Текст книги "Горячее лето (Преображение России - 11)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Тут проходила дорога и был довольно хорошо, судя по остаткам его, устроенный мост; можно было думать, что австро-германцы дешево не отдадут этого участка своих позиций, однако гораздо более важным для них участком Гильчевский считал тот, который прилегал к железнодорожному полотну и должен был быть взят 3-й дивизией, а не его 101-й.
Он и не сомневался в том, что вот-вот двинется – должен двинуться ближайший к станции Рудня правофланговый полк 3-й, чтобы обрушиться на противника сплошным фронтом.
Но пока шли только его части, 401-й полк без задержек двумя батальонами форсировал Пляшевку, – это он не только разглядел сам, – об этом ему донесли с запасного наблюдательного пункта, и он удовлетворенно сказал: "Ну вот...", опасаясь, впрочем, добавлять к этому что-нибудь еще. Притом внимание его отвлек командир 404-го полка, молодцеватый полковник Татаров, который по грудь в воде шел впереди своей первой роты через озеро, раздвигая руками кувшинки и лилии, точно огребаясь вправо и влево. Озеро это было неширокое, но довольно длинное, и узенькая лента Пляшевки светлела посредине.
Однако не только через это озеро, но и через другое, соседнее, перебрались роты того же полка, и вдруг Протазанов заметил там, на другом озере, что-то странное.
Австрийцы стреляли, но огонь их не был настолько частым, чтобы сразу десять, двадцать, тридцать, сорок человек одной роты, нелепо барахтаясь, отчаянно взмахивая руками, бросая винтовки, погружались в воду, даже не пытаясь плыть, точно снизу хватало их что-то за ноги и топило.
– Что это значит? Тонут, что ли? Как же так? – ошеломленно обратился он к своему начальнику.
Вертелись в стороны, вытягивались, погружались, наконец исчезали в мутной на вид, густой воде головы в фуражках и больше уж не показывались... Пятьдесят, шестьдесят... вся рота, храбро бросившаяся с берега, чтобы не отстать от других, и, конечно, в пылу порыва взявшая несколькими шагами правее или левее найденного разведчиками брода.
Пляшевка! О ней ничего худого не говорилось в Академии, – о ней просто не упоминалось даже, как о совершенно ничтожной преграде, и вот – тонет утонула целая рота – около двухсот человек, – и так началась эта операция ударной дивизии!.. Была рота и нет ее, и даже не австрийцы уничтожили всех этих бравых людей, и пострадал так нелепо полк самого лучшего из командиров дивизии.
Гильчевский был подавлен.
– И офицеры, офицеры тоже? – ненужно спрашивал он Протазанова: ведь он видел и сам, что никто из злополучной роты не выбрался на тот берег.
Однако не было времени даже и сожалеть о зря потерянной роте: на левом фланге подходил к речке 401-й полк со своим, тоже образцовым командиром, полковником Николаевым.
По диспозиции два батальона этого полка направлялись на сгоревшую Тарнавку, другие два – на деревню Пустые Ивани, расположенную вблизи станции Рудня, и при этих батальонах должен был находиться сам Николаев, получивший наиболее ответственную задачу, так как там, возле станции, Гильчевский ожидал упорнейшего сопротивления: ведь целый день 1 июня, видел он, со стороны города Броды шли и шли поезда с войсками.
Между тем и 403-й полк, который был непосредственно перед глазами, наткнулся на сильные позиции. На огонь четырех батарей австрийцы отвечали ожесточенно. Когда их тяжелые снаряды рвались в болотах, огромные грязевые фонтаны вздымались и падали, кудряво загибаясь.
Но полк этот, раньше других перешедший Пляшевку, добрался уже до окопов, начинавшихся тут же за горевшим зеленоватым пламенем винокуренным заводом. Там ничего нельзя было разглядеть в бинокль из-за дыма, но однажды донеслось оттуда "ура", прорвавшись сквозь канонаду.
– Ага! Вот!.. Пошло дело, – про себя бормотнул Гильчевский, неуверенный, однако, что это – начало успеха.
