Текст книги "Из записок карандаша"
Автор книги: Сергей Криницын
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Криницын Сергей
Из записок карандаша
Сергей КРИНИЦЫН
ИЗ ЗАПИСОК КАРАНДАША
ЧАСТЬ 1
...и мне не оставалось ничего другого, как превратиться в карандаш. Меня положили в карман, я почувствовал тепло, мерное движение дыханья. Потом – тишина. Неподвижность. Наверное, ночь, она легла спать, и мне придется до утра висеть одному на стуле. Странно – нет конечностей и всех привычных органов. Тело деревянное, мысли образуются вокруг стержня. Графит мне заменяет все внутренности, кровь, мозг. Как удобно, что нет питания и выделений. Внезапный страх: вдруг меня положат в задний карман, забудут и сядут с размаху на стул – я сломаюсь и умру.Или произойдет расщепление сознанья? Меня будет двое? А если трое? А если меня засунут в задний проход, например, для занятий онанизмом, будет ли мне неприятно? Какая чушь лезет ночью (чуть не сказал – в голову), хотя, кажется, уже утро, поскольку я качаюсь, платье шуршит, и слышится – глухо, как из-под воды – она напевает. Разве не мечтал я когда-то об этом? Я увижу каждую букву, почувствую дрожь ее пальцев, где она задумается, над каким словом помедлит, тончайшие движения души – все! все станет мне известно! Правда, я немного боялся – ведь я, кажется, новенький – вдруг нечем будет меня заточить, и ее пальцы обнимут другое деревянное тело? Но я, ревнивый и неотесанный, боялся еще одного – а вдруг это больно? Неотесанный – не значит тупой; чтобы затупиться, нужно исписать не один лист... Мысль о бумаге привела меня в легкое замешательство. Гладкая или шершавая – что лучше? Первая приятнее, на второй лучше видно. По гладкой может выйти бесплодное скольжение – она нажмет сильнее, сломает... Но – весь я не умру, и большая часть начнет сначала. Если бумага мне не понравится, я ее проткну. Я прорву ее острием, и мне подадут другую. Все оказалось не так. Я уже привык смутно ощущать звук и свет. Но вот меня извлекли наружу, и что-то блеснуло сверху – ее улыбка? – увы! лезвие бритвы. Она точила карандаши бритвой. Когда лезвие вошло в тело, я чуть не раскололся от боли! Я был нем, беспомощен, меня резали, как хотели... – резала она; когда сталь полоснула по грифелю – оглушающий поток шума, слепящий режущий свет накинулись на меня и прошили насквозь. Словно сняли скальп,и выступила кровь, и этой кровью она писала, надавливая. Ни бумаги, ни слов. Вот все, что я помню о том дне...
* * * ...у предметов есть два пути – в музей и на помойку, где их никто не моет, а их туда просто сваливают. Свалка. Когда я был вазой, во мне хранили деньги, однажды, торопливо их доставая, – уронили, разбили, выбросили. В тот же вечер кучу грязного стекла обмыл дождь – мылся я впервые за много лет. Так что, каково на помойке, я знаю. Потом, когда я был зубом, мне повезло; правда, узнал я о том не сразу – это был не лучший из ртов, какие можно себе представить. Чистили меня редко, хотя я служил добросовестно, и старательно грыз черствые батоны и всякую гадость, которую он жрал. Я привык к никотину, случалось и в водке купаться, как-то по пьяни я пытался укусить вилку, да так яростно, что треснула эмаль. К счастью, боль чувствовал не я , а он. Я ныл, а он вертелся, как уж на сковородке. Я откровенно злорадствовал, так как к тому времени возненавидел его за привычку грызть ногти. Он пихал в пасть свои грязные огрызки и командовал: "Васька, грызи!" Я не мог. Меня мутило. Когда-то, в драке, в меня заехал кулак – соседа выбили, а я удержался. Теперь было много хуже. Не стерпев, я покончил жизнь самоубийством. Хозяин пытался меня спасти – еще бы! Поздно, батенька! Совершенно напрасно Вы корчились в кресле, когда противное сверло, визжа, набрасывалось на меня. Словно старый сифилитик, я разваливался на части. Выдернули. И вот тут пришлось удивиться: собравшись на помойку,я оказался вдруг в особенной баночке, в музее. В баночке спиртик – среда привычная. Из слов экскурсовода я понял, что рос и жил во рту знаменитого – недавно ставшего знаменитым – художника. Поскольку работал он всегда с закрытым ртом, то я и не подозревал, чем он занимается – мычит себе и мычит. Зуб великого человека. Зуб-самоубийца. Я наслаждался вниманием. Однажды какой-то пройдоха пробрался в музей и, отстав от группы, выпил (залпом ) спирт из моей банки, а меня , влетевшего в арьергарде, обсосал и выплюнул. Наступил, чтоб не заметили. Унес вон, прилипшего к подошве. В музее было мило, но скучновато. Судьбы и там не избежишь.
