Текст книги "Записки уцелевшего (Часть 1)"
Автор книги: Сергей Голицын
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Жили Осоргины тем, что давали уроки окрестным детям по всем предметам и, подобно моей сестре Соне, составляли таблицы по той же спасительной санитарной статистике. Кроме того, Осоргиным посылали из-за границы денежные переводы два их старших сына – бывшие белые офицеры и старшая дочь – жена моего крестного отца дяди Коли – Николая Сергеевича Лопухина.
Жена дяди Миши Осоргина – тетя Лиза, родная сестра философов Сергея и Евгения Николаевич Трубецких – была очень красива и породиста изжелта-белые волосы, тонкие черты лица, статная фигура; ходила она медленно, говорила медленно, с расстановкой, и казалась необыкновенно важной. Их дочь Ульяна, сокращенно Льяна, была замужем за пожилым Сергеем Дмитриевичем Самариным – ее троюродным дедом и родным дядей Юши Самарина. Жили они на Новинском бульваре, № 36 (№ 20), сзади погибшего впоследствии от бомбежки знаменитого гагаринского особняка. Они были очень счастливы, за шесть лет супружеской жизни у них народилось пятеро детей – мал мала меньше. Это их няня прославилась впоследствии как няня Светланы Сталиной. В 1929 году Сергей Дмитриевич умер, и вовремя. Такой чистой души человек, который не пошел служить Советской власти, наверное, кончил бы свою жизнь в иных местах. Его могила на Ваганьковском кладбище, как могилы многих и многих, о ком я пишу, теперь стерты с лица земли.
Две младшие дочери Осоргиных – Мария и Тоня упорно отвергали ухаживания тех молодых и не очень молодых людей, чье социальное происхождение оказывалось ниже их рода. А среди поклонников разборчивых невест были люди достойные, которые годами ездили на 17-ю версту, но безрезультатно, и в конце концов находили себе других, более покладистых подруг жизни. Так и остались обе сестры до конца жизни незамужними.
Мария была художницей, для себя рисовала цветы и силуэты своих близких. В комнате сестер одна стена была сплошь увешана этими силуэтами, в том числе и всех членов нашей семьи. Еще раньше, живя в Измалкове, Мария составила альбом карандашных портретов многих своих близких. Этот альбом – своего рода историческая ценность – попал за границу, затем сорок лет спустя вернулся на родину. За границей он мало интересовал родственников, а у нас мои сестры и я рассматривали его как реликвию, связанную со многими воспоминаниями. Для заработка Мария рисовала какие-то таблицы и диаграммы – заказанные ее поклонниками.
Тоня, с детства болезненная, учила окрестных детей, много читала, была умна. Между нею и мной возникла большая дружба, подолгу мы с нею разговаривали о литературе, об искусстве. На лето она нанималась в нэпманские семьи как воспитательница и куда-то уезжала.
Все Осоргины любили музыку! Тетя Лиза прекрасно играла на рояле. Постоянно к ним приезжали Артемий Раевский и муж его сестры Миша Леснов. Первый пел баритональным басом, второй – тенором. Как сейчас помню в их исполнении арии – сперва варяжского, затем индийского гостя. Миша пел обе арии Ленского, Артемий многие романсы, особенно ему удавалось "Гаснут дальней Альпухары золотистые края". И теперь, когда я слышу по радио эту серенаду, то всегда вспоминаю Артемия и думаю про себя: а ведь нашим знаменитостям по теплоте чувства далеко до милого и скромного будущего мученика.
В Артемия были влюблены обе его четвероюродные сестры – Мария и Тоня, но он, будучи их моложе, никак не отвечал им взаимностью и приезжал на 17-ю версту, чтобы попеть и поговорить по душам с дядей Мишей.
