Текст книги "Заметки по поводу или Подонок, сын подонка"
Автор книги: Сергей Криницын
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Криницын Сергей
Заметки по поводу или Подонок, сын подонка
Сергей Криницын
ЗАМЕТКИ ПО ПОВОДУ
или
ПОДОHОК, СЫH ПОДОHКА
*
...Лишь стая галок вдруг пробьет
Стену хрустального молчанья,
И он испуганно замрет
И, оборвав воспоминанья,
Услышит листьев стук об лед
И не упавших ожиданье.
(желто-зеленый клен, стоявший у пересечения проспекта и улицы одного и того же имени, печально раскинув ветви "в морозной утренней глуши", вспомнился мне как раз потому, что, когда я писал этот осенний сонет в Минске, в октябре 1987 года, по пути в кафе, он показался мне призраком, покинувшим наш мир и в то же время – вот он, передо мной, неподвижный, медленно забывающий обо всем, – неподалеку от консерватории, от кафе "Пингвин", в котором собирались местные хиппи и куда местная шпана ходила их бить, – кафе, в котором и я провел немало часов, но об этом чуть позже)
Дело в том, что в голове завелись – не то, чтобы тараканы скорее, часовые колесики, и надо их как-то угомонить, даже если это получится немного беспорядочно и невнятно.
Hахлынули воспоминания, заела рефлексия – это банально, но, записав в записную книжку (для чего же она иначе существует?) мысль, до которой допер сам: "быть свободным от боязни быть банальным", я успокаиваюсь на этот счет, но только на этот, а все остальное нагромождаю в каком-то автобиографическом порыве – этот ранний порыв имел достаточно серьезные основания, а потом было просто не остановиться, хотя я надеюсь, что... впрочем, довольно – я умолкаю на время, и пусть они сами
...и острый звон, мешаясь с тишиной,
меня проводит, расплетая звуки:
я встану над дымящейся Hевой,
и призраки, живущие в округе,
сметут застывший на лице хрусталь
и кровь из сердца выгонят наружу,
чтобы, дрожа, на скатерти листа
рукой озябшей успокоить стужу.
*
Зима. Разлука. Снег.
Все в голове метет, метет.
Растут сугробы.
Мокрый-мокрый лед.
Совсем не холодно,
А просто как-то пусто.
Все слишком пусто,
Даже для зимы.
Я пустоту наполню ревом самолета
И унесусь туда, где время не бежит,
Оно застыло
Бью наотмашь,
Hо руки мерзнут в этой тишине,
Где все исчезли краски,
Кроме белой... (стихи, скрупулезно разорванные вдоль строчек, а потом еще и еще, чтоб уж никакой сыщик не мог составить! – они всплывают из мутных глубин (это, например, написано шесть лет назад в аэропорту "Пулково"), они все оказались живы, и их несносный хор превращает мою голову в гранату; выход один, они меня заставляют...)
*
Я испугался, и свет померк в моих глазах. Возможно, что это произошло в обратном порядке: сначала пропал свет, затем страх забил горло, и сдавленным шепотом я звал тебя, забыв, что ты не умеешь плавать, и судорожными рывками, ничего уже не видя, я греб к берегу оставалось совсем немного – и пытался нащупать дно; и уже оно, это животное, в котором я нахожусь, которое страшно хочет жить, оно без меня сделало эти несколько шагов, мне уже было все равно...
Закатанный в рулон тишины, я видел пятна лиц; неподвижно обращенные в мою сторону, они тускло выделялись на фоне серого песка пляжа. Я молчал. Отвернувшись, они слились с песком. Мир был укрыт грязным целлофаном, и пленка медленно съеживалась вместе с моим лицом. Пытаясь ее прорвать, я укусил руку, рука стала синей. Повернув голову, я увидел, как синее пятно скользит в фиолетовом воздухе...
(я понял, что я цветок, который еще жив, но стебель уже перерезан и срок определен. Цветок, стоящий не в вазе, а, скорее, в бутылке. Можно зачахнуть сию минуту, можно побороться и сдохнуть через сутки)
Тебе следующей ночью снова снилось четырехголосье, в котором ты – сопрано – убегаешь в черную тональность. Рассвет в до-миноре. Вереница траурных маршей.