* * * Есть во мне какой-то стержень, – говорили женщины когда-то. Они говорили это в определенные моменты. Стержень был мой. Он был для них чуждым, посторонним предметом. Чуждость компенсировали повышенным вниманием. И – выниманием. Мания вынимания. Внешний интерес вел к проникновению внутрь, в нутро, в потаенные глубины. Теперь, чтобы почувствовать себя мужчиной, нужно проткнуть лист, вопреки руке, меня держащей. Конечно, тут от меня зависит далеко не все. От меня зависит чертовски мало. Кстати, для меня сейчас писать и писать – одно и то же. Пи-сать кровью. Идиотская привычка. Но кого интересуют привычки карандаша? У него не спрашивают совета. Его нервно вертят. Им постукивают по столу, то есть, бьют головой об стол, задумчиво щурясь. Грифель крошится, рассыпается. В лучшем случае крошки сдувают. В худшем – смахивают ладонью, и на бумаге остается грязный след, – мой мозг, ставший грязью, и тогда! – боже! – вам знакомо слово "ластик" ? – стирательная резинка? – стерка? Она превращает меня в ничто; когда я вижу ее рядом с собой, то не уверен, что существую. Ладно, хватит распинаться. Я привык. Я деревянный. Проткнуть – дело нелегкое. Изрядно затупившись, я все равно что отупел, оттого-то мне и казалось, что я уже привык ко всему. Утром ждало знакомое лезвие, кошмар повторился. Жало мое стало столь острым, что я и сам смог причинить боль. Сначала я царапнул по листу, затем, когда ставили точку, проткнул-таки, но этим дело не кончилось. Мне удалось, лежа в кармане, так повернуться, что острие направилось прямо в ее грудь. Ткань легко прорвалась, я вошел в нежную кожу, торжествуя, услышал вскрик, но тут рука, схватившись за ужаленное место, отбросила меня в сторону. Жало осталось в теле. Меня выбросили. Я лежал среди картофельных очистков. Намок, высох, треснул. Сквозь трещины доносился похоронный марш. Шутка не удалась. Удалась настолько, что перестала быть шуткой. "...какой-то дикий сон. Я понимаю, что это глупости, но я все утро смотрела на него с ужасом. Не хотелось брать его в руки,но это же твой подарок, и я взяла. Заточить его было трудно, я даже порезала палец. Мне снилось, что мне точно таким карандашом выкалывают глаза. Ну вот, из-за этой ерунды я тебе так ничего и не рассказала, все пишу про этот дурацкий сон – прости, пожалуйста, я ведь очень люблю все твои подарки, особенно гномика и колечко, так что ты не обижайся, я очень-очень прошу тебя не обижаться – я буду любить твой карандашик и писать только им. Сегодня очень холодно..." На столе – конверт. В нем – стройные ряды аккуратно написанных букв. Дождь идет. Фонари – горят. В пятнах крови – дрожащие окна. Ночь со чится сквозь выбитый взгляд На седые сырые волокна. Просочилась. Встала со мной. И ладонью холодной гладит. Пустоту за моей спиной Пе редергивает и лихорадит. Через тусклые щели стен, Подарив мне слепую сырость, Ветер гонит ее со всем, Что в последнее время снилось. Я тщательно зачеркиваю строки, одну за другой, моя деревянная шкура дрожит, мой графитовый мозг стучит в моей деревянной шкуре; мыслям нет выхода, им нет места. Лист бумаги зажат между моим острым клювом и стеклом, скользким и влажным. Острие мокнет, стачивается. Ее пальцы мокры от слез. Моя шкура скоро облезет. Поблекнут краски, сотрется золотистая надпись на боку. Жаль,что я не химический. Написанное мною недолговечно. Не вечно и не долго. Вот хотя бы это стихотворение – оно написано чернилами, и то, что я его зачеркнул, не имеет большого значения. Завтра она может передумать и стереть мое серое вещество, а стихотворение останется. Он сын утренней звезды, а я – внутренней. Моя внутренняя звезда продолговата и светится неярко. Она оставляет след, яркость которого зависит от нажима, от того, насколько безжалостно меня давят, ее свет прямо пропорционален моей боли. Она безымянна, моя звезда, ее нельзя назвать ни Венерою, ни как-либо еще. Она уменьшается, рассыпается, покидает меня кусочками. Ее так мало... в спазмах стекол – кривая усмешка... скрипят деревянные бока... Я научился шептать. И хотя наверху меня не слышно, пальцы иногда как бы слышат – маленький срыв, перебой в потоке, идущем из головы, – и в паузу вклинивается моя речь, воспринимаемая ушами как простое шуршание. Она остановилась на секунду, и, когда уже совсем собралась написать "приходи", наступила такая минута затишья, пальцы остались без управления и, привыкшие повиноваться, тотчас написали мною то, что я сам нашептал им. Всего лишь маленькая частичка, две буквы. Опустив глаза, она прочла: "НЕ приходи". Как я желал поставить тут восклицательный знак, хотя бы точку! Но пальцы так сжали меня, так дрожали от напряжения – она дописала " сегодня". Из-за меня он сегодня не придет. Она задумчиво грызла меня, я терпел. А если б и не – моих стонов она бы не услышала. Когда-то мне было приятно видеть ее белые ровные зубы. ...