Приезжал к Осоргиным известный профессор микробиолог Барыкин. Был он до революции меньшевиком, отбывал ссылку, при Советской власти стал преуспевающим ученым. Мне бывало очень интересно слушать споры с ним дяди Миши. Один был глубоко философски религиозен, другой столь же глубоко философски атеист; первый горячился, а второй логически и спокойно доказывал свое. Споры эти никак не мешали им обоим уважать друг друга. А приезжал Барыкин на 17-ю версту как скрипач-любитель. Он играл на скрипке, тетя Лиза ему аккомпанировала на рояле. Исполнялись серьезные вещи – симфонии Бетховена, Шопен, Лист, не помню что еще. Все сидели и слушали не шелохнувшись, слушал и я, хотя в музыке мало что понимал. Последний поезд на Москву увозил Барыкина и других гостей. Он кончил печально. Для микробиологических опытов ему требовались обезьяны, но они стоили дорого. Ему предложили производить опыты над заключенными – он наотрез отказался. Его посадили, и что с ним дальше случилось – не знаю.
Все Осоргины были не просто религиозны, а глубочайше, непоколебимо верующие, притом без всякого ханжества. Они ходили в церковь села Лукина или в Троицу в Кречетниках на углу Новинского бульвара, которую разрушили одну из первых. Особенно религиозен был дядя Миша, с юных лет мечтавший стать священником и лишь в глубокой старости осуществивший свою мечту.
После лыжных прогулок, разгоряченные, в мокрой одежде, мы усаживались вокруг стола, с аппетитом поглощали лапшу, заправленную постным маслом, и жидкий пшенный кулеш, пили морковный чай с сахаром вприкуску.
А потом дядя Миша садился на свое место на мягком диване, и устанавливалась тишина. Он преподавал нам, подросткам, уроки Закона Божьего. А за такое тогда преследовали. Нас привлекала романтика конспирации. Дядя Миша говорил страстно, стараясь укрепить в нас веру в Бога, быть убежденно верующими.
Именно благодаря его урокам я хорошо знаю Старый и Новый Заветы, а когда бываю в картинных галереях, не только сам разбираюсь в полотнах на сюжеты из Библии и Евангелия, но и объясняю другим.
Самым главным, о чем думали, но почти не говорили между собой в семье Осоргиных, был томившийся в Бутырской тюрьме Георгий. Моя сестра Лина тесно сблизилась с их семьей на почве общего горя. Все они искренно полюбили ее.
Тоня, вернувшись с концерта Софроницкого, восторженно передавала свои впечатления, попутно чуть-чуть колола заочно того ее поклонника, который водил ее на концерт, опять переходила на рассказ о музыке и вдруг на минуту замолкала... Она вспоминала Георгия.
Дядя Миша играл в шахматы лучше меня и вдруг делал ошибочный ход... Я понимал, что он вспоминал Георгия.
Тетя Лиза рассказывала какие-то эпизоды из своего детства – и прерывала рассказ. Она вспоминала Георгия...
Моя сестра Лина очень переменилась. Была живой, подвижной, веселой стала серьезнее. Мысли о муже никогда не покидали ее, даже во время очередной болезни маленькой Мариночки, кумира и утешения их семьи...
И молитвы всех их, особенно жаркие у дяди Миши, сдержанно затаенные у тети Лизы, были прежде всего о Георгии, чтобы он вернулся... А воскресные свидания с ним продолжались.
5.
Неожиданно в "Рабочей газете" появилась заметка "Комбинации в комбинате", в которой доказывалось, что учреждение, где работал мой отец, существует неизвестно зачем, что объединение в одно целое самых различных предприятий – просто нелепо.
Да, покровитель этого пестрого комбината – товарищ Троцкий был выкинут из когорты вождей, и потому в комбинате начались сокращения.
Однажды отец пришел совсем растерянный. Его сократили, выдав выходное пособие за две недели вперед. Он собирался идти регистрироваться на биржу труда, однако у него было много знакомых, помнивших о его деятельности до революции, ценивших его прежние организаторские способности. Он получил сразу несколько предложений и выбрал Госплан СССР, отдел химии, которую раньше никогда не изучал, и занял должность опять-таки экономиста-плановика. Ходить ему стало ближе, чем раньше. Сие высокое учреждение, возглавлявшееся другом Ленина Кржижановским, помещалось в Китайгороде на Ильинке. И получать отец стал на два червонца больше – целых двести рублей.