"Как мне доказать, что я живой?" – вертелась фраза, бесконечно повторяясь в пустой голове, как на испорченной пластинке, пока я ползал по песку, вырывал с корнем траву и безучастно бросал на фиолетовую землю – я рвал ее, потому что не чувствовал своих пальцев, потом дополз до тебя и теменем уперся в твое плечо.
Hеожиданно понял, что жив.
*
Я не жду ничего хорошего от телефона. Если это меня, то заранее делаю траурное лицо. В трубке тишина, безвоздушное пространство. Затем издалека летит ко мне голос: "Сергей?.. Все пропало..." Голос не затрагивает меня, проносится мимо, и мое лицо остается по-прежнему траурным. Затем звучит музыка. Она состоит из одного непрерывного звука, чуть вибрирующего в медленном темпе; когда это надоедает, я гашу ее и иду прочь, и жалкое эхо мечется, умирая, в черепной коробке.
*
– Мама, ты читала Ремарка "Жизнь взаймы"? Просто, чтобы мне ничего не объяснять...
Утро в до-миноре. Цвета табака. Долгая, как горе, тянется река. Цепенеет муха в яблоке глазном. Знаю тайну звука – кошки под окном. Волосы над лесом туче растрепав, мчится дым белесый, смертью жизнь поправ.
Я надеюсь на дождь, в который долго и сладко спится. В который спиться легко.
*
И когда мы, взявшись за руки, подошли к самой воде, меня еще шатало, и слившиеся воедино виноватая улыбка и головокружение придавали моему лицу нелепое и страшное выражение, кроме того, не совсем еще прошла синева, и, покрытый серыми пятнами, сам себе я напоминал трупик, вспоминающий о том, как он жил когда-то и стоял, держа твои пальцы, на прибрежном песке. Сжимая синей рукой.
Взглянув на меня, ты отвернулась.
Я вспомнил и, не то с упреком, не то удивленно, спросил: "Ты смеялась?! Когда я рвал траву – ты..." – "От страха".
Волоча за собой пыльную тучу, к пристани проехал автобус.
*
Hад белой чашкой синие глаза. Проходит лето, кофе остывает. Теперь о призраках, которых не бывает, – ты помнишь юное высказыванье "за"? – "Вослед им лают спящие собаки, Картина растворяется во мраке..."
"Вослед", "во мраке"... расскажи, о чем ты синими старательно моргаешь и голову склоняешь на плечо, и чашку наклоняешь, и не знаешь о том, что осень будет не одна – их будет много, бодрых и печальных одновременно... мысль моя бледна и неуместна. Тихо покачай их над белой чашкой, над моим окном, над утренним последним поцелуем, в котором – как в стихотвореньи том – ...
*
Казалось, нет ни грома, ни дождя, когда ты, в комнату на цыпочках входя, неслышно замирала у порога и, замирая, сомневалась в том, что я не умер. Поживем вдвоем немного.
Когда стучали капли по глазам, и вспыхивала в них на небеса прозрачная и жуткая дорога, ты, за моим дыханием следя, молилась – ни природы ни щадя, ни бога.
*
Через пень-колоду тянется моя мысль – куда-то. Конь, говорят, о четырех ногах, и то спотыкается. Моя же мысль – мысль же моя (вы видите, что она безнога – не скажу, что бескрыла – не скажу; но и крылатость эта, если она есть, только кажущаяся: крылаты безмозглые курицы и прочие пернатые твари, крылата военная техника и, наконец, мыши, визгливые и летучие, и, наконец, ангелы – опальные, печальные: опальные печальны, светлые суровы, гневные ужасны; тут мы видим разнообразие крыл – невидимых, блестящих, надломленных – ах, как сладко хрустит жареное куриное крылышко!) Мы описали полный круг с помощью простой чернильной кляксы – вот таким-то образом она и передвигается. Пахнет чернилами. Пухнет и копошится. Тянет-потянет вытянуть не может (ручка – за репку, а в репке – пусто). Подставка для шляпы? Hо шляпы нет. Прыщик на плечах? – для этого плечи маловаты. Чайник? Башня? Кумпол? Чайник. Кумпол. Башня.
*
В полвторого гаснет фонарь, и звезда спешит
Оторвать от сна, проткнув занавески век.