Теперь я ушел из мира людей. Я не понимал больше, как мог любить это нелепое существо. Я полюбил бумагу. Все чаще писал слова любви. Бумага признательно шелестела в ответ – я ей тоже нравился. Я научился быть осторожным, не давить слишком больно, – она так ранима! Ей приходится терпеть любую надпись, любую гадость, ни слова не стряхнуть с себя. Я старался не писать гадостей. "...я люблю, о как я люблю тебя, чувствую только нежность к тебе и больше ничего, смотрю на все твоими глазами, представляю, как ты слушаешь музыку, о чем думаешь, когда спишь, ты – ... " Бумага, сворачиваясь, обнимала меня, шептала: это же я, это же я, проснись. Смысл ее просьбы не доходил до меня. Я продолжал любовное шуршание, – только бы не отрываться от нежной страницы. Как мы были беззащитны! ...Пальцы судорожно сдавили меня, выпустили, я покатился по скользкой поверхности стола. Подо мной катилось мое отражение. Выпустив меня, пальцы вцепились в бумагу; где-то вверху возникали и обрушивались ритмичные вопли, отчего-то знакомые. Сквозь их мерные, жуткие обвалы я услышал треск разрываемых листов. Моя милая! Тебя рвут на части, а я ничего не могу сделать! Не могу остановиться и поразить чудовище острием в глаз! Не могу не скользить все ближе к обрыву – миг жалкого, обреченного равновесия – и я падаю в пустоту... ...Что-то во мне надломилось. Грифель шатается, как гнилой зуб. Когда я был зубом, меня ударили кулаком. Откуда это? Начинает всплывать кусками: произошла страшная трагедия. Как-будто они бывают не страшные. Что-то, связанное с бумагой, с каким-то письмом... не связанное – разорванное... когда я был вазой, во мне стояли чудесные розы. Рядом стояло юное существо и вдыхало их аромат. Существо дрожало, дрожащими руками разрывало конверт. Существо кричало, падало головой на стол, взмахивало руками. Руки больно бились о стекло, я опрокидывался... опрокинулся... потом: из меня выплеснулась вода, я разбился об мокрые доски паркета, место моей гибели было усыпано пунцовыми розами. Светло-коричневые ботинки яростно топтали цветы. Умирая, я пытался проколоть осколком подошву... "...что ты горишь ко мне любовью. Но как же мне радоваться? Мне страшно. Я боюсь слишком любить тебя, это так хрупко, и разве может это хорошо кончиться? Как-будто все время придется ждать смерти. Я не могу любить тебя сильнее, как ты просишь, – ни сильнее, ни слабее. Ты пишешь "огонь любви", а мне кажется "агония" – ..." ...Мне кажется, кто-то посторонний хватает меня за мысли. Одни из них, едва зародившись, натыкаются на такое бешеное сопротивление, что вынуждены отступать и таиться, а то и вовсе исчезнуть. Другие, напротив, бережно подхватываются, их словно бы ведут под руки по парадной лестнице, но они какие-то хилые, или эта лестница никуда не ведет, и все злая шутка – вот тут-то бы и призадуматься, но повторяется та же история: шарик налево – шарик направо. Слышатся голоса из темноты: "– Благодаря мне ты вошла в литературу. Да, но в каком виде? Мы вошли вместе, разделись, а потом ты выскочил и закрыл дверь на ключ. И этим же ключом нацарапал:"литература". Это был ключ из моего кармана. – Но благодаря мне..." Голоса умолкают. Я дышу свободнее. Гулко стучит в голове: Ты мне не чужая. Мы слишком близки. Выстукивай послушные клавиши, напрягай механические мышцы, а меня... Наколи из меня лучины, двенадцать тонких стрел, поставь кругом, зажги – запах мысли ударит в ноздри, вопьется в нос – терпи, наблюдай возле каждой: умную сферу домашней радуги. Опусти голову в центр – так, чтобы всех двенадцати свечей волосы коснулись одновременно, – и, пока вспышка длится, ты услышишь все, что хотела. Я – луч света, застывшего, твердого, острого,способного выколоть себе глаза и ощутить это как вспышку. Я – алмаз. Ты – грязная великанша. Никто не побеждает, все обмануты. Предпочитаю остаться мучителем твоим учителем. – ты перепутала, все наоборот. На обратной стороне только выдавленные наоборотные знаки, в которых с трудом узнаешь знакомых. Прежние буквы, перевернутые и обессмысленные. Точки проколоты. Я торопился. Я оправдываю тебя. Я больше ничего не умею. Ни дня без строчки – вот какой теперь у меня девиз. Удивляться нечему – впору удавиться, только найти горло, это не девиз, а гнусная повседневность. Ты не проводишь ни дня без строчки и, следовательно, без меня и, опять-таки, я все это читаю, пишу, шуршу. Ворошу бумагу. А потом листья жгут. Пахнет дымом. Слезы падают на паркет. Мне скользко и противно. Я катаюсь в истерике, заламывая грифель, замалчивая недописанное. Мой стержень распыляется в процессе твоего самовыражения, я уже не так пылко клюю бумагу, я прислоняюсь к ней, храня себя, усталого, от