За винокуренным заводом была деревня Середне. Она была сожжена австрийцами, однако не вся, – отдельно стоявшие дома господской усадьбы остались целы, и представлялось возможным, что их дешево не отдаст противник.
Полковник Татаров со своим полком, хотя и убавившимся на целую роту, был уже тоже на пепелище деревни Старики. Видно было, как последние ряды подтягивались, в то время как голова полка исчезла уже за деревней.
– Ну, что-то будет, что-то будет, – волнуясь, сказал Гильчевский, искоса взглядывая на своего начальника штаба.
– Возьмут! – уверенно отозвался Протазанов.
– А что же сто пятая? Сто пятая что же? – вдруг выкрикнул Гильчевский, присмотревшись к небольшой роще за деревней Пасеки, где кончался его участок фронта.
– Думает-гадает, – ответил Протазанов.
– Черт знает что!.. Немцы за это расстреляли бы, как собаку, как... сукина сына!.. Расстреляли бы за бездействие, – и стоит, следует! – кричал Гильчевский. – Какого же черта они стоят, хотел бы я знать?
– А третья дивизия? – напомнил Протазанов.
– Вызовите Суханова! – прокричал Гильчевский. – Скажите ему, что это подлость!
Суханов был начальник штаба 3-й дивизии. Когда Протазанов отошел говорить с ним по телефону, Гильчевский, не отрываясь, начал смотреть на свой левый фланг.
Как и ожидал он, там за предмостные укрепления бились жестоко два крайние батальона полковника Николаева, но два других батальона перебрались через Пляшевку. Взяв окопы на том берегу, они, по мысли Гильчевского, должны были обойти австрийцев и заставить их поспешно очистить и Пустые Ивани, и станцию Рудню.
В его расчеты при этом входило и то, что 3-я дивизия будет действовать против той же станции слева, и главный узел сопротивления будет взят дружным сосредоточенным ударом с трех сторон.
Вот и на участке 404-го полка обозначился успех: полковник Татаров всех своих людей стянул за рощу. Гильчевский не расслышал "ура" этого полка, но он увидел первую, хотя и небольшую, партию пленных, взятых, конечно, в окопах.
Между тем возвратился Протазанов и сказал тоном доклада, приложив к козырьку руку:
– Роты третьей дивизии будто бы лежат уже у проволочных заграждений, ваше превосходительство.
– Как так – лежат у заграждений? – вскинулся Гильчевский. – У каких заграждений? Почему лежат?.. И кто видел, чтобы они шли в атаку?
– Так мне ответил полковник Суханов.
– Что же это такое, я вас спрашиваю, а? Издевательство, а? Стоят, как негодяи, да еще и издеваются над нами, а?..
Гильчевский побагровел от возмущения.
– Я тоже усомнился было, однако Суханов подтвердил... Может быть, где-нибудь дальше и ведут наступление, только нам отсюда не видно, – пытался успокоить его Протазанов, но Гильчевский кричал:
– Если даже и лежат они там где-то под проволокой, то какая кому от этого польза, хотел бы я знать? Но я уверен, что даже и этого нет, что просто нахально врет этот Суханов! Пускай, дескать, гастролеры лоб себе разобьют, а мы посмотрим! И стоят и смотрят, как наш полк вот уже час, не меньше, бьет лбом об стену, а продвинуться не может!
– Даже как будто осаживать начал, – пригляделся и встревожился Протазанов.
Действительно, два фланговые батальона 401-го полка пятились, что заметил и Гильчевский и, чувствуя всю дивизию, как свое тело, скомандовал неожиданно для Протазанова спокойно и твердо:
– Подполковнику Печерскому выдвинуть два батальона на помощь полковнику Николаеву, – передайте!
IV
Как дивизионный резерв, 402-й полк расположился частью в деревне Софиевке, верстах в трех от Пляшевки, частью впереди нее, в старых австрийских окопах.
Эти окопы приказано было привести в порядок, над чем и трудились роты накануне боя, хотя трудились с прохладцей: нельзя было вызвать даже и в офицерах особого внимания к окопам, которые они думали оставить далеко позади себя уже в первые часы атаки.
