Текст книги "Новое средневековье XXI века, или Погружение в невежество"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
И надо же так случиться, что он хоть и зануда был, но не дурак. Каким-то образом он со всеми помирился и даже стал приятелем – получил прекрасную характеристику и уехал себе спокойно в Москву. И еще зарекомендовал себя как защитник советских ценностей на переднем фронте идеологической борьбы. И приходят ко мне активисты из Союза молодежи – на него жаловаться. Он на экзамене всех заставляет наизусть пересказать ленинское определение материи. Кто не может – ставит двойку. Я говорю: пойдемте вместе с ним разберемся.
Он говорит: «Тот, кто не знает ленинского определения материи, не может понять неорганическую химию». Я ему по-русски: «Ты что, Вадим…?» Я такого идиотизма в СССР ни разу не встречал. Студенты нашего русского разговора не поняли, снова заныли: «Мы ничего усвоить не можем. Может быть, вы нам плохо перевели? Что это такое – “данная нам в ощущении”? Кем данная?» Тут уж не смог я его поддержать, при всем моем уважении и к Ленину, и к материи. Потом, слышу, он парторгу жалуется на кубинцев: «Ленинское определение материи не хотят учить! Вот, мол, тебе и социалистическая революция…» Я так до сих пор и не знаю, всерьез он это или ваньку валял. Уж больно натурально.
В общем, уехал он, а всю свою нерастраченную злость начальство обратило на меня. Как раз весь старый состав преподавателей сменялся, но начальство оставалось. Только старый парторг университета уезжал. Добрый, из Запорожья, он мне сказал: «Будь поосторожнее, решили тебя сожрать». Я удивился: «Что они на меня могут навесить?» Он говорит: «Ты какие-то технические предложения кубинцам писал. Пока что только это. Ты бы лучше наладил с ними отношения». Ну, думаю, это ерунда. Я эти предложения подавал через советское представительство, там и должны были решать, передавать их или нет нашим кубинским друзьям.
Приехал новый состав группы преподавателей, все очень симпатичные, много биологов и биохимиков. Я им помогал – и методами, и реактивами, свел с нужными людьми, вводил в курс кубинской жизни, и все были довольны. Месяца за три до отъезда был ритуал характеристики. Потом она обсуждалась и утверждалась у консула, потом в посольстве в Гаване, потом отсылалась в личное дело в Москву. Стандартный текст, подписи, номер протокола. Но на начальной стадии начали выдвигать мне какие-то туманные обвинения. Все притихли, вижу, впрямь решили гадость устроить. Собрал на всякий случай все бумаги, которыми можно отбиваться, припомнил все упущения и слабости. Ну, думаю, валяйте, все чисто, все в пределах нормы. Стал на собрания ходить с черной папкой – собирать туда мои бумаги, все обвинения стал записывать. Эта папка сильно злила руководство – нехорошо было с моей стороны…
Наконец, партсобрание. Выступает новая парторг группы преподавателей и несет какую-то чушь: «Вы, товарищ Кара-Мурза, написали в кубинскую газету статью, где утверждали, будто все пятьдесят лет советской власти в СССР органы госбезопасности из-за угла убивали людей». Все честные коммунисты окаменели. Они тоже такого не ожидали. Я прервал ее красноречие, и между нами произошел такой диалог. Я говорю:
– Что это за статья, в какой газете?
– Это статья, которую вы написали для газеты «Сьерра-Маэстра» по поводу 50-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции.
– Вы лично читали эту статью?
– Да, читала, вместе с секретарем парторганизации провинции.
Этот секретарь сидел рядом с ней и кивнул. Я спросил:
– Вы можете показать эти места и зачитать их? Учтите, что вы несете ответственность за свои слова.
– Показать не могу, поскольку этот текст утерян.
– Почему же утерян? Вот он, пожалуйста. – И я достал из своей черной папки этот несчастный текст. Все ахнули. Это был славный момент в моей жизни.
А получилось так. В ноябре как раз исполнялось полвека Октябрьской революции, и кубинцы еще в конце лета попросили нашего секретаря, чтобы кто-нибудь написал большую статью для их газеты. Тот поручил мне, я написал, отдал ему и забыл об этом деле. Но осенью на Кубе состоялся судебный процесс против их «антипартийной группы», видных членов бывшей компартии, которые сильно расшипелись на Фиделя. Свои издевательские беседы они вели с работниками нашего посольства, а кубинцы это все записали на пленку и обнародовали. Получилась заминка в официальных отношениях, и кубинцы советскую статью печатать не стали, а написали что-то свое. Никто из нас, естественно, об этом и не вспомнил.
