Текст книги "Год в усадьбе"
Автор книги: Сергей Маковский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
IV. «И все смешалось: ночь, вода и тени…»
Я наклонил лицо над водоемом,
в мои глаза взглянула глубина
прозрачных вод: огромная луна
плыла внизу на небе незнакомом.
О, как влекла подводная страна
в печаль свою нездешнюю, к истомам,
которых нет на свете, к лунным дремам,
к преображению земного сна…
На рубежах державы чародейной
я призрак вызывал отшедших дней
и слушал тишину благоговейно,
и сумраки аллей сливались с ней,
струи журчание и мгла теней
и блеск луны на мраморе бассейна.
V. «И только дивные замолкли зовы…»
И все смешалось: ночь, вода и тени,
развалина и статуи богинь…
Один среди мерцающих пустынь
я плыл в ладье по воле наваждений.
Ни свет, ни тьма – туманы отражений,
скользящих волн опаловая синь,
чуть слышный плеск, волшебная теплынь
да спутник мой, дельфин, за мною в пене…
Кто я? Куда плыву? Ах, все вокруг
в просторах сказочных мне было внове.
Куда?.. И голоса запели вдруг —
необычаен был призывный звук:
«Плыви, плыви к царевне Меодове!..»
Но песнь оборвалась на полуслове.
VI. «Тропа давно кружила в гору. Слева…»
И только дивные замолкли зовы,
смотрю – у пристани всплеснул дельфин,
и уж несут ковровый паланкин
навстречу мне послы от Меодовы.
Их семеро, горбаты как один, —
страшилища, но мне служить готовы:
ведут меня, почтительно-суровы,
сажают не спеша под балдахин.
Покорствуя незваным скороходам,
над головами их, как падишах,
вознесся я на шелковых коврах
и чуть дыша, невидимый уродам,
покачиваясь в шаг под зыбким сводом,
разглядывал их тени в камышах.
VII. «Под облака – семь ярусов зубчатых…»
Тропа давно кружила в гору. Слева
уступами утесы плыли ввысь,
и корни цепкие по ним вились
змеиного, распластанного древа.
А справа – там, где, выдохнут из зева
дремучей пропасти, туман повис,
там черный цвел между камней ирис,
цветок забот, уныния и гнева.
Все круче и тесней нагорный путь
стремниной каменной, к безвестной цели.
Узка тропа, и некуда свернуть —
страна пустынная: бесплодье, жуть,
сухие мхи, обветренные ели
да серный дух из придорожной щели.
VIII. «Насупленный, нос клювом, одноглаз…»
Под облака – семь ярусов зубчатых,
узорами невиданной резьбы
разубраны гранитные столбы,
на скалах – тени от шатров рогатых.
Как идолы у входа в черных латах,
опершись на щиты, стоят рабы,
а на щитах зловещие гербы:
семь жаб, в кольчатом обруче, крылатых.
Она в плену, в плену у колдуна! —
дивился я, замешкав на пороге.
Но тут ворота настежь: кто-то строгий
махнул клюкой из узкого окна,
и под-руки четыре горбуна
ввели меня в заклятые чертоги.
IX. «оня, коня! И крутобедрый конь…»
Насупленный, нос клювом, одноглаз,
горбат, космат, на паука похожий
вскочил колдун, урод, землистокожий
и зашипел, в дверях приметя нас.
И вскинулся весь двор его тотчас:
шуты, шутихи, евнухи, вельможи,
толпою обступив, шипели тоже,
приплясывали, злобно подбочась.
Где ж, где опта, царевна Меодова?..
Но не успел я выговорить слова —
колдун-горбач ощерился опять
и знак дает: завыла злая рать,
на клочья растерзать меня готова.
Я вырвался, к воротам – и бежать..
X. «Дворец Султана – как морское дно…»
Коня, коня! И крутобедрый конь —
ко мне: храпит и вздрагивает в мыле.