Как и вся дивизия, 402-й полк, получив размах, стремился двигаться, а не стоять на месте, и прапорщик Ливенцев, наблюдая за работой своих людей, тоже считал ее почти ненужной. Окопы – это было прошлое, опротивевшее так же, как бинты раненому, который пошел на поправку.
Теперь Ливенцев остро чувствовал пространство; для него было ясно, что так же остро ощущают пространство солдаты его роты и все в полку. Все пространство вокруг, которое мог охватить его глаз, резко делилось для него, а в нем для других тоже: впереди оно было враждебным, сзади – своим. Будто и не австрийцы даже, а просто вон те холмы за речкой приготовились стрелять сюда, а эти холмы, наши, – туда.
Так остро чувствует пространство и вне военной обстановки тот, например, кто стремится к врачу, крепко надеясь, что именно этот врач спасет от смерти близкого ему тяжело больного. Больной ждет помощи, почти уже теряя сознание, из последних сил борясь с болезнью, но до врача далеко, – квартал, еще квартал, и еще шесть домов третьего квартала, и каждый из домов этих кварталов враждебен, и чем больше места занимает он по фасаду, тем враждебнее, и особенно враждебны дома в третьем квартале, где живет врач, способный совершить чудо исцеления.
В то же время Ливенцев замечал за собою странность: несмотря на то, что вся местность за речкой Пляшевкой была ощутимо враждебна, она казалась ему неповторимо красивой. Он старался как-нибудь объяснить себе это и не мог; однако отчетливо представлял, что в любое время раньше, до войны, проехал бы в вагоне вон по той линии, – из Ровно, через Дубно, в Броды, – без особого любопытства глядя по сторонам в окна; может быть, даже и не всматривался бы ни во что, а только скользнул бы взглядом и отвернулся.
Теперь все кругом было для него полно глубочайшего смысла; теперь он думал, что ни один художник не передал еще и в сотой доле того, что таится в самых обычных с виду линиях и красках, но некому было сказать об этом. Около него был неунывающего вида и сангвинического темперамента прапорщик Тригуляев, и, вместо того, о чем он думал, Ливенцев сказал ему, кивая на Пляшевку:
– Такая вот речка была и у меня в детстве, в Орловской губернии, – я, бывало, мальчишкой любил у берегов в тине гольцов ловить и кусак.
– Каких таких гольцов и кусак? – готовый рассмеяться, как шутке, спросил Тригуляев.
– А это рыбешки такие, совсем маленькие и очень узенькие и верткие очень, как вьюны, только вьюны гораздо больше... Кусаки – полосатенькие и с усиками.
– И что же вы с ними делали? Ели, что ли? – улыбаясь по-своему, больше глазами, чем губами, снова спросил Тригуляев.
– Нет, не ел... Их, кажется, вообще не едят, только на крючки надевают, – на крупного окуня, на щуку, на сомят...
– А-а, вот как!.. Скажите, пожалуйста...
Думая все о том же – о необычайной глубине и неповторимости тонов и линий, открывшихся ему вот теперь только, на Волыни, Ливенцев продолжал:
– А в одном болоте, таком же, как здесь вот, я как-то в детстве искупался и, представьте, весь почему-то опух.
– Почему именно опухли? – очень весело спросил Тригуляев.
– И сейчас даже не знаю, что за причина была, только стал я сам на себя не похож. Я был совсем не из упитанных тельцов, а тут вдруг начал пухнуть, пухнуть, так что все дома перепугались... И дня три я таким солидным ходил, – потом, конечно, вошел в норму...
И перебил себя вдруг:
– Представьте себе гигантских размеров бетонный бассейн, – такой, чтобы в нем могли разместиться двадцать-тридцать дивизий с одной стороны и столько же с другой... Как вы полагаете, воевали бы в таком бассейне люди, и если бы воевали, то долго ли?
– Гм... В бетонном бассейне? – несколько удивился Тригуляев, но тут же добавил: – Непременно бы воевали по всем правилам, а так как отступать в таком вместилище некуда, то переколотили бы одни других без остатка.