Комбинат еще год кое-как существовал, потом был ликвидирован, а еще сколько-то времени спустя его директор Колегаев, как бывший эсер, был арестован и погиб; арестовали и некоторых его сотрудников.
Закрыли "Финансовую газету", где сотрудничал мой отец, но у него нашелся другой подсобный заработок: Владимир устроил его писать маленькие заметки во "Всемирный следопыт". Теперь его брат – Александр Владимирович Голицын вместо биржевых журналов стал ему посылать многокрасочные ежемесячники "Geographical Magazine", наполненные фотоснимками корреспондентов, путешествоваших по всему свету, кроме нашей страны.
Если читателю "Всемирного следопыта" попадется когда-нибудь в руки этот журнал за 1926-1929 годы и он откроет его на двух последних страницах, то обязательно наткнется на небольшие, в двадцать – тридцать строчек, заметки например, о мертвом кашалоте невиданных размеров, выброшенном на Фолклендские острова; об археологических раскопках в Мексике; о ручном тигре, откусившем голову у дочки своего хозяина, и т. д. И пусть читатель знает, что материал для подобных заметок мой отец раскапывал все в том же "Мэгэзине". Он так много находил там занимательного, что подписывался под своими заметками не только инициалами М. Г., но и другими буквами...
6.
Однажды весной 1926 года поздно вечером раздался резкий звонок. Брата Владимира, его жены Елены и сестры Сони не было дома – они ушли в гости к норвежскому посланнику мистеру Урби. Дверь открыл я.
Ворвались сразу четверо, двое в кожаных куртках, двое военных курсанты училища ГПУ, за ними шел заспанный управдом. Предъявили ордер на таком же бланке, как и в прошлом году, и также подписанный заместителем начальника ГПУ Г. Ягодой. Ордер был на обыск по всей квартире, а на арест одного Владимира.
Старший команды сразу объявил, чтобы мы показали все письма из-за границы, все иностранные журналы и книги. А писем от родственников из Франции, США и Китая мы тогда получали много. Хорошо, что я успел с конвертов отклеить марки для своей коллекции.
Мой отец начал было доказывать, для чего ему нужны американские журналы. Его не послушали, и вся стопка легла на обеденный стол рядом с письмами из-за границы.
Тут Владимир открыл своим ключом дверь. Он, Елена и Соня вошли нарядные, только что обменивавшиеся впечатлениями о весело проведенном вечере. Соня потом вспоминала, как хорошо пела дочь мистера Урби Анна-Лиза, аккомпанируя себе на кантеле.
Каждый из обыскивающих занялся определенной комнатой. Курсантам поручили ворошить задние комнаты. Тот курсант, кому поручили обыскивать комнату, где спали мои сестры, а также Леля Давыдова, тетя Саша и няня Буша, тотчас же начал заигрывать с моей сестрой Машей. Она отвечала сдержанными репликами.
А драгоценную табакерку с портретом Петра отец из предосторожности еще осенью отдал на хранение тете Саше. Она наполнила ее пуговицами, английскими булавками и кнопками и сунула в узел со своими сорочками и панталонами.
Курсант добрался до этого узла и до табакерки.
– А, Петр Великий! – только и сказал он, потряс ее содержимым и оставил на месте.
Кроме писем из-за границы, иностранных журналов и газет, больше ничего не отобрали. Опять подкатил "черный ворон", и Владимир с одеялом, подушкой, миской, ложкой и кружкой был увезен.
Несколько дней спустя приехал из села Орловки (это бывшее имение Писаревых возле наших Бучалок) не первой молодости крестьянин. Он собирался жениться на проживавшей у нас все годы революции верной подняне Лёне. До этого времени она своего жениха и не видела: заочно ее сосватали родственники из той же Орловки.