Секретарь парторганизации не нашел ничего лучшего, как выбросить мою статью в мусорный ящик. Как-то я зашел к приехавшему недавно новому переводчику поболтать и выпить пива, а он мне говорит: «Тут у меня под кроватью валяется какая-то ваша рукопись. Может, она вам нужна? Я иду и вижу, лежит в мусорном ящике. Это непорядок, нельзя за границей свои бумаги раскидывать, и я ее домой принес. Все забывал вам сказать». Я эту статью у него забрал и на всякий случай к другим бумагам ее приложил. Так что теперь вытащил я статью из папки и говорю:
– Ищите эти места. А если не найдете, я при всей парторганизации скажу, что вы лгунья.
Она покраснела, взяла статью и говорит:
– Это другой текст, вы подменили.
Я даже рассмеялся – на полях были какие-то банальные замечания и глубокомысленные вопросы, начертанные рукой секретаря парторганизации провинции. Обращаюсь к нему:
– Иван Иванович, удостоверьте, пожалуйста, что это тот самый текст, что вы просили меня написать. Учтите, что речь идет об очень серьезной клевете политического характера.
Он взял, посмотрел, делать нечего.
– Да, это тот самый текст.
Теперь я смог торжественно заявить:
– Вы, Марья Ивановна, уже пожилая женщина, а врете самым наглым и неприличным образом. Стыдно.
Я тут, конечно, допустил элемент садизма, но посчитал, что она того заслужила. Это была молодящаяся женщина, ходила в мужской рубахе навыпуск, плясала на всех молодежных вечеринках. Что ее назвали вруньей, она перенесла бы легко – но пожилой женщиной! Вся прямо сникла, даже на момент жалко ее стало.
На защиту партийной чести выскочил начальник. «Как вы разговариваете… вы грубиян… вы и сейчас ничего не поняли…» Но эффект, конечно, уже не тот. Стали зачитывать характеристику. Три вещи мне туда вписали: «неправильная политическая ориентация», «неправильное личное поведение» и «несамокритичность». Попросил я объяснить все эти понятия на доступном языке, но на это махнули рукой. Стали голосовать. Бедные члены партии, которые так сильно мне симпатизировали, голосовали чуть ли не с рыданиями (это я о женщинах). Мне еще потом пришлось их утешать, мол, какие пустяки. Один парень с медицинского факультета, который «не врубился», воздержался.
Поскольку было видно, что эти властные болваны сожгли все мосты и не отцепятся, пришлось действовать. Для начала я не стал ездить со своими соотечественниками на автобусе, который отвозил нас в университет и домой. Шофер потешался – догонит меня, остановит автобус, откроет дверцу, потом тихонько едет рядом. Все в автобусе сидят злые, молчат.
Созвали на собрание в консульстве всех наших специалистов из провинции, приехало начальство из Гаваны. Требуют у меня объяснить – как это так, бойкот всему коллективу, виданное ли дело. Я прижал руки к груди, дрогнувшим голосом прошу: «Не спрашивайте меня об этом, тяжело говорить. Но, конечно, если собрание проголосует, чтобы я сказал, то подчинюсь. Но лучше не надо». Жизнь за границей у многих скучная, любое развлечение манит. Все дружно проголосовали: говори, мол, мерзавец, со всеми подробностями. Я взволнованно:
– Бойкот коллективу – об этом я и помыслить не мог. Я коллектив люблю. Но есть два недостойных человека, – я уставил на них палец, – начальник группы и парторг. С ними никак не могу в автобусе ездить, это презренные люди. Пусть они ходят пешком, а я с удовольствием буду ездить с моими товарищами – советскими специалистами.
Народ был очень доволен спектаклем. Начальство из Гаваны фарисейски спрашивает:
– А вот еще говорят, что вы несамокритичны. Как же так, товарищ Кара-Мурза?
– Каюсь, было такое дело, но мне вовремя указали. Теперь я хочу при всех подвергнуть себя самокритике.
И я от души повеселился, приятно вспомнить. Собрание хохотало. Под конец и я едва не расхохотался, можно было не стесняться – остального все равно было не поправить. Назавтра приходит ко мне в лабораторию наш переводчик – велят мне явиться опять на какой-то синклит, в узком кругу. Прихожу, мне говорят: «Сейчас мы вам зачитаем письмо, которое направляем в Москву в ваш институт». Кто-то, видно, шибко умный придумал такую страшную кару. Все встали, будто смертный приговор зачитывают. Трагическим голосом зачитали какую-то глупейшую бумагу. Я про себя рассмеялся – представил, как эта дичь приходит в наш институт. Потом встречаю переводчика, говорю: «Поди, скажи начальнику и парторгу, пусть придут ко мне завтра в 9.30 в мою лабораторию, я им зачитаю письма, которые направляю в их институты». Бедняга совсем приуныл – что же такое происходит.