– Нет, позвольте, вы не представляете ясно, в чем суть! Гигантский сухой бассейн, – подчеркнул Ливенцев и даже провел вокруг себя рукою, насколько захватила рука, – и в нем ничего совершенно, кроме электрических матовых шаров вверху, чтобы было светло, как бывает перед самым восходом солнца или после захода, и гремят несколько часов подряд пушки, и трещат пулеметы, и плюются огнем огнеметы, и вообще весь антураж... Народу все-таки много, истребить его в короткий срок нельзя, – канитель эта должна тянуться несколько дней, а люди ведь остаются людьми, – и попить, и поесть, и поспать надо, хотя ночей в этом бассейне нет...
– А во имя чего же они должны воевать? – перебил Тригуляев.
– То-то и дело, что во имя чего! – оживленно отозвался Ливенцев. – Ни красоты в этом бассейне, ни смысла, и никаких решительно надежд на что-нибудь ни в близком будущем, ни в отдаленном, – никогда!
Ему казалось, что он нащупал что-то такое, что может ему самому хоть чуть-чуть объяснить работу своих солдат над недавно еще чужими окопами, но Тригуляев разбил его мысли трезвой фразой:
– Раз этого вообще не может быть, то на черта мне над этим думать!
Ливенцев не умел так счастливо не думать над несбыточным, как его товарищ, и, когда от безнадежного серого мертвого бассейна гигантских размеров переходил он глазами к совершенно невыраженной во всю ее глубину красоте кругом, ему казалось, что он уже близок к пониманию того, что тут происходит вот теперь и неминуемо произойдет завтра.
Рассвет был сырой и серый, как жидкая бетонная масса, утопившая все надежды, но пушки уже трезво гремели. Разбуженный ими Ливенцев чувствовал во всем теле холод, как будто он только что выкупался и оделся, хотя наступило 2-е, а по новому стилю 15 июня – лето! Гимнастерка его была влажная на ощупь. Люди его роты копошились около него, неясные, как тени, в белесом тумане, сморкались, откашливались, чесались, скатывали шинели, связывали их ремешками, просовывали в них головы, как в хомуты...
"Костюм солдата должен быть таков: встал и готов!" Кто это говорил так, Суворов или Потемкин?" – припоминал, оглядывая их, Ливенцев. Он даже и то должен был припомнить, что он – командир роты, их начальник, – это не появилось в сознании сразу. Ночь состояла из тяжелых нагромождений бессвязного, из кошмаров, не дававших никакого отдыха телу. Ощущалась боль в икрах ног, впрочем, уже знакомая, покалывало в спине.
Хозяйственный Кузьма Дьяконов, приладивший на себе и скатку с котелком внизу, и вещевой мешок, и патронные сумки, сидел и усердно жевал хлеб.
– Что же ты ни свет ни заря жуешь, Дьяконов? – сказал ему Ливенцев, проходя мимо.
– А как же можно, ваше благородие, без пищии? – удивился Кузьма. Сейчас не поешь, – а там, может, за цельный день не придется, – такое дело.
И эти рассудительные слова, и весь вид Дьяконова были такого свойства, что самому Ливенцеву немедленно захотелось есть, хотя он определенно знал, что пройдет еще несколько часов, пока дойдет очередь действовать резерву.
Рассвет ширился и рос. Туман поднимался и таял. Артиллерия своя и чужая грохотала все оглушительней. Шли часы за часами. Пошли наконец в атаку полки.
Можно было стоять на бруствере и отсюда смотреть, – и Ливенцев стоял и видел, как спешили роты ближайшего 401-го полка к своим бродам. Кое-где, видно было, – саперы, несмотря на сильный обстрел, заканчивали наводку мостов, но мосты эти предназначались для артиллерии и обоза, и их необходимо было закончить вовремя, чтобы не оставить пехоту без поддержки, когда она уйдет далеко вперед. Там может встретить она свежие силы, подвезенные по железной дороге, – как ей обойтись тогда без своих батарей? А пехота на то и пехота, чтобы уметь и мочь проходить везде, где может пройти один человек.