Слились, взвились, умчались, закружили, —
земля горит, из-под копыт огонь.
И мимо, мимо колдовские были,
вершины скал и топей дольных сонь,
неистов конь, не сдержишь – только тронь:
крылатый вихрь, клубы кремнистой пыли!
Лети, нежданый друг, – скорей, скорей
в полдневный край, к великому Султану!
Он справедлив, полки его достану,
по круче двину боевых коней
и на гнездо бесовское нагряну.
Остерегись, горбатый чудодей!
XI. «Ты узнаешь ли? Матерью-луной…»
Дворец Султана – как морское дно:
в подвалах сонных золотые руды,
чеканных сбруй, клинков дамасских груды,
телки Багдада, смирнское руно.
Недаром чужеземные верблюды
к нему протаптывали путь давно:
набиты сундуки полным-полно,
все жемчуг, бирюза да изумруды.
Но не сокровища – на что они? —
не подвиг ярости и отомщенья…
Иное сердцу снилось утешенье:
Занеба, дочь Султана… Ах, в те дни
я жил мечтой: все помыслы мои
к Занебе страстное влекло томленье.
XII. «И пир – горой! Стоит в палатах злачных…»
«Ты узнаешь ли? Матерью-луной
я создана из сумрака ночного
и с той поры у чародея злого
ждала, томясь. И ты пришел за мной!
Сильна любовь, чудесен рок земной:
не для тебя ль я воплотилась снова?
Перед тобой – Занеба-Меодова,
возлюбленная лунной тишиной».
«Люблю тебя, Занеба! Образ твой —
как вешний цвет с неведомой вершины».
«Как небо звездное, твой взор единый,
люблю тебя, пришелец роковой».
«Твой голос, нежная, как гуд пчелиный».
«Твой поцелуй – как мед, желанный мой».
XIII. «Мы были с ней одни в опочивальне…»
И пир – горой! Стоит в палатах злачных
веселья гул до утренней звезды,
гостеприимны пышные сады,
играет пена в хрусталях прозрачных.
Заморские на золоте плоды,
в алмазах слуги – рой арапов мрачных.
Не молкнут здравицы за новобрачных
под звуки флейт и струнные лады.
Невеста милая со мною рядом.
Не говорит – сияет, и тишком
коснется чуть сафьянным сапожком:
то пригрозит невинно-смелым взглядом,
то вдруг задумалась невесть чем
и вспыхивает вся, зовет к отрадам.
XIV. «Полуночи последние удары…»
Мы были с ней одни в опочивальне,
еще нежней от лунной тишины.
В сияньи затуманенной луны
она казалась мне, как небо, дальней.
Люблю! – блаженные лелея сны,
я повторяю пламенно-печальней
и грешником в дверях исповедальни
дрожу пред алтарем ее весны…
Но миг – что это, Боже! – посвист властный,
и свет погас, и буря ворвалась:
из рук моих в туманы унеслась
таинственная плоть… И нет прекрасной,
и лик судьбы грозит во тьме ужасный!..
И в дымах тьмы все сгинуло тотчас.
XV. «Я вышел в ночь. Полуувядший сад…»
Полуночи последние удары —
часов все тот же бой и лунный свет
из-за гардин, золы в камине след
и на картинах – море и корсары.
И та же грусть моя, товарищ старый,
незаменимый друг от юных лет…
Но нет! Везде запечатлелся бред,
все тайные преобразили чары.
Я комнату в испуге оглянул:
здесь кто-то был и холодом дохнул,
у двери затаился приоткрытой.
Проснулась тишина… И близко чьи-то
шаги мне слышались и темный гул —
откуда-то из вечности забытой.
Я вышел в ночь. Полуувядший сад
благоухал в осеребренных дымах,
фонтанами аллей неисчислимых
просвечивало кружево аркад…
Вот и бассейн. Но призраков любимых
не узнаю: дельфин и статуй ряд
и стая лебедей у балюстрад —
все плыло жутко в водах недвижимых.