мук. Мне снится твой каблук над головой. Губы, как близко. Два огромных красных слизня. Слюнявит кончик, облизывает. Задумчивость. Люблю я в тихий летний день бродить по лесу. Люблю дождливым октябрем спешить домой. Она думает, мне приятен вкус ее слюны, наждачка языка. Она думает... Нужно удерживать равновесие на ниточке бритвы, иначе она может сорваться и поранить пальцы ( что было б неплохо). Это было бы замечательно, самоутверждение деревяшки (нужно держать равновесие). Противоречие стержня и дерева. Противомолчание двух неразлучных ( разлучив, теряем смысл, причем отдельно взятый стержень, даже кусочек, может быть, еще на что-то...) Злободневность. День начинается пыткой. Хочешь не хочешь – к вечеру затупишься, обеспечив недоброе утро. Как можно с этим спать? И все же какое-то подобие сна,какое-то марево одуряющее наплывает ночью. Душно от запаха духов – флакончик, неплотно прикрытый, навалился в беспамятстве, – если б продырявить карман, чтоб он выпал и разбился – не исключено, что выпаду я, выпадет из меня мой смысл, я стану безмозглой палочкой ( не выручалочкой ) и перестану ощущать этот похоронный запах. В общем, я приступаю. Рельсы, реквием. Нечего и думать, что от тебя что-то останется под колесом трамвая. Симфония трамвайного звонка – если б меня подобрал композитор, он бы писал ноты, паузы, скрипичный ключ, в конце этот звон... Впереди рельсы раздваиваются. Я словно витязь на распутье. Распутье настоящее, а витязь – не совсем. Если б я еще лежал поперек, колесо бы разрезало меня, две половинки упали бы по разные стороны... Она положила вдоль, целиком на рельсину – неужели догадалась? Витязем на распутье оказался трамвай. Он встал передо мной ( как лист перед травой), из передней дверцы вылез хмурый старик с кочергой, выбрал путь, поддев рельсину; рельсина загудела, старик сбил меня валенком в грязь и уехал. Из окон смотрели, показывали пальцами – там было что-то волнующее, была драка, хлопнула бутылка об асфальт,человек упал на рельсы, рука шарила безумно вокруг. Над человеком наклонялся другой, свирепый, правая рука вынимала из штанов столь знакомый мне предмет, предназначенный на этот раз не для меня. В ответ на это движение рука упавшего сжалась, я оказался в кулаке. Рука взлетела навстречу свирепому, я влетел в темноту его мозга, на поясе у меня вращался горячий человеческий глаз. Мозг тихо шипел, остывая. Глаз был мне хорошо знаком когда-то прежде, я вспоминал, где мы могли встречаться. Не вспомнил – мешала его неподвижность. Показалось, умирающий мозг посылает сигнал. То ли послышалось, то ли вправду – "вернешься – напишешь... вернешь... – напиш..." Чужая жизнь ворвалась в мое замкнутое существование. Вернее, я вошел в чью-то жизнь и, оказавшись слишком острым для общения, оставил ее, остывающую, на кончике графита, выпал и опечалился. По рельсам катили трамваи. Я вспомнил, что спасен, вспомнил и многое другое. Когда-то я хотел его убить ( из-за одной особы ). Ничего особенного, многие хотят того же. Теперь забытая мечта сбылась. Как странно! Мочатся собаки, отскакивают, огрызаясь на лязганье круглых зубов трамвая, которые, впрочем, все же... Деревяха вмерзает в кровь... Ночь и звезды... Вой, скулеж... Коты изучают царапину на моей спине, лижут, презрительно морщатся, сматываются в дали. По мере сматывания делают выводы обо мне и карандашах вообще – выводы смешные и банальные, недовольные, недоразвитые и даже недозволенные. Разве можно так обо мне думать? Мне кажется, что нельзя. И в тот же миг происходит заминка, вернее, чья-то запинка об меня. Человек запинается и падает головой на шпалы. Невезуха. Стонет, стынет, не встает. Кто его просил об меня спотыкаться?.. голодно... холодно... Итак – ...и тук... Итоги, тоги – ни того, ни этого... э, как Вас?.. туки-туки – входите, не бойтесь... не бой здесь – любой будет, как дома, примостившись между шпалами (опаловыми). Мертвому человеку нельзя испортить настроения, трудно ему чем-нибудь досадить, не трогайте беззаботно спящего – ком земли сверху: это называется "забот полон рот", подумайте, нужна ли ваша забота, и если нужна, то – кому... словно бы услышав меня, хотя я нем, как жареная рыба, два дня лежавшая в морозилке, такой немоты поискать... словно услышав, ты поднимаешь голову и, пошатываясь, идешь дальше ( в кошачьи дали ). Не понимаю, как удалось тебе встать. Уходи, не останавливайся – и так... и -тук... Стемнело, с шумом пошел снег. С грохотом падали рыхлые шестигранники, ломая лучи. Темнота искрилась от боли сплюснутых гармоничных созданий, которых было слишком много. Я был среди них один. И возрастал в самолюбовании. Пусть я обломан, поцарапан, вымок в крови – я один, я неповторим!.. (так же рассуждала и разбитая ваза)
ЧАСТЬ 2 Чистилище пропускаем.