Охватившее Ливенцева накануне ощущение всепоглощающего могущества земли, какова она есть, с ее высотами и равнинами, таинственностью леса и текучей воды, не только не покидало его теперь, но оно выросло даже. И теперь над ним, где-то гораздо выше обычных представлений о жизни и смерти, билась мысль, чтобы выявить какую-то извечную связь человека с землей и в смятение внести ясность.
И вместе с тем возникали в памяти фигуры и лица его четырнадцати солдат, бросивших патроны, как совершенно излишнюю тяжесть. Во всяком случае, он сам теперь, перед новым боем, чувствовал себя слабее, чем прежде, при том же числе рядов в роте. За этими четырнадцатью он приказал следить взводным и отделенным, – значит, в самый решительный момент он не мог быть вполне уверен, что вся рота, как один человек, пойдет за ним.
Особенно досаден был из этих четырнадцати какой-то Тептерев, которого раньше он не то чтобы не замечал, но не стремился как следует заметить. Бывают такие, мимо которых всякому хочется пройти, только раз и бегло на них взглянув. Они и уродливы, и глаза у них какие-то волчьи, и говорят они с большой натугой, и неизвестно, что у них на уме, но никто от них не ждет ничего хорошего.
На вид этот Тептерев был совсем не слаб, а патронов он выбросил больше, чем другие, но к нему подошел Ливенцев после других тринадцати, присмотрелся попристальней, покачал головой и сказал только:
– Эх, чадушко!.. – Ничего больше не добавил, – истратил слова на других, а повторяться не хотелось.
Тептерев старался держать голову прямо, стоя перед своим ротным командиром, но запавшие глаза его при этом все-таки мерцали по-волчьи.
Австрийцы не зря сожгли деревню Тарнавку, в направлении которой шли один за другим два батальона первого полка дивизии: по наступавшим били прямой наводкой их легкие орудия, вели строчку их станковые пулеметы, – вся местность за речкой была открыта, вся пристреляна, и генерал Гильчевский отнюдь не переоценил этого участка австрийского фронта, поставив против него два своих полка, – главный узел обороны был именно тут.
Взмахнув в яркую высь, еще трепетало в ней то невыразимо-прекрасное, что отделилось, отсочилось от утренней летней земли, и Ливенцев еще чувствовал это, но с каждым новым моментом бой впереди подавлял, заглушал, заволакивал дымом красоту и земли, и неба. Трудно было разглядеть, что творилось там, на другом берегу Пляшевки, куда переправился 401-й полк, но пальба там была непрерывной, ожесточенной.
– Кажись, напоролись наши, – сказал, подойдя, полуротный, подпрапорщик Некипелов; сказал серьезным тоном, но иным тоном этот высокий сибиряк с прихотливо вздернутым носом и рыжеватыми усами говорил редко. Свои четыре Георгия – два серебряных и два золотых – он прикрыл приметанным на живую нитку куском материи под цвет своей слинялой гимнастерки: сам хороший стрелок, бывший таежный охотник, он знал, что Георгии – это цель для стрелков противника.
– Напоролись? – повторил Ливенцев не столько с явной тревогой в голосе, сколько с недоумением: просто не верилось, что дивизию может постичь неуспех в такое утро.
– А что же вы думаете, Николай Иваныч, – ведь подготовка жидкая была, на ура люди пошли, а только "ура" что-то не кричат.
– Может быть, за артиллерией не слышно было, – попробовал возразить Ливенцев, но сибиряк покрутил головою:
– Не-ет, солдатские глотки, – они луженые, какую хотите артиллерию перекричат!
– В таком случае что же мы-то стоим? – удивился вдруг Ливенцев. – Ведь мы резерв, – должны вызвать.
– Когда вызовут, – придется и нам тоже...
Слова обоих были скупы, но слух напряжен, и глаза неотрывно прикованы к тому берегу, где чернело пепелище бывшей Тарнавки.
Ливенцев не хотел верить себе, когда ему показалось, что ружейная перестрелка стала как будто ближе, а на черных крупных пятнах пожарищ замелькали белесоватые мелкие пятна, но Некипелов сказал вдруг решительно:
– Ну да, – напоролись наши!