И подле женщина стояла: Тень.
Ее лицо туманное сияло
и взор манил… Она звала устало
к себе, с собой, в потусторонний день…
И подойдя: Кто ты, – спросил я, – Тень?
Но в тот же миг видения не стало.
Ржевница. 1923.
Костел. Венок сонетов
Вячеславу Иванову
I. «Молюсь изгнанником в дверях костёла…»
II. «Величий дым… И мудрость, и тщета…»
Молюсь изгнанником в дверях костёла.
Здесь ближе Бог и сердце горячей,
и мертвую латынь земных речей
животворит огонь Его глагола.
Прохлада, полутьма, на камни пола —
из окон стрельчатых снопы лучей.
Распятье и ковчег, и семь свечей,
Мадонны лик – над кружевом престола.
О, времени святая нищета!
Века, века молитв и клиры мертвых,
всеискушенные жрецы Христа,
тень инквизиции на плитах стертых, —
хламиды королей, в пыли простертых…
Величий дым… И мудрость, и тщета.
III. «На всём, над всем, над всеми тень креста…»
Величий дым… И мудрость, и тщета.
Слепого Хроноса казнят обиды, —
в пучинах дней ты призрак Атлантиды,
племен и царств поверженных мечта!
Развалин прах могильный, немота
земных пустынь седые пирамиды,
висячие сады Семирамиды,
песками занесенная мета…
Эллады сон, миродержавье Рима,
развенчанный Царьград, Россия… Мимо!
Все минется. За мигом миг – черта
в небытие скользит неотвратимо,
и любящих целует смерть в уста.
На всём, над всем, над всеми тень креста.
IV. «В родной земле и холодно, и голо…»
На всём, над всем, над всеми тень креста.
И здесь покоище: у двери храма,
касаясь плитами, так строго, прямо,
гробницы – вряд. И каждая плита,
прощальными словами заклята,
о вечности благовестит упрямо.
А рядом черная зияет яма,
в обитель тьмы отверстые врата.
Кого-то ждут? И сердце уколола
тоска щемящая… Немного дней —
как знать? – и мне, взалкавшему Престола,
изгнаннику, сойти под камней…
И все забыть! Но вспоминать страшней.
В родной земле и холодно, и голо.
V. «Иль человек лишь прихоть произвола?..»
В родной земле и холодно, и голо.
Скорблю во тьме. И мир зовет иной,
и жаль всего – всего, что было мной,
чего в душе и смерть не поборола.
Последний грех загробного раскола,
тоска последняя любви земной,
и долгий путь неведомой страной,
тропами заповеданного дола!
Иль это бред? И там, в небытии,
Харону я не заплачу обола,
и Стикс туманный не умчит ладьи,
и дух развеется струей Эола,
отдав земле земные сны свои?
Иль человек лишь прихоть произвола?
VI. «И все, чему названье – красота…»
Иль человек лишь прихоть произвола?
Нет, Господи! Пылает купина
неопалимая. Сгинь, сатана,
бессилен яд змеиного укола!
В слезах склоняюсь я на камни пола,
целую луч, упавший из окна.
Ах, верю в свет, Пречистая Жена,
от Твоего земного ореола…
Как нежен лик престольного холста —
и прозорлив, и милостив бездонно,
как ласково-божественны уста!
Люблю Тебя коленопреклоненно,
в Тебе одной люблю любовь, Мадонна,
и все, чему названье – красота.
VII. «Неверия и веры слепота…»
И все, чему названье – красота,
не отблеск ли отчизны неизвестной,
где музыкой и тишиной чудесной,
из края в край долина залита,
и внемлет херувимам высота,
и ризами Невесты Неневестной
сияющий под скинией небесной
обвит алтарь воскресшего Христа!
Но только миг… Погасло умиленье,
и слезы уж не те. И ты – не та,
обитель слезь и самоотреченья,
любви смиренной, бдений и поста:
тысячелетнее столпотворенье,
неверия и веры слепота.