На ближайшее воскресенье предполагалась хорошая свадьба, мой отец должен был ввести Лёну в церковь, да с последующим угощением. Свадьба состоялась, но из-за нашего несчастья очень скромно. Венчание происходило в церкви Троицы в Зубове, я был единственным шафером у невесты, над женихом держал венец его брат. Потом мы пошли в столовую на углу Пречистенки и Зубовской площади, закусили, распили бутылку вина, и всё... А вечером молодые уехали в Орловку.
Года три Лёна переписывалась с тетей Сашей. Муж ее был хорошим, трудолюбивым, непьющим, но в Орловке Лёны чуждались, считали ее барыней: она не умела доить коров, не знала, как вести крестьянское хозяйство. Детей у нее не было. Она тосковала, вспоминала жизнь у нас. И вдруг переписка оборвалась. Через других мы узнали, что ее с мужем раскулачили и отправили в Сибирь. Больше ничего о них не знаю.
С Лубянки Владимира перевели в Бутырки. В одной камере с ним оказался наш хороший знакомый Сергей Кристи, двоюродный брат С. Михалкова, а также переводчик Сергей Серпинский. Оба они потом красочно рассказывали, как Владимир заделался кумиром уголовников, как они с упоением слушали его анекдоты и различные истории, он рисовал для них игральные карты с неприличными картинками.
Сергей Кристи тогда был сослан в Архангельск, потом попал в Воронеж, а перед войной вновь вернулся в Москву, возможно, не без помощи своего двоюродного брата. И я и мои сестры изредка с ним встречались и очень его любили. Он скончался в 1984 году.
Сергей Серпинский в своей жизни арестовывался пять раз и каждый раз благополучно выходил на свободу. Кроме переводов, он еще рисовал абстрактные картины и написал "Историю Бутырской тюрьмы". Я видел у него эту объемистую рукопись, но в нее не заглядывал. Он умер в 1976 году, а где находится та несомненно интереснейшая рукопись – не знаю.
Владимира выпустили недели через три благодаря энергичным хлопотам Сони Уитер у Енукидзе. Авель Софронович ей сказал, чтобы Владимир прекратил всякие сношения с иностранцами и вообще пореже ходил бы в гости и поменьше принимал бы гостей у себя. К Уинтерам ходить разрешалось, но при условии, если у них никого не будет. Мистер Урби и вся его семья очень огорчились этим неожиданным и для них совершенно непонятным разрывом. Наверно, в архивах норвежского министерства иностранных дел можно найти следы их дружбы с моим братом.
Реджинальд и Соня Уитеры решили особо отметить освобождение Владимира и позвали его с Еленой в ресторан "Националь". Тот обед стоил бешеных денег, равных месячной зарплате среднего служащего.
Супруги Уитеры были исключительно порядочные люди. То, что у них жила тетя Вера с младшей дочкой Еленкой, было естественно. Реджинальд, будучи главой английской пароходной компании, получал много. Он посылал переводы своей матери, а также систематически помогал дяде Владимиру Трубецкому. Изредка он ездил в Сергиев посад, останавливался у Трубецких, охотился вместе с дядей и оставался в полном восторге от весьма примитивного их быта: гости там спали просто вповалку на полу.
Изредка Соня Уитер звала к себе тетю Эли, и та на несколько дней покидала своих многочисленных деток и свое неустроенное хозяйство и наслаждалась комфортом. В таких случаях ее заменяла моя сестра Соня: она забирала с собой пачки медицинских карт, приезжала в Посад, чистила и мыла квартиру и деток, готовила обеды, наводила порядок, а затем снова возвращалась в Москву.
Весной 1927 года произошли новые аресты в Сергиевом посаде. Началось все со статьи в "Рабочей газете". Корреспондент этого органа печати явился в тамошний музей и начал поочередно фотографировать всех, не подозревавших подвоха его сотрудников.