А вслед за этим раздалась вблизи звонкая солдатская передача:
– Третьему, четвертому батальонам перейти в наступление!..
В сторону Тарнавки не было моста. Несколько ниже по течению, против деревни Старики, самоотверженно трудились саперы, стараясь восстановить взорванный австрийцами длинный мост, но он так и не был еще доведен до конца, – мешал обстрел.
Туда батальоны не шли, – шли к бродам, чем дальше, тем больше ускоряя шаг: видно было, что помощь 401-му полку нужна неотложно, – ряды отступавших густели, пусть даже большая часть из них были раненые с провожатыми.
Ближе к речке долина стала кочковатой; из-под придавленных солдатскими сапогами кочек проступала, брызгая, грязь.
Шли развернутым фронтом, чтобы меньше нести потерь, держа направление на броды. Вперед выслан был Печерским четвертый батальон, а головной в батальоне шла тринадцатая рота.
И обе гаубичные и легкие батареи усилили огонь, прикрывая наступление резерва, но у австрийцев были шестидюймовки, недосягаемые для русских орудий. Три тяжелых снаряда упало впереди тринадцатой роты, однако разорвался только один, и то в болоте, в стороне от брода, до которого было не близко. Черный, жирный, как нефть, прянул вверх широкий столб жидкой грязи, перемешанной с водорослями, и грузно упал.
Ливенцев шагал самозабвенно.
Ничего уже не осталось в нем от той напряженной мысли, во власти которой находился он накануне и в этот день утром.
Теперь была только напряженность тела. Сильно работало сердце, точно барабан, отбивающий шаг ему, как и всей его роте.
Как всякий предмет, погруженный в воду, теряет часть своего веса, так легковеснее сделался он, потеряв немалую часть себя в стихии боя. Точнее, большей частью своего "я" он как бы растворился в людях, – и не только в своей роте, но и в своем батальоне, и в тех людях, из 401-го полка за речкой Пляшевкой. И в том именно, что, может быть, наполовину перестал быть самим собою, и таилась эта подмывающая легкость.
Сильнее захлюпали под ногами кочки. Попадались и воронки, полные черной воды, – их обходил Ливенцев четкими, спешащими, легкими шагами, их обходили и другие вместе с ним и за ним, шедшие молча, споро и яростно.
И вот, наконец, брод, – перейти через болото и речку, – и к своим, а там уже что будет... Там, во всяком случае, видят, что идет подмога, там будут держаться крепко, там, может быть, даже подаются уже вперед...
Переход от чавкающей под сапогами жидкой грязи к грязной и неглубокой воде болота был незаметен для Ливенцева. Брод был предуказан, к нему заранее было создано доверие, о нем не думалось. Если брод, – значит, тот же мост, только подводный, а по пояс будет воды или несколько выше, не все ли равно?
Нужно было только перестроиться, сделать захождение правым плечом, брод был неширок, об этом предупредили дежурившие здесь двое, из которых один оказался раненным в мякоть ноги осколком снаряда, хотя оба прятались в камыше. Они же указали и направление, какого надо держаться, чтобы выбраться на тот берег.
Стараясь переправить роту как можно скорее, Ливенцев пропустил вперед первый взвод и пошел сам со вторым, когда уже было налажено дело.
Вода болота оказалась нестерпимо зловонной. Все, что таилось тут на дне долгое время, теперь было поднято кверху. Этого Ливенцев не предвидел; он шагал, плотно прижав верхнюю губу к носу, боясь, что его стошнит. Водоросли цеплялись за ноги, – из них трудно было вытаскивать ноги, – они были густы... вот нога стала на что-то более твердое, чем грунт дна, и Ливенцев догадался, что это – тело убитого из 401-го полка. Тела убитых попадались и в долине, между кочками, но там их обходили, здесь же по ним шли.