Много за оставшееся время они еще глупостей придумали. Например, получили мой отчет о работе, там список моих публикаций – в соавторстве с кубинцами. Что-то около 17 штук методических работ. Требуют, в присутствии председателя профкома, представить справку, какова доля моего личного участия. Мол, примазался я к бессловесным соавторам. Думали, наверное, что я впаду в истерику от их оскорбительных намеков. Я сделал официальную справку, несу им нарочно вторую копию. В такой-то работе моя доля 17,32 %, в другой 13,04 % и т. д. В истерику как раз впал начальник:
– Как вы могли с такой точностью подсчитать долю участия?
– Трудно было, но постарался. А в каком месте вы видите ошибку?
– Вы занимаетесь профанацией, и мы вам это еще добавим в характеристику.
Прямо как дети, а ведь профессора. Возможно, неплохие специалисты. Наконец, заключительное собрание у консула, утверждение характеристики. Там уж мне слова не давали, обиженные начальники оттянулись со вкусом. Консул, который в Сантьяго от скуки помирал, был очень доволен. Напоследок говорит:
– Вот видите, как вас оценивает коллектив. Да-а, товарищ Кара-Мурза… У нас есть сведения, что вы должны были ехать на работу в Париж, в ЮНЕСКО. Вынужден вас огорчить. С такой характеристикой за границу вам больше ездить не придется. Разве только во Вьетнам.
Тут уж я смог патетически ответить:
– Поехать во Вьетнам – высокая честь для каждого советского человека. А вы, Павел Сергеевич, похоже, считаете это наказанием. Как это понимать?
Консул даже крякнул от удовольствия – мол, как чешет, стервец. Так что с ним мы расстались друзьями. А насчет Парижа был такой мелкий случай, который я тут же забыл. Как-то наш преподаватель-металлист пристыдил меня за то, что я не знаю, какими ресурсами цветных металлов располагает СССР, – я сказал, что хорошо бы нам делать такой ширпотреб, как американцы. Я зашел в университетскую библиотеку и взял большой том международной статистики – ликвидировать свою безграмотность. В автобусе меня кто-то спросил, что это я, химик, мировой статистикой увлекся. Что-то надо ответить, и я говорю: «А разве вы не знаете? Я же отсюда еду в Париж, буду в ЮНЕСКО работать». Кажется, ясно, что хохма. Оказывается, приняли всерьез и запомнили. Настроение было прекрасное.
Уехав из Сантьяго, я надолго застрял в Гаване – мне в Москве не дали обратного билета. Как-то, гуляя по Гаване, я проходил мимо советского посольства и подумал: а не зайти ли мне поговорить о моей характеристике? Зашел к секретарю парторганизации «всея Кубы». Это была важная фигура, что-то вроде «парторга ЦК», какие бывали в 1930-е годы. Встретил меня спокойный и умный человек. Дело мое он знал – «с той стороны», – попросил изложить мою версию. Я изложил. Про мои технические предложения кубинцам он тоже какие-то сигналы имел, но сразу сказал, что это глупость, об этом и не говорили. Прочитал характеристику. Спросил, что имелось в виду под «неправильной политической ориентацией». Ничего не имелось, просто штамп. Он это тут же вычеркнул, как и «несамокритичность». Поймите, говорит, что трудно людям за границей жить, стресс, вот и создают проблемы на ровном месте. Но «неправильное личное поведение» – это, говорит, правильно сказано. Вы молодой человек, а полезли в бутылку, стали оскорблять людей гораздо старше вас. Это вам упрек разумный. Что ж, я не мог не согласиться.
Кроме того, мы с ним поговорили о том, как следовало бы улучшить организацию научной помощи Кубе. Через год он был в Москве, нашел меня, и мы с ним снова на эту тему долго говорили. Задача нам была ясна, и средства для нее были, но многое упиралось в систему управления внутри СССР, а это менялось медленно. Но, конечно, менялось, и в лучшую сторону – да потом все покатилось не туда.