ЧАСТЬ 3 "Карандаш, не дописавший буквы, никуда не годится." – К черту ваши нравоучения!.. – прошу прощения (на здешнем языке "пыр-пыр"), что в таком месте... Итак, операция Пыр-Выр-Пыр – начинается. Пришло Время Припомнить: лак для ногтей, тихий вопль сминаемой бумаги, предсмертный скрежет зубов одноглазого (в минуту смерти он был одноглазым) и пр. Общение с бумагой научило меня настоящей нежности – той, что не оставляет следов. Сегодня все зависит от моей ловкости ( скольких мук мне стоило попасть сюда – см. часть 2). Вот оно вошло, удивительное существо: белые крылья, рассеянный взгляд, полупрозрачные пальцы. Когда-то, удостоив всего одним жалостливым взглядом гордого отщепенца, оно навсегда испортило себе карьеру. Тысячелетия канцелярской работы (жалость к изгнаннику строго карается) не вытравили мечтательности, – которой я и воспользуюсь ( мне нужно немного – всего одна буква; однажды мне удалось написать самовольно целых две, теперь же я должен НЕ написать всего одну. Я вполне сознаю, что это жуткая месть, я пользуюсь свойством всех канцелярий...) ...Сквозь толщу земли в окна несущегося бешено вагона проникало темно-красное злобное зарево, доносились крики ( по Невскому двигалось факельное шествие, "фак-шествие" – сокращенно подумала она, исчерпав познания в английском ). Страшно было то, что остальные видели в пределах обычного, и, кроме того, она забыла название следующей станции, и это причиняло невыносимое беспокойство. Она повернулась к соседу тот был вдребезги пьян, треть улыбки торчала в пустоту. Она оглянулась: двое молодых людей испуганно отвернулись, старуха демонстративно зажмурилась (старуха-демон), еще несколько человек смотрели со смесью жалости и высокомерия. Поезд остановился. Раскрылись двери. Люди ожидающе уставились на нее, словно выталкивая. Она шагнула. Резко остановилась. Напротив – название, ужасно знакомое, знакомое до ужаса. Не успела сообразить, как встречный поезд заслонил, грохоча. Почему-то проехал, не останавливаясь. Двери по-прежнему были открыты, все ждали, поезд тихо дрожал. Не поднимая глаз, она вышла. Одной буквы не хватало. Станция метро АДОВАЯ. Абсурд, к тому же неграмотно. Могла отвалиться или... Лампы погасли. Она раскрыла рот и выпустила накопившийся крик. Получилось как у глубоководной рыбы. Тяжело дыша, рвалась на поверхность. "...а вчера опять этот сон: я пытаюсь написать недостающую букву, но карандаш только скользит по стене, а когда я пытаюсь надавить сильнее, руки выворачиваются и заточенным концом бьют мне в лицо... И все время я помню, что у меня в руках твой подарок, и ничего не могу с ним сделать, не могу выбросить, не могу даже разжать пальцы, не могу..." "...я перестаю понимать тебя – зачем без конца повторять этот бред? Тебе следует хорошенько отдохнуть, не читать, не писать, прогуливаться перед сном и отложить все занятия до тех пор, пока не прекратятся эти твои галлюцинации. Выкинь из головы всю эту чушь, выброси карандаш, бумагу и все, что тебе кажется неприятным. Никто не мешает сходить в магазин и выбрать то, что нравится. И, кроме того..." "...Не знаю, помните ли Вы того юного вздыхателя,он еще таскался всегда с розами, а потом пропал, когда она вышвырнула его букет. Я сразу заметила, что она стала вроде как не в себе с того дня, а теперь говорит, что, как начнет писать, все его почерком выходит – мерещится, не иначе; видать, он ей записки писал, как бы она еще узнала, какой такой почерк. Вы бы на нее повлияли, Вы человек положительный,скажите, чтобы она..." "Я поступил жестоко", – как-то механически произнеслось внутри. Ничего не значащие слова. Огрызок, завалившийся в щель, натужно скрипел: "За последние десятилетия деревянная мысль шагнула далеко вперед..." Выкатиться оттуда ему не было никакой возможности. Нечто среднее между свалкой и музеем. По моей классификации скорее можно причислить его к попавшим на свалку. "Судьба жестока к нему", – решил я и скрипнул смехом. Какое может у меня быть понятие о жестокости после того, как... Бумага пошла по инстанциям, запорхала от стола к столу, кто-то пытался выяснить что-то, десятки призрачных рук теребили листок, а тем временем... тем более, что остановить ее не было уже никакой возможности... "...