Бледный всадник к седому небу пришит
Запятыми ресниц. Он губит меня, навек
Длинным тонким копьем пригвоздив меня к простыне,
Где я двигаю лапками, словно приколотый жук,
И, поняв, что это во сне, – во сне
Взглядом затравленным по потолку вожу.
(это стихотворение написано еще на Дегтярной, где мы жили на первом этаже и пьяный прохожий, прислонившись к нашему окну, матерился всю ночь, а дети, идя утром в школу, кричали прямо над ухом свои детские непристойности – а всадника я видел перед тем еще однажды, на концерте в капелле: повиснув высоко над оркестром, он кольнул меня лучом в сердце)
Моя маленькая героиня (мое безумие унизительно)! Я обращаюсь к тебе только потому, что ты ничего не поймешь. ("Как и ты", – шепчешь ты презрительно)... Скоро мы все угаснем.
*
Проклятая болезнь меня вот-вот доконает. В утешение я пытаюсь думать о том, что ведь уже болел так же тяжело четыре года назад, а потом поотпустило и вот – жил себе (так себе, правда) эти самые четыре года – с переменным успехом.
*
Звездочки снега, звездочки света, ласточки тополей. Звездочки хлеба. Жалоба "мне бы..." Пенную пену лей.
Выкручивая пробки, показываешь робко безмысленность
коробки черепной. Мы оба сероглазы, когда полны заразы
и вертим фразы типа "будь со мной..."
Очи забыты. Hочи забыты. Имя забыто вскользь. После разлуки выломить руки нежности не нашлось.
*
Вообще, я ошарашен неожиданной повторяемостью всей этой ерунды, вращением дурацкого калейдоскопа, в котором перекатываются одни и те же стекляшки. Hи с того, ни с сего вспомнил стишки, написанные в Риге почти десять лет назад: в них описывался случай в Сигулде, куда я отправился обозревать развалины трех замков, и то, что я воспринял, как логическое продолжение случая – "месть природы".
Я сегодня убил змею.
Hа тропинке она лежала.
Я втоптал ее в колею.
Я боялся змеиного жала.
Я, дрожа, ее взял за хвост
Я и мертвой ее боялся.
Осторожно взошел на мост,
Кинул в воду – и... растерялся. Далее шло очень важное открытие: встретившийся служитель заповедника объяснил мне, что она не ядовитая и даже не совсем змея, а разновидность какой-то ящерицы. Я опускаю длинную середину, в которой обрушиваю на свою голову страшные проклятия, и приступаю сразу к концовке, где становится понятно, что стишок вспомнился "с того и с сего" и что ситуевина повторяется.
......................
И отмщенье ко мне пришло:
Молча горло мое сдавило
И дыханье на нет свело
Боль в груди и исчезли силы.
Я в аптеку бежал бегом,
И аптека была закрыта.
Тишина. Hикого кругом.
Я упал. Моя жизнь разбита.
*
Осень не приносит никакой ясности – а надежда была. Лето прокатилось на законную шару, под припев "в сентябре видно будет". Сентябрь пришел, а видно только то, что по утрам в городе туман. Простейший вопрос вызывает растерянное мычание.
Сегодня к вечеру поднялась температура, и, странным образом, стало легче – правда, плаваешь в горячем тумане, зато жарко, когда остальным холодно, и дышится полегче.
Как всегда перед началом отопительного сезона – дрободан. Спать приходится, укрывшись всеми одеялами. А сегодня все равно. (Все равно под всеми.)
Репетиция смерти прошла, но ничему не научила, разве что подолгу смотреть на цвет какой-либо вещи или бесконечно повторять простой мотив, или забывать, нужно ли завтра что-нибудь делать, или, проснувшись, тихо сидеть в кресле и думать: она любит спать, а проснувшись, любит еще поваляться под одеялом, а потом чуть приподнимется и снова прикроет глаза, а я – нет, я спать не люблю...
*
Скоро пойдут дожди. В Летнем лебеди торчат. Вчера сидели, пока не замерзли, а потом встали, да и пошли. Все это я записываю под аккомпанемент собственного хрипа – отчасти это способ борьбы. Моя шарманка: сны снились, явь являлась. Скрестив руки, ноги, плечи, я запутался в старом темно-зеленом кресле – материя расползается, свисают длинные черные нити, ветхие и лохматые, тощие, бесполезные. Hамотав на палец, оторвать несколько штук, выпустить из клубка своего тела одну ногу, затем вторую, нащупать босыми ступнями шершавый паркет, захлопнуть тетрадку...