Целую страницу в газете занял гнусный пасквиль – фотографии и тексты о каждом сотруднике музея начиная с директора В. Д. фон Дервиза, бывшего помещика. Больше всего досталось Юрию Александровичу Олсуфьеву, научному руководителю музея, ставшему крупным ученым искусствоведом – специалистом по древнерусскому литью и по иконам. А в статье его честили: он и бывший граф, и землевладелец, и окопавшийся враг, то да се.. И остальные сотрудники оказались – кто сыном попа, кто бывшим дворянином, кто бывшим купцом, а стерегли экспонаты монахи. Олсуфьева посадили, других сотрудников музея, в том числе монахов, выгнали; тогда же и в Посаде посадили кое-кого. А фон Дервиз уцелел, он хоть и был помещиком, но в царское время его высылали, и он считался либералом. Да, наверное, у него были покровители. С той поры еще три года он занимал должность директора музея, но в конце концов тоже был изгнан...
7.
В 1926 году я кончал школу-девятилетку, вернее, землемерно-таксаторские курсы. Были экзамены, в том числе и по политграмоте, которую мы в общем-то не проходили. Волнений было много, но экзамены прошли легче, нежели ожидались, да и учителя старались выручить тех, кто шатался. По математике меня экзаменовал сам директор Дарский. Сперва старался сбить, но потом, увидев, что я начинаю тонуть, смягчился, спрашивал легче. Я слышал, как одна из учительниц задала ему обо мне вопрос:
– Ну, как?
– На "тройку",– ответил он.
А мне больше и не требовалось. Других-то оценок, кроме удовлетворительно, ведь не ставили.
Я получил диплом об окончании землемерно-таксаторских курсов, а если пройду практику, то получу право на звание техника-землеустроителя. Практику эту для нас не организовали, да она меня совсем не интересовала, потому что в тот год впервые приоткрылась, правда, не дверь, а лишь узенькая щелка в светлое царство знаний.
В тот год вышло постановление правительства принимать студентов не только через рабфаки, но и после окончания школы. Некоторое преимущество давалось детям научных работников. О том, чтобы не пускать в вузы детей помещиков, купцов, попов, чиновников, офицеров, в постановлении не упоминалось. Мои родители решили, что я тоже могу попытаться поступить в вуз.
Когда же была опубликована программа предстоящих приемных экзаменов, я ужаснулся. Экзаменов предстояло четыре – по политграмоте, русскому языку, математике и физике. Только по русскому я чувствовал себя достаточно уверенным, а по остальным оказался зияющий разрыв между тем объемом знаний, какие мы получили в школе, и перечнем всего того, что указывалось в программе. Ладно, буду пытаться поступить!
А куда держать? Еще в школе на вопрос одной анкеты я ответил, что хочу быть писателем. Родители меня разуверили, что на писателя не учатся – это талант от Бога, а надо избирать какую-либо специальность. Какую? В детстве я собирал бабочек, вот и надо поступать на биологический факультет 1-го Университета. Посоветовались с Николаем Алексеевичем Бобринским, двоюродным братом Алексея Бобринского и Сони Уитер, который был профессором зоологии в университете. Он горячо поддержал эту идею, в буцущем обещал меня брать в экспедиции. Я загорелся – буду путешествовать по Средней Азии, буду писать рассказы во "Всемирный следопыт"!..
К экзаменам я начал готовиться еще до окончания школы. Никуда не ходил, только зубрил, решал задачи до одурения, вздыхал, опять кидался зубрить и решать задачи
После выпускных экзаменов мы, одноклассники, сфотографировались в школьном саду, потом побежали бить цветочные горшки, которые в изобилии стояли на лестничных площадках, на подоконниках зала и классов. Через день устроили в складчину пир на квартире Юры Неведомского. Сидеть за столом мне было очень тоскливо, многих своих школьных товарищей я любил, а собирались мы вместе в последний раз, пили водку, но умеренно, потом пошли гулять по бульварам, Смоленскому и Зубовскому, я отстал и, ни с кем не прощаясь, пошел домой...
В течение последующих трех лет та школа, бывшая Алферовская гимназия, жила прежними традициями, так же ее ученики любили и уважали старых учителей. Но времена менялись. Еще при мне в младшие классы стали набирать детей с ближайших переулков, школа перешла на две смены, явились новые молодые учителя, ничего не знавшие о страшной судьбе ее основателей Алферовых. Дарского сменил другой директор – коммунист Резник.