безумие ее очевидно. Каждую ночь – бредит, чертит в воздухе какие-то знаки, рыдает. Не знаю, можно ли ей чем-нибудь помочь. Конечно, раз Вы так считаете , я не буду отвозить ее в лечебницу, хотя другого выхода не вижу. Как говорится, блажен, кто верует. Вам виднее. У нее идея-фикс, что она едет в метро и..." Разве я не натешился, не упился мщением? Давно уже у меня нет щек, однако до сих пор я помню царапины на них и облетающие лепестки, один из которых зацепился на губе, она чуть не засмеялась – и хлестнула еще... Разве не моими вымыслами заполнена ее черепная коробка,в которую я теперь могу вложить любой кошмар – впрочем, достаточно. Пора вернуть ее к жизни, иначе я перестараюсь. Я и не собирался доводить ее до психушки. Пора наверх. Решение было несколько туманно, и – стоило ли повторять мытарства? Но вперед гнало новое чувство: между ней и бумагой нет разницы. Та нежность, что я чувствовал по отношению к чистой поверхности, ласкающей мои строки и, несмотря на это, в сокровенной глубине своей остающейся чистой, – глубина плоского листа не вызывала у меня сомнений, лишь поверхностный взгляд не способен проникнуть глубже поверхности, – так вот, та нежность отражалась на ней, и в глубине – потрясающее открытие! – я обнаружил ту же чистоту. Короче говоря, я решил вписать недостающую для ее счастья букву и превратить то, что ее жестоко терзает, в сад, цветущий сад на берегу прозрачной реки: стоит лишь описать полукруг. Во второй раз путешествие обошлось мне сравнительно легко. Мутный горячий пар, нелепые расспросы, лабиринты с тупиками и ловушками – все было уже знакомо. Я, конечно, потерял былой блеск, но чувствовал себя уверенно и в силах (своих) не сомневался. Справиться с рукой мечтателя – что может быть проще? Глупая самонадеянность! Старая обезьяна, выглядевшая юной, задумчиво почесывала переносицу. Приготовив чистые бланки, взмахнула кистью, словно дирижируя, но дирижером был я – и рука с размаху опустилась на соседнюю стопку, где лежали уже заполненные, среди которых и тот, что определяет твою мучительную судьбу. О, я был остр, я проткнул безжалостно всю пачку, хотя хватило бы и половины – твой лежал почти сверху – вся эта разнородная смесь, случайно оказавшаяся рядом, обрела, благодаря мне, единство, я был их скелетом, осью вращения, центром всего, ни один бланк не мог пошевелиться без моего ведома – значительность моей особы не вызывала сомнений. О, это были сладкие миги! Их блаженства почти не нарушала тупая боль – я насторожился – тупая боль! Заточенный конец обломан! Пока не заострят, я буду чем-то вроде импотента. Минута паники быстро прошла. Ведь я добился, чего хотел. Глаза растерянно уставились на пробитую мною стопку. Романтическому чучелу придется все переписывать, бланк с ненаписанной первой буквой в графе "Куда"полетит в корзину для мусора и моя цель достигнута: переписывая, он будет более внимательным и все заполнит как надо. (Да и я постараюсь – пытался добавить я, хотя не очень надеялся, что чучело меня заточит, так как успел заметить на столе целую коробку карандашей, кажется, цветных. В принципе, это дела не меняет – ведь в прошлый раз он заполнял графу стандартно, это я скользнул без следа, теперь же...) ...У цветных продолжался симпозиум. Желтый: Смысл нашего существова ния – в раскрашивании бесцветного мира. Черный: В подчинении высшим существам, которые одни способны придать нам смысл. Зеленый: Известен опыт, где проявился противоположный подход: именно карандаш придавал написанному необходимый смысл, полностью подчинив своей воле державшую его руку. Наша цель – подчинить окружающую природу и использовать мышечную силу пальцев по своему усмотрению. Синий: В нашем существовании нет смысла. Каждый миг любой из нас может быть извлечен из коробки и подставлен лезвию ножа или точилки. Существование этих предметов обессмысливает нас, превращает в вечно страдающих или ожидающих страдания. В конце концов каждый превращается в кучу грязных стружек. Фиолетовый: Но остаются слова, написанные нами... Красный: Увы, не нами, дорогой коллега! Белый: Карандаш – вещь в себе. Его существова ние самодостаточно, он не нуждается ни в заточке, ни в пальцах, ни в словах. Смысл карандаша заключен внутри его деревянной оболочки. Он не нуждается во внешних проявлениях. Синий: Но, уважаемый коллега... Так я и думал. Он взял из пачки, ка жется, черный. Стал разбирать испорченные бумаги. Был очень серьезен. Предельно внимателен. Брал отдельно каждый лист, изучал, сверялся с каким-то гроссбухом. Дошел до моего листка. Повертел, отложил в сторону. Что это значит? Я напрягся, осколок графита выпал из разбитого клюва. Он пожевал губами, пожал плечами и... переписал, как было. Черт побери! Безмозглая тварь, мечтательная растяпа! ...