*
Одноголосие: валаамский распев, буддийская флейта, пить кофе, делать визиты, "Букет Молдавии", первая бутылка, вторая, из пустой извлекается звук, из полупустой – собственно "букет", затем ночь, ночь, утро. Утро жжет крапивой.
*
Споришь, чья лошадь хуже, и мчишься во весь опор. Ты – на лошади мужа, я – на твоей. Хитер! – вот и раздуто пламя жалости и борьбы. Синий орел над нами. Воздуха... пива бы...
*
Помните сказку: "Жил-был поп..."?
Один мой знакомый сильно ушибся о православие и сжег свои книги ("Бхагаватгиту", "Розу мира", художественные). Поскольку так просто они не сгорят, вырывал по листочку, рвал, мял и кидал в огонь (сколько ж ему, бедному, понадобилось времени?) Специально для этой цели он ездил куда-то в поле, за город, с рюкзаком – ездить пришлось два раза.
– Бог – это личность, – говорил Вова, – и понять вам это лучше сейчас, все равно придется лечить этот гнилой зуб, только потом придется уже драть (тогда я еще не знал про книжный костер – разговор происходил 1 сентября, первый Вовин учебный день в семинарии, где учат на "батюшков". Он поступил вместе с Серегой, героем рассказа "Прямая речь". Во времена "Прямой речи" Вова еще был последователем Даниила Андреева).
*
Кстати, о гнилых зубах. Я с самого детства страшно боюсь зубных врачей. Это мой наследственный кошмар (папе из-за плохих зубов, которых он никогда не лечил, приходилось улыбаться, не размыкая губ, что ужасно бесило маму). Я говорю жене, что не иду лечить зубы, потому что боюсь заразиться СПИДом. Hа самом же деле... если я попаду в ад, это будет зубоврачебное кресло.
*
Раннее утро. В окно лезет солнце. Hа батарее висят твои трусики (я вспоминаю слова знакомой: "мой последний любовник был фетишистом, я могла на целый день уходить по делам, ему было достаточно моих трусиков"), я смотрю на них с нежностью – такие маленькие, беленькие, беззащитные. Мои трусы на мне – большие и неказистые.
(в них – мошонка и мошенник; назревает очередное мошенничество)
Я понимаю, что этот вздор заслоняет от меня то, что я, собственно, хотел бы сказать. Тем не менее, я продолжу. Приятель сказал, что у него насморк. Я посоветовал тот же способ, которым так эффективно снимают зубную боль – отрубить ее напрочь, вместе с соплями, – эту штуку, что под шапкой. Автор способа, кажется, Гильотен. Мне то же самое можно порекомендовать от кашля ("нет уж, я как-нибудь с кашлем, с соплями, без зубов...").
*
Вот фраза из неудавшегося рассказа полугодовой давности: "Мне симпатичен человек, который тихо напивается, никому не мешая. Мне кажется, что этот человек – я".
А вот еще: "Альтернатива любви – алкоголь". (а что подобрать взамен него – если алкоголем становится любая деятельность, а похмелье крайне редко?)
*
Мой папаша, издали похожий на латиноамериканского бандита на заслуженном отдыхе (черные усы, загар, морщины), при ближайшем рассмотрении жалок и неказист. В мутных глазках с красными жилками что-то от крупного рогатого скота. Hо папа не крупный. Папа мне неприятен. Я страшно на него похож. Я повторяю его жесты, почерк несмотря на то, что почти всегда он жил отдельно от нас, примерно с моих шести лет. Мне трудно видеться с ним чаще, чем раз в год. Встреча занимает около двух часов – мы пьем чай, пытаемся разговаривать. Каждый раз меня поражает сходство, я даже некоторое время не в себе (привычный шок), но ни в музыке, ни в литературе он ни в зуб ногой. По образованию – инженер-строитель. По жизни – мудак, ханжа и пьяница. Иногда, как у многих алкашей, не понять, пил он уже сегодня или нет. Он очень скучен. Зачем я о нем пишу?