VIII. «В даль запредельную святого дола…»
Неверия и веры слепота.
Монахи в рубищах. Венцы, тиары.
Надменный пурпур, медные удары
колоколов, и Божья нагота.
Не ты ли Рим? Надежнее щита
не мыслил водрузить апостол ярый.
Флоренция, – о, мраморные чары, —
и ты, венецианская мечта!
Крылатый Марк. У пристани гондола.
Выходит дож, внимает сбиру он, —
литая цепь на бархате камзола.
А в храме золото стенных икон
мерцает призрачно, уводит в сон,
в даль запредельную святого дола.
IX. «Что знаем, Господи! В веках горим…»
В даль запредельную святого дола.
и в красоту влюбленные творцы
не вы ль воздвигли храмы и дворцы
над нищетой апостольской Престола?
Воистину, не вы ли, Божьи пчелы,
пред Господом художества жрецы,
несли в алтарь и кисти, и резцы,
свершая труд великий и веселый?
Чертог разубран кружевом лепным,
мозаикой, парчой тонкоузорной.
Но этот дар угоден ли соборный
Тебе, пред Кем дары земные – дым?
Благословен ли подвиг рукотворный?
Что знаем, Господи! В веках горим.
X. «И кровью жертвенной точится рана…»
Что знаем, Господи! В веках горим,
в веках Твоих – надеждой и гордыней,
скорбим ли о небесной благостыне,
иль вожделеем к дочерям земным.
Что свято? Что соблазн? Неизъясним
двужалый взор праматери-богини.
Кощунствуем, ревнуя о святыне,
молясь Тебе, кумир животворим.
Буонаротт! В часовне Ватикана —
языческий Олимп. Да Винчи, маг!
Креститель твой – женоподобный Вакх.
На ложе нег Данаю Тициана
ласкает Зевс…А там – Голгофа, мрак,
и кровью жертвенной точится рана.
XI. «Я чуда жду, заблудший пилигрим…»
И кровью жертвенной точится рана
за всех, за вся… И кровь любви – на нас,
услышавших о Сыне отчий глас
на берегу песчаном Иордана.
Дух-голубь над купелью Иоанна,
судеб земных передрассветный час.
Века, века… И день давно погас.
Забрезжится ли вновь? Гряди, осанна!
И вдруг органа гром. Победный гимн
гремит, растет, расторгнуть своды хочет…
Вот рухнули: пророчеством благим
труба архангела с небес грохочет.
И голос: «Pax vobiscum», – пробормочет.
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
XII. «В тумане ладана, в грозе органа…»
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
И древние обряды литургии,
все те же от времен Александрии,
текут медлительно. Я внемлю им,
и вижу: холм и три креста над ним,
уснули воины, у ног Мессии
простерты неутешные Марии,
поодаль – осторожный Никодим.
И слышу, вопль из далей Ханаана
воззвал к Тому, Чье царство искони:
Или! Или Лама савахфани!
Мне страшно. Тмится солнце… Вспыхнув рдяно,
померкли вдруг лампадные огни
в туманах ладана, в грозе органа.
XIII. «Сомкнулся круг священного обмана…»
В тумане ладана, в грозе органа
чредой плывут видения времен:
волхвы, апостолы, Пилат, Нерон,
последний жрец над прахом Юлиана.
Сбылось! Земля тиарой осияна,
превыше царств Петра вознесся трон,
и рыцари спешат, за сонмом сонм,
на клик христолюбивого тирана.
«В Иерусалим!» И рати слышат клик.
Вот ринулись на воинов Корана
и грабят Цареград Юстиниана.
Пиры неправедных, закон владык,
и торг, и блуд в кумирнях базилик…
Сомкнулся круг священного обмана.
XIV. «Распятый Иисус… Державный Рим!..»
Сомкнулся круг священного обмана.
Уж не стою ли посреди руин
державы вознесенной до вершин
и рухнувшей? Сомкнулся? Или рано?