Поезд мчался быстрее обычного. Страшные буквы замелькали на стенах. На миг показалось... Нет! Поезд несся по черному кольцу и тусклые буквы повторялись до бесконечности. Других остановок больше нет... ...и две фотографии, которые я не заметил во время удара. Само собой, обе были пробиты. "Дело о двух влюбленных". Удар поразил ее в темя, его в левый глаз. Полупрозрачные пальцы, помедлив, прикрепили обе (скрепкой) к новому бланку со старой шуткой. Ангел откинулся и, в позе отдыхающего, стал накидывать каламбурчики на обороте одного из испорченных бланков. У него было лицо неопытного любителя кроссвордов. "Пионы – шпионы (дьявола)". Забавно сморщился. "Указ, указ, указ – сука-сука-сука". Смутился. "Абсурд – обсер". Покраснел, обмахнулся крылом, оглянулся. По рассеянности сунул листок к отправляемым документам.
* * * Тупо, глупо. Из ворот трамвайного депо вышел дворник. Вместе с пачкой из-под сигарет, жухлыми листьями, с сопливым носовым платком и дырявой варежкой меня гнали к большой мусорной куче. Куча дымилась. Все Выглядели примерно одинаково. Влезли в кучу и стали равномерно тлеть. Мерно покачиваясь, задумчиво прикуривал дворник от тлеющей деревяшки. Курил мечтательно и лениво. (У него было лицо неопытного любителя кроссвордов.) Подражая, я взлетал по частям – серыми струйками, ленточками, завитушками. Часть их сразу опадало, стелилось по земле, впитываясь в желтые лужи. Часть оседала в дворничей бороде, тулупе. Оторвавшиеся быстро взлетали, чтобы успеть – но у них не получалось – выпачкать крылья. Это, конечно, дурная затея грифеля, который был теперь сам по себе, он накалялся и исчезать не хотел. Он не горел, но бесконечно дробился – то, что осталось после стольких исписанных страниц. Он чувствовал связь с каждым своим словом, их физическое бытие, независимо от того, нравилось ли ему написанное, распыленное сознание пульсировало, лишенное центра, лишенное тела, устремлений, всего кроме мистической связи с твоей исколотой ладонью, будто бы в чем-то виноватой, у тебя со вчерашнего дня совершенно беспомощный взгляд, не пойму, отчего это...
* * * ...Грифелеподобие. Грехопадение. Греховыводитель фирмы "Ра йад". Грифелепадение грехопада. Крошкомет, буквоструй, вот кто я такой. Мой ангел, к сожалению, не ангел. Разноцветное жалюзи с шумом поднимаются. Твоя растерянная рожа высовывается в форточку, всовывается в воздух, висящий над асфальтом, висит вместе с ним, дрожит в нем и – аккуратно убирается в то же отверстие. Ах, зачем меня ты бросила? Ты меня кинула, буквально и больно, балдой шмяк на тротуар, довыпендривался, стихогрыз, ах, твои зубки! ох, твои губки! (наоборот – зубы ох, губы ах, руки ух, меня нах). Всеобъемлющая тоска. Вселенский насморк. Космическая простуда: просто туда, проще, чем чихнуть. Апчхой. Вселенная чихает мной. Мне нравится, ей нет. Вычихнула меня из черного списка. Я с писком вылетел из чертова перечня. Этот мир придуман кем-то другим – я бы не допер, не догнал, не догматик. Старая дура играет с прялкой в когти-нитки. Клубок падает, разматывается, старуху тошнит. В этих условиях – исчезнуть или писать, другого выхода я не вижу. Ужасно, если вас будет рвать мною в моем присутствии. Это может плохо отразится на моих нервах. Лучше назовем героя Васей и отправим разбираться с капризной подругой. Пусть вас тошнит Васей, я ничего не имею против – я ничего – не – имею... (Что мне делать с буквой раненой?) Ножом, чистившим рыбу, затачиваю палец, прижимавший рыбий хвост (затачиваю случайно), и пишу на столе – кровью души моей из пальца тела моего. Путем напыщенных ассоциаций. Ангел спорил с чертом за грешную душу. Черт рассуждал логично: Боже, сделай чудо! Бог услышал, шепнул ангелу: сопри! Ангел спер. Спертый дух сидел в мешке. "Спор перешел в спер", думал