Крах произошел в 1929 году. Директор пожелал осмотреть все помещения. На первом этаже, кроме истопника, жила еще Елена Егоровна Беккер учительница географии, на втором этаже занимала целых три комнаты Антонина Николаевна Пашкова – учительница начальных классов.
Возможно, по доносу, а возможно, по хозяйственным соображениям Резник вошел в квартиру Антонины Николаевны и в третьей ее комнате увидел хорошую мебель, письменный стол, а над ним два больших портрета – фотографии покойных Александры Самсоновны и Александра Даниловича Алферовых. Вся обстановка сохранялась такою, какой она были при их жизни. Отсюда они ушли в тюрьму. Здесь ежегодно в день их казни, тайно, в течение десяти лет, собирались на чашку чая их немногие друзья-учителя. Резник помчался с доносом в райком.
Несколько учителей – Антонина Николаевна Пашкова, Елена Егоровна Беккер с сестрой, Ольга Николаевна Маслова, Юлия Федоровна Гертнер, еще кто-то были изгнаны, некоторые учителя переведены в другие школы. Три сестры Золотаревы уцелели, так как в своих анкетах называли себя мещанками. Всего тяжелее пришлось Ольге Николаевне. С юных лет была она учительницей, но в анкетах писала – дворянка, и теперь ее нигде не принимали. Два года она кое-как перебивалась частными уроками, а в 1931 году умерла. На ее похороны собралось больше сотни бывших алферовцев. Меня тогда в Москве не было.
А вот как сложилась дальнейшая судьба некоторых моих одноклассников.
Трое – Зина Бекеер, Сима Гуревич и Костя Красильников стали учеными, докторами наук. Сима и Костя скончались.
Юра Гуленко – единственный, кто из нас вступил в партию, стал директором завода. Когда после войны мы впервые собрались вместе (кого сумели разыскать), он отказался прийти в нашу компанию.
Миша Салманов тоже отказался прийти, сославшись, что он алкоголих и нам с ним будет неинтересно.
Лена Веселовская сошла с ума и скончалась в сумасшедшем доме.
Вася Ганешин погиб на войне.
Милий Благовещенский погиб совсем молодым при невыясненных обстоятельствах.
Шура Соколов уже после войны умер от алкоголизма.
Сережа Горяинов, будучи адъютантом генерала Карбышева, вместе с ним попал в плен, четыре года пробыл в немецких концлагерях, потом четыре года работал инженером-текстильщиком, потом попал в концлагеря уже советские, через семь лет вновь стал инженером. Изредка я с ним встречаюсь.
Встречаюсь я с Петей Бурманом и Надей Аранович.
Ваня Таль погиб в лагерях.
Леля Нейман, как немка, во время войны была выслана в Казахстан, через пятнадцать лет вернулась в Москву, умерла. Я ее хоронил.
Лева Миклашевский вместе с тремя своими братьями был лишен паспорта как сын жандармского офицера; все четверо по доносу мужа их единственной, обожаемой ими сестры попали в лагеря и там погибли.
О судьбе остальных – ничего не знаю.
После войны в том здании на 7-м Ростовском сперва находилась школа № 31, известная своими туристскими походами, позднее там обосновался суд. Как-то я заглянул внутрь, ради любопытства, прошел по коридорам и лестницам. Но все было так перестроено, перегорожено, что только ступени лестниц с углублениями из-за множества ног за полвека службы оставались прежними.
Как-то меня позвали выступать в библиотеку, как раз напротив.
– Вы знаете, что тут было до революции? – спросил я молоденькую библиотекаршу.
– Знаю! Тут была поповская семинария,– безапелляционно ответила она.
Я не стал ее разубеждать. Но выступал в тот день невнимательно...
8.
Кончил я школу, подал заявление на биологический факультет университета и уехал в Глинково готовиться к экзаменам.
