николаевич тусклое красное пятно: это, борясь с синюхой, Ольга Михайловна содрала здесь кожицу жестким, шершавым одеялом.
Максим Николаевич подумал: "Могло ли быть такое пятно у живой?" Взял Мушкину руку, долго ждал, не появится ли пульс, – не было пульса.
– Все-таки это ни в коем случае не холера, – сказал он сиделке, и та оживленно согласилась:
– Боже сохрани!.. Посмотрели бы вы на холерных, как у них меняются лица!.. Одни скулы да нос!.. А это – ничуть не изменилось...
– К Мочалову послали? – спросила Ольга Михайловна.
– К Мочалову.
И он пошел переодеться.
За Ольгу Михайловну было ему страшно. Он видел, что она только сбросила с себя мешок, но как будто не чувствовала промокшего хоть выжми платья, в котором похожа была на утопленницу, только что спасенную.
Когда, переодетый, он вышел из своей спальни, она встретила его искательными словами:
– Грудка теплая... и животик... только ноги холодные.
– Бутылки лежат? – спросил он, чтобы как-нибудь отозваться, и добавил строго, как только мог: – Сейчас же перемените платье!.. Нужно было выходить на дождь!
И добавил еще:
– Залило, конечно, весь погреб... Там что стояло?
Она долго думала и сказала:
– Много...
И тут же:
– А Шура бегом побежала?
– Бегом.
– Значит, скоро должна прийти.
И правда, едва она успела переменить платье, как прибежала Шура.
Ливень уже сменился мелким дождем, и гроза далеко продвинулась над морем.
– А Мочалов? – спросила Шуру с порога Ольга Михайловна.
– Он сказал, что ему незачем идти... Спросил: – Сиделка есть? – Я сказала: – Есть. – И пусть, говорит, что делала, то и делает... Если есть еще камфара, то камфару...
– Есть еще камфара, сестрица?
– Две ампулы.
– Впрысните, ради бога!.. Почему же он сам не пошел?
– Как раз в это время дождь сильный-сильный шел!
– Что же, что дождь? Девочка должна, значит, умереть, потому что дождь?
– Не потому, что дождь, а потому, что смерть! – медленно сказал Максим Николаевич. – Это не болезнь к нам пришла, а она сама – ее величество Смерть!.. Переоденьте, пожалуйста, Шуру во что-нибудь, Ольга Михайловна, а то и она заболеет... И покормить ее надо...
Ольга Михайловна помогла сиделке сделать инъекцию и только тогда пошла в кладовку найти что-нибудь Шуре, а Максим Николаевич сказал сиделке:
– Она умерла... и давно уж... Именно тогда, когда меня позвали с террасы... Вы делаете инъекцию мертвой!
Сиделка пожала плечом и ответила:
– Что же делать?.. Ведь нельзя же сказать этого матери!.. В каждом доме теперь свой покойник... Разве же у меня точно так же не умер муж от сыпняка?.. Умер два месяца назад... И меня даже при этом не было, – я ездила до своей мамы в Золотоношу!..
Максим Николаевич вгляделся в ее молодое, но древнего письма лицо, показалось на момент, что ей уже много-много лет, что миллионы смертей прошли перед ее глазами... и он махнул рукой и сказал:
– Все умрем...
Посмотрел долго и пристально на мертвую Мушку и пошел доить.
Ливень кончился, и вновь расцвело небо, а тучи схлынули на море, верст за двадцать.
Земля под солнцем была как ребенок после купанья: она явно улыбалась всюду.
– Посмотрите, – сказала Ольга Михайловна, когда Максим Николаевич шел с ведром, – Мура закрыла глаза сама, и она улыбается.
– Это значит... значит, что она уж не страдает больше, – ответил Максим Николаевич.
– Я послала Шуру за Шварцманом... Теперь уж нет дождя... и теперь он свободен... Я думаю, он придет.
– Может быть, и придет, – оглянул горы и небо Максим Николаевич. Теперь хорошо пройтись, у кого крепкая обувь... После грозы в воздухе много озону...
Он процедил молоко, выгнал Женьку пастись, вошел в комнату Мушки и увидел: глаза закрыты, как у сонной, и легкая улыбка, как у заснувших навеки.
Максим Николаевич прикусил губы и вышел.
Выходя, он слышал, как спросила у сиделки Ольга Михайловна:
– Камфара есть еще?
И как та ответила:
– Только одна ампула.
13
В последний раз Шварцман.
Он опять подымался позади Шуры, сняв кепку и вытирая голову платком.
Вздувшаяся от ливня речка, впадавшая около пристани в море, на целую версту в ширину загрязнила морскую синь тем, что принесла из горных лесов: глиной, валежником, желтыми листьями... И как раз от края грязной полосы этой круто взвилась радуга, полноцветная необычайно, а за нею другая слабее и нежнее, как отражение первой в зеркале неба... а еще дальше третья – чуть намечалась.
Под этой перекличкою радуг ярко, как битое стекло, блестело море у дальнего берега, – все какие-то бухты. Городок же внизу, в долине, весь засиял своими невыбитыми еще окнами, а зелень вблизи стала ярка до крика.
И, встретив Шварцмана, Максим Николаевич так и сказал ему горестно, но кротко:
– Подумаешь, как обрадовалась земля, что умерла наша Мушка!
Шварцман шел к радугам спиною и не видал их, и только одно слово понял:
– Умерла?.. Уже?
Сделал страдающие глаза и остановился.
– Впрочем, Ольга Михайловна думает, что жива еще... Вы все-таки зайдите, пожалуйста...
И опять пошли вместе, и, продолжая думать о своем, говорил Максим Николаевич:
– Растворится в земле и воздухе... Будет кусочком радуги... Очень радовалась она жизни... Доверчива была очень к этой гнусной старой бабе-жизни... и та вот накормила ее бациллами!
– Да, лучше уже не иметь совсем детей, чем так их терять, – отозвался Шварцман.
– Но ведь, тогда... что это вы сказали? – горестно подхватил Максим Николаевич. – Дети должны непременно быть, для ради всяких экспериментов над ними в будущем!..
Когда вошли они на террасу, Ольга Михайловна уже не встретила их. Она лежала на диване в столовой, и, когда Шварцман прошел осторожно мимо нее, она даже не повернула к нему головы.
Его встретила только сиделка. Они переглянулись, и он опустил голову. Но все-таки он вошел в комнату Мушки, приложил стетоскоп к сердцу, послушал и молча вышел на террасу.
– Ну, что же делать!.. Констатируйте, как говорится... сейчас дам вам бумаги...
И Максим Николаевич достал из папки несколько мелких листков, и на одном из них Шварцман написал, что Мария Наумова, 12 лет, 27 июля скончалась от азиатской холеры.
– Вы все-таки продолжаете думать, что холера? – удивился Максим Николаевич.
– Да... Так будет лучше, – не на вопрос ответил Шварцман.
– Так сказать, "сухая" холера?
– Дд-аа... Видите ли, можно нарисовать эту картину так: холерные вибрионы размножились в организме необычайно быстро и сразу остановили деятельность сердца...
И он написал еще три заявления: насчет похорон, санитарной линейки и дезинфекции.
– Максим Николаич! – крикнула вдруг Ольга Михайловна. – Попросите доктора ко мне!