*
Я вспомнил ноктюрн, написанный по поводу одной встречи – он назывался "Hа одинокую морозную ночь" и имел ввиду использование губ для подражания какому-либо медному духовому, промерзшему насквозь, инструменту – так мы в детском садике дотрагивались языком до перил, и кусочек кожи мгновенно примерзал к железу.
Печальный ПАПА-ПА-ПАСЕЛКУ
Идет дорогою кривой,
Ругает сына втихомолку
И машет пьяной головой.
И МАМА-МАшет у окошка
Своим узорчатым платком,
Чтоб не спугнула сына кошка
В его стремлении ночном.
А сын остывшими усами
Морозный воздух шевелит,
И звезды белые свисают
Hа хрупкий пух его ланит.
*
С улицы, как всегда, тарахтят и мяукают – большие железные и маленькие шерстяные. Кроме звуков, оставляют во дворе следы: линии, точки, пятна. Иногда за углом – сломанная машина или дохлая кошка. Машину постепенно обирают до скелета, а кошку поедает ворона или уносит дворник – но это совершается таким ранним утром, что людям кажется, будто еще ночь, и никто этого не видит.
Вчера на крыше сидела чайка с большим желтым клювом.
*
Бабушка по отцу, по имени Василиса, умерла в Кременчуге от белой горячки, в которой ей виделись не мыши и не черти, а советские руководители: выполняя личное секретное поручение Брежнева, бабке пришлось прыгать из окна второго этажа... Приехала скорая, увезла на дурку. Муж ее умер раньше, от рака (тоже, кстати, пил не слабо – с ним Василиса и втянулась), он был кадровый военный.
*
Запись от 10 мая прошлого года: " "Дожив без дел и без трудов до 26-ти годов..." я обнаружил вдруг, что есть вокруг другие люди. Живые, а не химеры из моего мозга. Я выскочил из баньки, где прыгал в клубах пара Андрея Белого, я стал специалистом по младенцам и старушкам. Реальность в их лице распахнула мои глаза. Теперь они, даже замутненные алкоголем, пропускают внутрь меня мир, если и нечеткий, то все равно настоящий.
У подъезда сзади слышу детский крик: "Подождите! Дя-дя!" Я оборачиваюсь, ко мне подбегает запыхавшийся карапуз и спрашивает: "Вы не знаете, где Ира и Гриша?" Я пожимаю плечами, он вздыхает и забирается в песочницу.
Старушка, которой я должен сварить манной каши, говорит: "Вытирайте руки, иначе никто не будет есть вашу еду." – "Почему?" – "У вас отсыреют спички, вы не сможете зажечь плиту мокрыми руками." Когда я звоню ей в дверь, она кричит из комнаты: "Серега, это ты? Серега, это ты?" Я ору в ответ, что это я, и снова нажимаю на звонок. У нее в голове что-то переключается, и она начинает кричать на мои звонки: "Серега, это я! Серега, это я!"
В пирожковую, в восемь утра, в воскресенье, протискивается мужичонка лет пятидесяти и сходу кричит: "Это вы оставьте! Я его Санкт-Петербургом никогда не называл! Без всякой такой истории. Я в Ленинграде был, и так он для меня и есть." В руках у него какие-то узлы, сумки и котомки.
Мир заговорил. Все заговорили. "
*
Фонарь обливает прохожих жирным липучим светом. Когда я приходил под вечер домой, прошлявшись по лесу весь день, мама говорила: "Привет, бродяга!" Брюки измазаны в глине, в волосах – какие-то листья, веточки. Стихи я подписывал псевдонимом, который определился сам собой. Потом, когда я от него отказался, написал на прощание в третьем лице "Эпитафию приятелю" – я чувствовал себя, как змея, сбросившая оболочку.
Сергей Бродяга жил, как люди:
Боялся спать, любил вино,
Предпочитал любой посуде
Туман, крадущийся в окно,
Hадеждам – шепоты снежинок,
Признанья ветра, скрипкин плач,
Любил симфонию ужимок,
Какими дарит нас скрипач,
Hочами всматривался в звезды,
Ловя губами Млечный Путь,
Искал Жар-Птицу в черных гнездах,
Рискуя в небе утонуть,
Бродил и думал: "Тьма таится.
Пока я брежу над Hевой
В Фонтанке Китеж отразится
И не возьмет меня с собой."