В предыдущие годы у меня были обязанности ходить за водой, в Посад за покупками. Теперь меня заменили сестры, а я, чувствуя свое привилегированное положение, забирался с утра на ступеньки церковной паперти и там зубрил, писал конспекты, решал задачи, только к вечеру разрешал себе недальнюю прогулку.
Особенно страшен был разрыв в политграмоте. Требовалось усвоить учебник Бердникова и Светлова толщиной с Библию, а также две более тонкие книжонки "Азбуку коммунизма" Н. Бухарина и "Краткую историю РКП (б)" Г. Зиновьева. Во всех трех имя Сталина не упоминалось.
Десятки лет десятки миллионов студентов и других несчастных сидят и зубрят, отупляют сознание. И знают, что в будущей жизни это никак не понадобится, а теряют драгоценное время, идут на экзамены, проваливаются или выдерживают, а на следующем курсе опять толкут воду в ступе...
Обе тонкие книжки я проштудировал недели за две, а за толстую страшно было приниматься. Я понял, что до экзаменов никак не успею освоить все те премудрости, о которых говорилось весьма тяжелым, со многими придаточными предложениями, языком. Между прочим, в числе прочих премудростей была доказана невозможность построения социализма в одной стране. Впоследствии такие мысли были признаны вредительскими, оба автора книжищи канули в Лету, а их труд был изъят из библиотек и сожжен. Такая же участь постигла все произведения Бухарина, Зиновьева и книги других авторов.
Первую половину лета Владимир и Елена в Глинкове не жили, Елене предстояло родить. Наконец 15 июля на свет появился племянник Михаил. Владимир нам прислал очень смешное письмо, прилагался рисунок с надписью: "Князь Михаил Владимирович Голицын в возрасте двух дней". Письмо, к сожалению, пропало, а рисунок уцелел...
Я уехал в Москву держать экзамены. Но сперва мне предстояло получить удостоверение личности. Из Епифани выслали мою метрику. В милиции мне вручили ценнейший документ – красную книжку – удостоверение личности. Я ее принес домой и обнаружил, что переврали мою фамилию и место рождения. И с тех пор моя фамилия Галицын, а родился я в деревне Бугорки. Так у меня отняли родину.
Отец мой получил отпуск, родители уехали в Глинково. В Москве оставалась сторожить квартиру лишь няня Буша. Я стал впервые жить самостоятельно, чем очень гордился. Вместо дешевой столовки на Зубовской площади я облюбовал "Прагу", где брал порцию зеленого горошка и стакан пива. Не очень было сытно, но мне нравилось сидеть в роскошном зале, наблюдать, как кутят другие.
Первый экзамен был сочинение. Времени дали всего час, и я легко накатал красочное описание ужасов крепостного права по "Запискам охотника" Тургенева. Писал в большом, очень красивом, стильном Актовом зале старого здания университета; там же через три дня экзаменовался по русскому устному.
Старенький преподаватель, несмотря на жару, в старомодном сюртуке и накрахмаленной рубашке, с галстуком, посмотрел на меня из-под очков, вынул из папки мое сочинение, указал на две подчеркнутые красным ошибки и стал спрашивать. На все вопросы я отвечал бойко. Когда же он меня спросил, к какому жанру относятся "Мертвые души", я так же бойко ответил, что это роман.
– А Гоголь называл свое творение поэмой,– пристыдил меня экзаменатор и поставил "уд".
Следующий экзамен был политграмота. Я видел, как передо мной один за другим сыпались несчастные. Подошел к маленькому столику, за которым сидел в расстегнутой русской рубашке молодой развязный еврей с пейсами. А я успел освоить лишь пятьсот из тысячи страниц пресловутой "библии" Бердникова и Светлова. На мое счастье, все вопросы были из ее первой половины. О чем меня спрашивал экзаменатор – не помню, но отвечал я без запинки, хотя однажды он меня прервал и, усмехнувшись, заметил:
– Как раз наоборот.