Кто скажет? Там – в моленной, у фонтана
в саду своем разросшемся, один,
торжественной неволи властелин,
безмолвствует затворник Ватикана.
Осиротел Твой Дом и стал чужим,
в забвении – таинственней и строже.
И кажется: Твои глаголы, Боже,
из уст священника не к нам, живым,
Но мертвые Тебя не слышат тоже…
Распятый Иисус… Державный Рим!
XV. «Молюсь изгнанником в дверях костёла…»
Распятый Иисус… Державный Рим!
Скрижали битв и шелест голубиный,
боголюбви гласящие глубины,
зломудрие богоотступных схим!
Враги, народы – вихрем грозовым:
норман и мавр, монгольские лавины,
гуситы, альбигойцы, гибеллины,
все, попранные посохом твоим.
Бред шабашей и огненный Лойола,
суд милости – костры средь площадей,
и в пламени костра Савонарола…
Все сгинуло. Все сгинет. Казни сей
что избежит? О, Матерь всех скорбей,
молюсь изгнанником в дверях костёла.
Молюсь изгнанником в дверях костёла.
Величий дым… И мудрость и тщета.
На всём, над всем над всеми тень креста.
В родной земле и холодно, и голо.
Иль человек лишь прихоть произвола,
и все, чему названье красота, —
неверия и веры слепота
в даль запредельную святого дола?
Что знаем, Господи! В веках горим
и кровью жертвенной точится рана.
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
В тумане ладана, в грозе органа
сомкнулся круг священного обмана.
Распятый Иисус… Державный Рим!
Прага – Париж. 1922–1926
AMOR OMNIA
Март Веньяминовне Абельман
На веницейском кладбище когда-то
прочел я надпись: – Здесь почиет прах
Лукреции и Гвидо, в небесах
соедини! Господь, любивших свято.
«Любовь, синьоре! – пояснил монах.
– Жил Гвидо вольной птицей, да она-то
была за герцогом ди Сан-Донато.
Их тайну выдало письмо. В сердцах
обоих заточил супруг: был зорок
ревнивый герцог и душой кремень.
А умерли они, спустя лет сорок,
хоть жили врозь, да чудом – в тот же день».
Монах умолк. И набегала тень…
И древний ночь договорила морок.
Он
Мадонна! Сон приснился мне чудесный:
как будто, по пути, я встретил вас
близ Santa Carita. Был утра час,
с дуэньей ты к обедне шла воскресной.
Я – следом. Дверь – и с живостью прелестной
ты обернулась… Синий омут глаз
волшебно вспыхнул… Вспыхнул и погас,
но озарил миры зарей небесной!
Ах, этот взор (простишь ли ты мечте
художника и дерзости невольной?)
запечатлел я кистью на холсте:
да светится, в нетленной красоте,
безгрешный лик Владычицы Престольной
моей тоской и страстью богомольной…
Он
О, сон обетованный, повторись!
Пред образом твоим клоню колена,
молюсь Единственной, над миром тлена
боготворю таинственную высь.
В одной мольбе слова мои слились,
и не уйти от сладостного плена, —
Лаура, лебедь райская, Елена,
виденье вожделенное, продлись!
Как льды вершин, я знаю, знаю – латы
любви твоей… Но зноен Аполлон,
лучи его разящие – закон,
лобзанья огненного бога святы.
Явись, явись! В то утро не лгала ты…
О, повторись, обетованный сон!
Опять молчишь, надменная синьора?
Иль сердце без ответа на призыв?
Или забыла сон? Иль, не забыв,
раскаялась в короткой вспышке взора?
Нет, не ропщу! В любви я терпелив,
не отдаюсь отчаянью так скоро…
Но ты молчишь. Больнее нет позора,
чем эта казнь за пламенный порыв!
Не знатен я. Копье свое, как жало,
врагу мой пращур не вонзал в забрало,
но солнце любящих в моей крови.