он. "Ах, так!" – продолжал он мысли. Санта-Клаус спешил с подарком. "Вот она, незапланированная!" Обступили. Дивились: "Тяжел мешок!" Подошел Петр, развязал. Спертый дух ударил в нос. Не будь циником. Будь ценником. Отдаю себя по частям: съешьте руку, затем и голову, главное, не торопитесь, иначе подавитесь, подивитесь, поотдуваетесь у меня! – Долгие секунды. Мелодичное хрумканье. Хлопанье пифагоровых крыл. Вася протянул карандаш Катерине. Расстроенная Катерина выбросила его в окно. Она была взбалмошная девица с завитыми светлыми волосами. Вася был бледнее бледного. Он был влюблен. "Ах ты, падла", – думал он, осторожно дергая завиток. Ему было тяжело в рабстве. Он мучительно искал выход. Он мучительно нашел выход. Он мучительно вышел. Поняв, как много потерял, он мучительно вошел. Вошел, вышел – вошел-вышел-вошел-вышел. Карандаш подпрыгнул, больно ударившись о деревянную лужу. Все вокруг было деревянным. Каким-то образом ему удалось попасть в деревянный мир. Рамы, двери, деревья. Паркеты, полированные столы. Роскошные, с завитками, перила. Гравюры. Тончайшие кружевные наличники. Кижи. Шахматы. И, конечно, карандаши. Целое море цветных и – простых. Вася-карандаш распадался на части. Он мучительно хотел, но не мог, соединится в целое – мешала внутренняя самодельная ограда, за которую Вася-карандаш боялся выглянуть. То он был в совершенно деревянном мире, то он дергал косичку Катерины. Нет, не косичку – локон, светлый завиток, деревянную загогулину. Гули-гули – ворчали расхаживающие по льду голуби – вот отчего лужа стала деревянной! – Думала Васина голова – ночью ударил мороз! – продолжала, раскачиваясь – как неожиданно! вскрикивала, выписывая замысловатый вензель – мешали голуби – мешали красные холодные лапы, отвратительные бугорки и пупырышки, крупные, крашенные, крытые светлым лаком. Вася остолбенел. Стал столбиком. Непрозрачное, негнущееся, чужое – наполняло его тело. Пробовал выбросить из себя – шлеп: буква! Буква-буква-бу-бу-ква-ква – что это? "К-А-Т-Я-Я-Т-Е-Б-Я..." Вовремя остановился. Что же дальше? Скорее решить! – выпирает, выпирает изнутри! – эх. будь, что будет – шлеп: увидел, замер, похолодел... Голуби клевали больно, изо всей силы. Щепки летели в стороны, устилая ледяную арену, прозрачную корочку, под которой, разевая рот, плавала рыба. Если треснет лед, взлетят голуби, но всплывут рыбы. Выхода почти нет – опять это дурацкое "почти", вечно вмешивается и длит агонию. Вася-карандаш мучительно длит агонию. Стихотворение в оставшемся не распечатанным конверте: "В скорлупе тишины, где не слышен ни шепот, ни вой, ни залетная муха, ни вязкого времени скрежет, Пантомима кончалась: качался язык голубой, опадало дыхание, дергалось веко, все реже..." Синий васин язык трепетал на холодном ветру, удивлялась улица. Все реже дергалось васино правое веко, улица с напряжением следила за исчезающей на глазах привычкой. Сломанный карандаш вывалился из кармана мятых брюк, вместе с несвежим платком, – и падал, падал, беззвучно чертя в воздухе никому не нужные объяснения. Объяснительная записка, повисшая в воздухе, записанная для удобства стихами: Чей-то стон меня тревожит. Плачет путник одинокий: "Небо хочет и не может Отвести мои упреки." Зачарованному горько Отказаться от разлу ки. Вспыхнет розовая зорька – И отправит на поруки К завсегдатаям ко феен, Корифеям недобитым: Воздух рифмами обвеян, Стены сумраком обли ты. Там и вынесут бедняге Приговор односторонний: Продавай свои бума ги, Будешь, верно, не в уроне. (Записка не совсем точна: в момент на писания и карандаш, ее слагавший, и герой Вася роняли себя на покрытую слоями льда и асфальта болотистую поверхность земной коры, то есть оба находились в уроне. Добавим: в уроне сравнительно небольшом, но, принимая во внимание ряд обстоятельств, внимая отставшим нас фактам, ставших таковыми по вине таковыми не являющихся, являются, не являются, ся не ся, неся куда-то ся, сю-сю, сэн-сэй, соси сусальную тарелочку лужи, обмороженным языком – хотя это к делу не относится, это ближе к телу, упавшему с некоторого этажа по совершенно особым причинам и так далее – жизнь продолжалась в различных (безличных) формах: окоченелые конечности отваливаются, наступает бесконечность... ступает сконечность... тупае нечно...)