Получив вторую "удочку", я побежал в "Прагу" как на крыльях. А была тогда пятница. Неожиданно на Арбатской площади я встретил Алексея Бобринского, который меня обнял со словами:
– Сережа, как я рад тебя видеть!
Оказывается, в воскресенье предстояла его свадьба, а никого из родных и друзей в Москве нет, и над ним некому держать венец. Он пригласил меня шафером. Впоследствии я узнал, что и его мать тетя Вера и его сестра Соня Уитер резко восстали против этого брака с дочерью тамбовского мещанина. А тогда я только спросил:
– В какой церкви венчание? в котором часу? – И побежал дальше.
Следующий экзамен – по математике – предстоял в понедельник. Я решил позволить себе на пару часов отвлечься от зубрежки.
Венчание происходило в церкви Симеона Столпника XVII века на Поварской, которую в последующие годы изуродовали до неузнаваемости, превратили в керосиновую лавку, а затем отреставрировали, заново выстроили колокольню, восстановили наличники, кокошники, купола и кресты, где покрасили, где позолотили. Но мимо проезжал какой-то вождь, увидел горящие на солнце узорчатые кресты и приказал их сорвать. Только неделю москвичи ими любовались, их заменили тонкие шпили; теперь в том здании помещается Музей охраны природы. На фоне огромных сундуков-небоскребов оно смотрится неожиданно, как драгоценный камень на половой тряпке.
Невеста в простенькой фате мне показалась самой заурядной, а впрочем, симпатичной девушкой. Звали ее Аля. Над женихом поочередно со мной держали венец старший из братьев Кристи Владимир и кто-то из невестиной родни. Над невестой держали венцы три ее брата. После венчания отправились пировать на квартиру ее родни на Якиманку. Мне бы извиниться, уйти: я ведь свой долг выполнил, и отправляться решать задачи. А я поплелся следом за другими. Пировали, пели, кричали "горько", пили тамбовскую брагу цвета мочи. Я поверил, что она слабенькая, и напился вдрезину.
– Домой дойдешь? – кто-то спросил меня, провожая.
На Крымском мосту я долго стоял, смотря в мутные волны, меня тошнило, домой еле добрался. Няня Буша меня подхватила, уложила спать. Утром я проснулся, проспав часов пятнадцать подряд, и с головой, тяжелой, как камень, заковылял на экзамен.
Из трех задач не смог решить ни одной. Ничего такого мы не проходили, и в программе экзаменов подобных трудностей не указывалось. Потом говорили, что задачи были на смекалку. А у меня смекалка отродясь не водилась, да еще тамбовская брага не выветрилась из головы. Я провалился с треском. Держать экзамен по физике не было никакого смысла, и я собрался в Глинково.
А сейчас думаю, и хорошо, что провалился. Вряд ли дали бы мне закончить больше двух курсов, выгнали бы, как за два года до того сестру Соню. Только бы лишние муки испытал.
А тогда чувствовал я себя опозоренным, глубоко несчастным. Меня утешало, что провалился и Сергей Раевский, которого спросили как раз из второй части учебника политграмоты.
9.
Накануне моего отъезда в Глинково неожиданно явился из Бутырской тюрьмы дядя Николай Владимирович Голицын, отсидев ровно три года сроку. Когда ему объявили: "С вещами",– сокамерники его подняли на руки и вынесли в коридор ногами вперед.
Вместе мы поехали в Посад, я пошел его провожать на Красюковку, где жили Трубецкие и дедушка с собачкой Ромочкой. Шагая по травке рядом с тропинкой, он вдыхал чистый воздух и говорил:
– Я три года не знал такого воздуха и три года не ходил по травке.
В Глинкове тетя Саша, мои младшие сестры и Ляля Ильинская встретили меня сдержанно, никто не заговаривал со мной о моем провале. Родители были очень огорчены, но тоже молчали. На следующий день я стал носить воду из колодца и пошел в Посад за покупками...
Тем летом 1926 года в газетах было опубликовано сообщение ГПУ о расстреле двадцати человек. О каждом поместили несколько строк обвинений.