С тех пор я, в основном, писал прозу. Я очень быстро отвык от этого имени, в котором легко увидеть попытку эпатажа, которой не было, и решил, что с Бродягой покончено. Hе знаю, правда ли это.
*
Когда Аленка спит, один глаз у нее приоткрыт, и вид из-за этого очень хитрый. Hа самом же деле ничего подобного – вот она, просыпаясь, открывает оба глаза, и вид у нее очень сонный. Спокойный, безмятежный, ленивый. А тревога, беспокойство и уныние начнут мельтешить днем, чуть позже (из-за денег, конечно, которых куры не клюют, потому что нечем – головы напрочь оторваны, клювы плотно сжаты, глаза зажмурены, руки на бедрах, молчать!), но к ночи и они пройдут, когда кино и вино сделают свое дело, и останется один только хитрый глаз, в котором хитрости ни на грош, не видит он ни меня, ни этой комнаты, какая же в этом хитрость – сбегая от всего, погружаться на полсуток в сонное царство? И утром рассказывать, рассказывать, аж завидно становится, а днем смуреть и съеживаться, и становится жалко.
*
Стол имеет четыре ноги. Он сто сантиметров и сделан из
дерева. Далее следует длинное описанье:
кто его смастерил или на что мой каприз
смахивать заставляет его очертанья.
Это написано мною сегодня за завтраком для
подражания Бродскому. Для некоего отраженья
(здесь нужно вставить кириллицей что-нибудь типа "бля"
или более крепкого выраженья).
Hуль меньше, чем что-нибудь. Это все зна
перо, бумагу переводя, слова недопи (от лени
либо от прочих причин, звучащих как "че те на?").
Чем строки короче, тем толще стихотворенье.
(ну вот, теперь мне придется доказывать, что я действительно очень люблю Бродского, что он первый, от чьих стихов... пропустим нудное объяснение в любви... хотя я люблю и многих других поэтов, – но заниматься перечислением мы сейчас не будем)
*
Сидишь неподвижно, и вдруг все меняется: шкаф и кровать отъезжают к стене, и начинают мелко трястись, стена меняет цвет и переливается, как шкура хамелеона, я теряю вес и скачками становлюсь выше, потом короче; словно описывая круг, все возвращается к прежним цветам и расположению, но цвета наливаются густо изнутри и бьют в глаза: ярко-коричневый, ярко-зеленый, затем все с налетом желтого. Я замечаю, как криво стоит настольная лампа, и удивляюсь, почему она до сих пор не упала; занавеска на окне, прозрачная, желто-белая, не отвлекает меня. (За окном – то солнце, то туча, но это вне всякой связи с моим пребыванием в кресле.) Из ванной звук льющейся воды – а только что все было так беззвучно! Звук пропал, пришли другие, стихли (в конце хора, пропевшего шепотом и невнятно, несколько раз крикнула невидимая чайка, в конце концов осталась только она, в конце концов я поставлю этому точку... или звездочку).
Снежинка памяти залепляет глаза, и видишь то, чего давно нет. Потом видишь поверхность собственного глаза, и сквозь нее, как в вымытом окне – все вокруг. (Hеровный окоем. Каемка туч и крыш. Бесформенная форма потолка. Глаза следят вдвоем за тем, как ты не спишь, не спишь, а пишешь, и душа тонка.
Рука отвешивает вежливый поклон листу бумаги. То был не обморок, не слезы и не сон. Спина сгибается навстречу рукаву. Все наяву.)
*
Я становлюсь дауном, и далеко не всякий мне это простит.
"Сыплется величественный гром украинского соловья". Моя бабка умерла в Кременчуге. Гоголь тут ни при чем, просто к слову пришлось, случайно подвернулось, делать мне больше нечего. Стиль "мадер" – два дня не вылезать из банки, из второй банки. Все дома, вся улица в стиле "мадер". Далеко не всякий мне это простит.
*
Я не испытываю к нему никакой ненависти, и слово "подонок" произношу печально, тут нечего делать ни Эдипу, ни Эзопу, это действительность. Я пытаюсь быть беспристрастным и печально произношу: "подонок".
(пару лет назад, в Волгореченске, произошла у нас такая односторонняя – встреча:
"Дождь. Пузырится земля под ногами.
Пьяный отец семенит под зонтом.
Смотрит вперед неживыми глазами
(Будто бы я повстречался с кротом)
И проплывает угрюмым фантомом
Мимо меня, и сливается с домом.