Низко над головой, шипяще свистя, пролетел снаряд, и Ливенцев повернул голову, обеспокоенный, не упал бы он как раз в четвертом взводе его роты, но в это время незаметно для себя он сделал шаг или два в сторону и почувствовал, что сначала за правую, потом и за левую ногу как будто кто-то схватил его и потянул вглубь.
Он сделал большое усилие и вытянул правую ногу, но пока держал ее, не решаясь поставить, левая ушла еще глубже.
– Тону!.. Тону, братцы! – крикнул он в ужасе.
Ужас перед тем, что через два-три мгновения он скроется с головой в этой зловонной жиже, был так велик, что он еще раз и уже каким-то чужим, фальцетным голосом закричал:
– Тону-у-у!
И вдруг увидал вровень со своими глазами волчьи глаза Тептерева и тут же почувствовал, что чужая рука, обхватив в поясе, сильно тянет его к себе, так что он подбородком коснулся чего-то мокрого и колючего, и ноге его стало остро больно, как будто разрывали ее по суставам двое крепкоруких, – этот, Тептерев, и кто-то там внизу другой.
Но нога все-таки вырвалась, хотя и с болью, как вырывается из челюсти зуб щипцами дантиста, а Тептерев около бормотал:
– Вот сюда становись, ваше благородие, здесь потверже!
Ливенцев стал на то, что было потверже, – коряга ли, опутанная толстыми скользкими стеблями кувшинок. Или тело незадолго перед тем убитого, еще не успевшее целиком всосаться тиной.
– Спасибо тебе, братец! – сказал он, чувствуя холодный пот на лбу, и дальше они уже пошли рядом.
Ноге было больно, как при вывихе, однако с каждым шагом боль затихала, и когда выбрался он наконец на другой берег Пляшевки, мокрый по пояс, грязный, он только прихрамывал слегка, но чувствовал себя бодро, как это требовалось минутой.
– Вот свиньи-то стали! – с чувством выкрикнул подошедший сзади Некипелов. – И воняет от всех, как от свиней!
Подполковник Шангин предпочел и на этот раз, как это бывало с ним и раньше, идти не впереди, а в хвосте своего батальона, с шестнадцатой ротой; ему же, Ливенцеву, сказал только:
– Там вообще вам самим будет видно, как надобно поступить.
Действительно, за три версты от фронта трудно было и представить, что может ожидать передовую роту, – вперед ей придется идти или окапываться на берегу.
Цепочкой шли мимо раненые с провожатыми, направляясь туда, где саперы доводили почти до этого берега ближайший мост. Сзади, по тому же самому болоту, из которого только что вылезла тринадцатая рота, брела по пояс четырнадцатая; ей в затылок шла пятнадцатая; дальше – шестнадцатая, а за нею – весь третий батальон. Впереди же, шагах в трехстах, пытались удержаться поредевшие роты 401-го полка.
Нельзя было медлить ни минуты, и, едва нашли свои места во взводах солдаты, Ливенцев повел роту вперед.
Когда при помощи Тептерева высвобождался он из засосавшего было его болота, он вынужден был почти лечь на воду, погрузиться в нее по шею, и за ворот рубахи натекла грязная жижа, от чего все тело стало липким и холодным, точно не его совсем, чужим и зловонным.
Двигаясь с возможной скоростью в сторону непрерывного рокота пулеметов и трескотни винтовок, он прежде всего хотел почувствовать себя собою, прежним, привычным для себя самого, о возможной же смерти через минуту или две или в лучшем случае о тяжелом ранении почему-то ему совсем не думалось, точно шел он не в бой, а под душ, возле которого непременно должно было лежать чистое и сухое белье.
А так как он, – за последнее время особенно, – не отделял уже себя от своей роты, то не представлял и того, чтобы кто-нибудь в ней чувствовал себя иначе, чем он. И действительно, вся рота шла без отсталых, форсированным маршем; у всех в сапогах хлюпала грязь, всем хотелось согреться.