Я беден. Пусть! Ничтожным не зови
того, кому сокровищ Бога мало
за тень, земную тень твоей любви.
Ты прав, Мессир! Любовь – как полдень жаркий.
Признаюсь ли? От солнечных лучей
растаял лед… И прожурчал ручей,
ручей души на языке Петрарки:
Она
«О, горе мне смиренной! Слишком ярки
сверканья Феба, страшен зной речей —
мне, в сумраке довременных ночей
внимавшей лепету дремучей Парки…
Дай вновь уснуть измученной рабе
Всевышнего! На что она тебе?
Обманет сон. Неволя жизни – пытка.
И дни мои, и слезы о судьбе,
за каплей капля на пергамент свитка —
что жемчуга разорванная нитка».
Он
В немой дали небесных узорочий
Творец качает мира колыбель,
сквозь тьму, огонь и звездную метель —
одна любовь у богоносной ночи.
Туда – и дальше, к берегам земель,
где тишина блаженный рай пророчит
и Матерь Древняя во сне бормочет,
разматывая вечную кудель!
Туда – в Эдем любви, за грань вселенной,
где веет Дух, начало всех начал,
и нас венцом бессмертья увенчал
Энтелехии свет неизреченный, —
где купиной звезды благословенной
светильник наш вовеки просиял!
Она
Хвала певцу! Рассудок ослеплен
сияньями божественного лона,
и поклянусь я мудростью Платона:
всемудры Аристотель и Платон!
Ах, царственна любви твоей корона
звездоубранная, и вознесен
в селенья горние наш… грешный сон,
так близко от церковного амвона…
И все ж боюсь, – открыться ли шутя? —
что, на земле о неземном грустя,
я изменить могу бесплотной яви,
что грусть моя не о надзвездной славе,
что все-таки я женщина, хотя…
быть женщиной, как будто, и не вправе.
Он
Ленивый плеск, серебряная тишь,
дома – как сны, и отражают коды
повисшие над ними переходы
и вырезы остроконечных ниш.
И кажется, что это длится годы…
Скользит луна по черепицам крыш.
И где-то песнь, и водяная мышь,
как тень, шмыгнет под мраморные своды.
У пристани заветной не спеша
в кольцо я продеваю цепь. Гондола
покачиваясь дремлет, – чуть дыша
прислушиваюсь: вот, как вздох Эола,
прошелестит в окне ее виола…
И в ожиданье падает душа.
Она
В окно – жасмины купой озаренной,
ни звука из серебряной тиши.
Каналы пусты… Ночь! – как хороши
узоры вод и месяц отраженный.
Ночь! Я безумствую. Нет сил влюбленной,
изнемогающей унять души…
Эвтетрпа милая, ко мне спеши,
дай сердце выплакать виоле сонной!
Ах, все, что не сказала б никому,
ночь! – говорю без слов ему, во тьму,
в мерцающую тишину лагуны,
и думаю, перебирая струны:
вон там, у пристани, любовник юный
внимает, ночь! – безумью моему…
Он
Не может море укротить прилива,
унять не может сердце страстных мук.
На берега нахлынут волны вдруг.
Ты слышишь? – пенятся, кипят бурливо…
Судьба зовет, последний чертит круг,
и ждать нельзя: любовь нетерпелива
и только безрассудная – счастлива.
Прочь из Венеции! Со мной, на юг!
Там, где-нибудь в заброшенном виллино,
среди олив родного мне Урбино
забыв твой герб и герцогский венец,
тебе отдам всю душу наконец, —
одной тебе: и кисти, и резец…
И райской будет нам земля долиной.
Он
Доверимся созвездьям зодиака:
перед постом, к восходу «Рыб», ночной
у Дожа пир. Толпа зальет волной
Пьяцетту… Жди условленного знака!
С ватагой ряженых в чертог со мной
войдет паяц. Шутник и забияка —
приятель мой: где он, уж там и драка.