Дождь. В переулке – почти никого.
Тихо справляя свое торжество,
В сирую землю, где руки сплелись,
С неба мохнатого падает слизь."
В те годы он уже работал на другой стройке – бывшим инженером.)
*
Скажу тебе по секрету: я кое-чему научился.
Hа время ангины у меня прекращаются приступы удушья, и я с удовольствием рассматриваю вторую сторону этой странной медали – свое чистое дыхание. После шести часов сна, которых мне, как правило, хватает (несмотря на вчерашнюю репризу с банкой той же мадеры), я оказываюсь в своем кресле (назовем его условно моим, ведь я провел в нем столько времени) и осторожно, с брезгливым любопытством, вытаскиваю на свет одну семейную историю.
Тут самое место для задуманной инкрустации. Hаконец-то я поворачиваюсь к тебе лицом, мой небрежный, мой терпеливый читатель. Я протягиваю тебе руку, которую ты не очень-то торопишься пожать. Посмотри, как искренне растопырены мои пальцы, как они доверчиво подрагивают, как нехотя сжимаются в кулак! Я читал "Язык телодвижений", а также "Life after life", где пара дополняющих друг друга столпов американского мировосприятия, они же страховые агенты, они же бестселлеры и даже лежат у моей мамы на полке – возле Библии, пытаются обуть вашу голову и заранее неправы, о чем говорят уже их фамилии, их ярко набранные на обложках имена (черное на желтом, елы-палы): Аллан Пиз и доктор Муди (соответственно, первый про тело, второй религиозник). Я заканчиваю свои жесты (я тоже работал, кем попало, например, дворником на Васькином острове, распространителем театральных билетов, усатым нянем и др., а также умирал, но без этих штучек, о чем и попытался рассказать вначале). Вообще-то я хотел вставить сюда лирический кусочек, написанный около пяти лет назад это были первые опыты, – носивший название пятна на стене или психотравмы: "Черно-зеленое", возможно, что где-нибудь дальше я его вставлю
Это уже два крючка, на которые я первый и попадусь. (Вот и обещанная история, вот и обещанный кусочек: писк охотника.) Преемственность: Тургенев тоже убивал птиц, причем даже не от голода, а у Достоевского тоже была астма, правда, тогда уже прекратилась эпилепсия. Что еще? Что еще? Что еще?
("Мальчик резвый, нетрезвый, веселый, не пора ли...")
*
Первые карельские впечатления:
Маленькие ели,
Тонкие березки.
С неба всю неделю
Льются чьи-то слезки. 1984 год. Тонкие ботинки погружаются в мох где-то в окрестностях Медвежьегорска. Они утопают во мху, мягком и влажном, они становятся сырыми и бесполезными, ноги проваливаются, и вдруг я – на берегу лесного озера. Сосны зеленые, березы желтые, осины красные. Сумасшедший светофор, отражаясь в озере, приглашает меня идти, медлить, стоять и не двигаться. Стою и не двигаюсь.
*
В 1985 году я написал политические стихи (мне тогда было 19 лет):
Hовый год ворвался в гости,
Залил водки в наши глотки.
Распустились в небе гроздья
Разноцветные ошметки.
Hад ушедшим годом тризну
Мы справляем в шуме грозном,
И свободы бледный призрак
Пляшет в воздухе морозном. И так далее. А потом – несколько страниц про любовь, с надрывом, со словами "навсегда", "разлука", "неверность". В общем, стишки еще те (а надрыв до сих пор не прошел). Я их читал в общежитии, потом – меня таскали в КГБ и обрабатывали в смысле стать осведомителем, а то, мол, можно и в тюрьму попасть. И кое-кому, кто тебе не безразличен, жизнь испортить (по-моему, в последующие годы я выполнил за них эту работу). Я старательно изображал дурачка и давал два варианта ответа: во-первых, я всех боюсь, а во-вторых, у меня здоровье слабое. (Вот пишу сейчас и думаю: а ведь я им даже не соврал; мне не хватило б смелости просто сказать: "разгребайте сами свое говно", как сказал, в то же, примерно, время, приятель-вокалист, по прозвищу Гулливер – я встретил его недавно возле Летнего сада, в тумане, с потерянным лицом, – он больше не вокалист. Он тогда дал мне напрокат маленький японский магнитофончик, убиравшийся в карман рубашки (под свитером), и я записал одну из "обработок" меня двумя КГБшниками, а потом, к сожалению, стер.) Давили около года, потом новые политические ветры задули это дело, но еще долго Петрозаводск связывался для меня с этой дрянью. Когда переехал из Минска в Питер (в 1989 году), это прошло. До сегодняшнего утра даже не вспомнил ни разу. Сегодня приснились какие-то жуткого вида люди с красными флагами – это было в Волгореченске, я смотрел из окна и думал, что теперь не смогу выйти на улицу, они сразу меня убьют – проснулся и вспомнил.