V
Захваченный в первый день прорыва – 22 мая старого стиля – в плен венгерский офицер-наблюдатель держался на допросе самоуверенно и даже гордо. Попытка русских прорвать изо дня в день девять месяцев всеми мерами укреплявшийся австро-германский франт казалась ему мальчишеством. Он говорил убежденно:
– Наши позиции неприступны, и прорвать их невозможно. А если бы это вам удалось, тогда нам не остается ничего другого, как соорудить грандиозных размеров чугунную доску, водрузить ее на линии наших теперешних позиций и написать: "Эти позиции были взяты русскими. Завещаем всем – никогда и никому с ними не воевать!"
Однако те позиции были все-таки взяты русскими войсками, а новые, за речкой Пляшевкой, далеко не были так сильны, как те. Они были бы и еще слабее, если бы 17-й корпус, потерявший много людей в первые дни боев, не позволил их укрепить за неделю своего бездействия и подвезти к ним резервы.
Правда, резервы эти были плохи, – между ними были даже рабочие роты, то есть нестроевщина, и такие во всех отношениях ненадежные люди, как задержанные в тылу беглые солдаты, бросившие не только оружие, но и свои серо-голубые шинели ввиду теплой летней погоды.
Бросать все, кроме оружия, чтобы облегчить себе бегство и этим спасти остатки дивизий от полного уничтожения, было, впрочем, приказано самими растерявшимися генералами австро-венгерских армий; питая надежды на свои обильные склады в тылу, они знали, что людские силы монархии Габсбургов почти вычерпаны до дна. Дороги были люди, – вещи дешевы, а в это время в русских армиях насчитывались согни тысяч безоружных и необутых, бесполезно томившихся в ожидании, когда они, оторванные от своих семей и своего труда в тылу, станут наконец солдатами.
Если не так много свежих резервов смогли подвезти к австрийским позициям, то было из чего и чем развивать бешеный огонь по наступавшим русским ротам. Начальник штаба третьей армии Суханов не выдумал, что залегли под проволокой двинутые им в наступление части: они не в состоянии были подняться из-за сплошного свинцового ливня.
Полковник Татаров, этот крепко сбитый, спокойно-деловой человек, поставивший себе за правило ходить в атаку впереди своего 404-го Камышинского полка и потерявший в коварной Пляшевке целую роту, полагал, что хватит первого порыва, чтобы выбить австрийцев из окопов.
Порыв полка был действительно силен, и счастье не изменило Татарову, а вместе с ним и полку: две первые линии окопов были заняты. Однако, хотя и большой ценой заплатили камышинцы за свою удачу, – в третью линию укреплений они не прошли: там скопились резервы и были пущены в контратаку.
Ослабленный большими потерями полк Татарова начал было уже пятиться назад, как и 401-й, но в это время на левом берегу Пляшевки появились свежие роты: это генерал Гильчевский направил сюда остальные два батальона 402-го Усть-Медведицкого полка, – весь свой последний резерв.
– Ну, теперь пан или пропал, и черт меня пусть возьмет, а иначе нельзя, если такие оказались соседи и слева и справа тоже! – кричал он, волнуясь.
Его наблюдательный пункт на холме, на окраине деревни Савчуки, удачно был скрыт деревянным забором, за который навалили мешки с землей. С него не совсем ясно было видно, что делается на левом фланге, зато хорошо просматривался правый, на который он возлагал надежды. Он рассчитывал на то, что чем дальше от станции Рудня, тем слабее должны быть австрийские позиции; именно на это указывала разведка. А главное, Гильчевский надеялся на 105-ю дивизию, что вот-вот она ударит сразу по всему своему фронту, и такого дружного натиска противник не выдержит, а это облегчит дело его полков здесь.
Нервно смотрел он на свои часы. Полчаса, час, еще полчаса... Между залпами артиллерии все время слышалась пулеметная и ружейная трескотня, но полки точно увязли там, за речкою, как в трясине: шли только раненые, пленных не было видно, не было и донесений об успехе.
Протазанов снова обращался в штаб 3-й дивизии, но получил тот же ответ: "Части лежат под проволокой; поднять их не можем". Начальник штаба 105-й дивизии три раза отвечал на запросы: "Выступаем немедленно... Сейчас выступаем... Отдаем приказ о наступлении..." Однако никакого движения вперед не было заметно.