Тогда – ко мне! Из двери потайной
направо, вниз, среди переполоха
вельмож и слуг. С меня бери пример:
вперед, смелей – сквозь толпы скоморохов,
гитан, волхвов, чертей и баядер!..
Гондола будет ждать у Моста Вздохов —
без фонаря, и в маске гондольер.
Она
Ах, Гвидо, Гвидо, это ль искупленье?
Коснулся уст божественный потир
и расплескался весь. И рухнул мир.
Мы – под обломками, и нет спасенья.
Он знал, суровый муж, готовил мщенье…
И только вышла я, покинув пир,
смотрю – за мной, проворной тенью, сбир!
Письмо! Была подкуплена дуэнья.
А дальше? Милый! За тебя мой страх,
всю ночь бессонную брожу в слезах:
Совета Десяти не шутят слуги…
Где ты? Спасен? Далеко ли? На юге?
Иль – пойман, здесь, под сводами, в цепях —
томишься о потерянной подруге?
Он
Послание твое слуга донес, —
вручить ответ поклялся он… О, Боже!
Я жив еще! Но стали дни похожи
на темный бред, вся жизнь – как чаша слез.
А впереди застенок и допрос:
суд короток у веницейских дожей…
Изгнанье? Нет. Уйду в обитель тоже —
туда, в приют, где я младенцем рос.
Бесцельно все в потоке мира шумном.
Что дар мой без тебя? – унынье, гнет.
Туда, к святым отцам – один исход!
В монастыре я дружен был с игумном.
Он милостив: тоску мою поймет,
узнав тебя – не назовет безумным.
Она
Заутра я для мира умираю.
Часы, как молот, бьют. B монастыре
одна не сплю и плачу… На заре
я принимаю постриг: дух вверяю
и тело Господу. Любя, сгораю
раскаянно на медленном костре, —
как дым кадильный, возношусь горе,
забыв о счастья, неугодном раю.
И ты забудь! Не мучь души. Вернуть
надежд обманутых не в нашей воле.
На боль осуждены мы здесь, доколе
накажет Бог… Молись! Когда-нибудь
позволит Он и нам уснуть – уснуть
и никогда не разлучаться боле.
Он
Рука дрожит, глаза мои слабы
и память омрачается затменьями.
Былое смутно и томит виденьями,
а в кельях ждут отшельничьи гробы…
Но тень твою, возлюбленной рабы
Всевышнего, зову я песнопеньями,
и кажутся года разлуки звеньями
связавшей нас таинственно судьбы.
Звезда любви все ближе, все огромнее,
любви вселенской тайная звезда—
На небесах тебя, земную, вспомню я,
и ты со мной пребудешь навсегда.
Представ Творцу, воскликну: Amor omnia!
И ты, небесная, ответишь: да.
Ржевница. 1923.
ТОГО ЖЕ АВТОРА:
Собрание стихов.
Изд. «Содружества». 1905 г. СПБ.
Страницы художественной критики.
Книга первая. Изд. «Содружества», 1906 г. Книга вторая. Изд. «Содружества», 1908 г. Книга третья. Изд. «Аполлона», 1913 г.
В. А. Серов (Очерк). Изд. «Аполлона», 1915 г. Силуэты русских художников.
Изд. «Наша Речь». Прага», 1921 г.
Последние итоги живописи.
«Русск. Унив. Изд-во», Берлин, 1922 г.
Народное искусство Подкарпатской Руси.
Изд. «Пламя». Прага, 1925 г.
Сборник «Вечер» (на правах рукописи).
Париж, 1940 г.
Somnium Breve. Стихи.
Изд. La presse Frangaise et Etrangfere. О. Zeluck. Paris. 1948.
ГОТОВИТСЯ К ПЕЧАТИ: Портреты современников (воспоминания).
Окончена печатанием 1 июля 1949 г. в Париже
Impr. da N*Turt>, ll, nia dta GordelUrea, Paris.