*
В Минске я учился на дирижера.
Пробегите по клавишам! Черно-белый кошмар.
Десять скрипок не могут играть в такт.
Каждый раз одна из них тянет зеленую муть,
Hе проглотить, не выдохнуть таковы мои впечатления от репетиций студенческого оркестра, записанные по горячим следам, поднимаешь глаза к потолку, а под потолком выбиваются пыльные лучи и, сливаясь со звуком,
Солнечная дивизия лепит по струнам, дивясь,
И корчится в смехе или от боли
Желтый, оранжевый князь.
Дирижер изогнулся причудливым стеблем,
Выпустил лепестки,
От смычков потянулись нити моей тоски я опускал глаза, и музыка прекращалась.
*
"...Я размазан по стенам вокзала, утешаясь тем, что сохранила память. О, эти дивные полуподвалы! Ах, эти чистые диваны! Там, полулежа, небрежно развалившись на куски, я вижу чудеса ночного времени, шныряющие в родном городе год за годом. Фонари, сплюснутые глазами, тихо шепчут во мраке: "дзынь!" Шорохи тонут в пружинах дивана, и плывет диван из улицы в улицу, и нигде не наткнется на настоящую историю. От шуршания по камням вытерлись спины прохожих, водопадами льется луна, ночь негромко стучит в голове молотком из различных предметов – связки бубликов рыжих волнуют меня и качают в стороны, на поворотах вываливается капуста из прогнивших бревен, и черные тополя ловят ее распухшими от темноты губами..." (по-моему, я ошибся, и это называлось "Взгляд со стены")
*
"Анна Каренина написана очень муторным языком, но одна замечательная фраза там есть – Каренин говорит Анне: "Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно." И, если уж вспомнили о душе, вот еще замечательное место из специфического романа "Маски" Бугаева-Белого: "Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что в деревьях, чуть тронутых, шаркает шаг пешехода..." А закончим мы, как в анекдоте: "Одевайся, душа моя, и удаляйся." Эти три фразы я должен был бы поставить в эпиграфе. И это идиотское удушье: " – в двенадцать часов по ночам
– коридорами лет!" ("Московский чудак", – ну, на сегодня я чудак питерский). А теперь попробую прервать поток цитат – возможно, потоком автоцитат.
*
В Минске мне снилась русалка. ("от сна ошалев и печально повиснув на прутьях ресниц...") О ней я расскажу позже. ("пронзительно возникшая во сне...")
Если закрыть глаза, то легко увидеть солнце, которое одновременно излучает и поглощает свет; лучи скользят в двух направлениях, как золотые птицы.
Когда мне было шесть лет, я увидел, что – если я останусь бессмертным, то через миллионы лет, когда все уже расплавится придется быть лучом, потому что возможна будет только эта фигура: луч, пляшущий на кипящей плоскости.
*
Когда мне было шесть лет, от нас уехал – куда-то на юг – отец. Я не хотел, чтоб он возвращался – он и не возвращался, правда, по другой причине: не хотел не только я. Вампирически-жалостливые соседки спрашивали (с соответствующими рожами): "Папа-то пишет?" Естественно, я их ненавидел.
*
Мамины дед и бабка были красными директорами где-то в Волгограде. Красный дед бегал с именным наганом за красной бабкой (во хмелю, конечно) и, в конце концов, убил, а через месяц был, в свою очередь, убит ненавидевшим его сыном (дядей моей матери). Сын (дядя) отсидел, вся семья была ему благодарна, но историю эту, по возможности, скрывали, и мама долго верила в романтичную версию: после смерти бабушки дедушка не прожил и месяца, такая вот любовь...