Вся эта история ясно показала, что нечего человеку трястись от страха перед такой системой. Вовсе она уже была не всесильна, – надо только иметь крепкий тыл – не делать самому гадостей, которыми тебя можно шантажировать, и не ожидать каких-то добавочных благ. Это искусственно созданный страх. Тоталитаризм отошел в историю – независимо от воли начальников, они вовсе не всесильны.
Конечно, те начальники на Кубе, которые на время из обычных преподавателей вдруг превратились во власть, тогда помытарили меня, были безжалостны – до определенного предела. В этой их жестокости было что-то детское. Бывает такой возраст, когда ребенок уже может стукнуть тебя по голове молотком, у него уже есть сила, но нет понимания. Глядя на них и даже отвечая им жестокостью, я не только не испытывал ненависти или хотя бы неприязни к советской системе, это мне показалось бы верхом идиотизма, но у меня не было ненависти и к этим людям. В них было почвенное, очень близкое, «скифское» хамство. Оно должно выходить из человека по капле, и оно выходило. Я бы сказал, выходило в нашем народе очень быстро – по историческим меркам. Есть у меня такое чувство, которое я не берусь обосновать, что насильственное «изгнание» этого скифского хамства из западного человека породило нечто худшее, куда более страшное. Хотя, может быть, и удобное.
К тому же я смутно чувствовал, хотя и не давал хода этой мысли, что по большому счету я в том конфликте был не прав. Именно по большому счету – ведь когда тебя пытаются стереть в порошок, тебе не до большого счета, надо решать срочную и жизненно важную проблему выживания. Но потом полезно рассудить и по большому счету. Получается такая картина.
То, что начальство обозлилось на меня гораздо сильнее, чем на того, за кого я заступился, понятно. У того вина была частная и ограниченная, а я поставил под сомнение само их право судить да рядить, а также те процедуры, которые они считали справедливыми и уместными. То, что я в этом нашем принципиальном столкновении не только не пошел на попятную, но еще и проявил увертливость, сделало меня в их глазах опасным смутьяном, которого обязательно надо было усмирить.
Вот они хотели немного проучить человека, тяжелого в общежитии, – он мучил студентов «ленинским определением материи», донимал своих земляков занудливыми и мизантропическими комментариями. Они только хотели привести его в чувство, заставить уважать других в трудных условиях заграницы. Я по сути против этого и не возражал – но прицепился к их методу. И тут по большому счету они были мудрее и гуманнее меня.
Нас загнала в тяжелый конфликт недоговоренность, отсутствие навыка уклончивого диалога. Парторг, если бы умел формулировать ускользающие вещи, которые он интуитивно понимал, мог бы сказать мне примерно следующее: «Наше наказание было бы ритуальным и даже абсурдным, это всем было понятно, но для него оно стало бы предупреждением. Он бы смекнул, что все мы чем-то недовольны, но наказание не было бы для него разрушительным. Ах, он предложил кубинцам неактуальные темы! Придя домой, он сказал бы жене: эти идиоты ни бельмеса в химии не смыслят.
А теперь представь, что мы обвинили его именно в том, в чем он действительно виноват: ты, мол, страшный зануда и пессимист, с тобой рядом находиться людям невозможно. Каково было бы ему и его семье? А ведь это именно то, чего ты от нас требовал с твоей глупой выходкой на партсобрании».
Но парторг формулировать не умел, да и стеснялся. А я, перейдя грань, уже не мог остановиться.
Личные сюжеты: неявные угрозы
Вот короткий эпизод. В 1958 г. из МГУ на целину поехали согласные, хотя и не добровольцы (около 50 % курса). Но раз не добровольцы, возникли новые проблемы. В 1957 г. мы без всяких собраний договорились заработанные деньги разделить поровну. Теперь пришлось устроить собрания факультетов и курсов. Как ни странно, возникли острые дебаты, чуть не до рукоприкладства. Зазвучали слова «уравниловка», «материальное стимулирование». Громче всех шумели прогрессивные москвичи из теоретиков.
Я был бригадиром отряда химиков, у нас было 62 человека, и мнение у нас было едино. Некому у нас за каждым ходить и измерять его работу, здравый смысл взял верх, и собрание решило делить деньги поровну в каждой бригаде. А физики, как и в прошлом году, вели индивидуальный учет. Это странно, потому что этот учет – всего лишь ритуал. Все равно я назначил, кому надо, в форме премии. Зато все лето у всех было спокойно на душе, и все старались по мере сил. Деньги вышли немалые, зарплата с премией – полугодовая стипендия. И не задумались, что отряд физиков решил организовать себя по-другому.
Результат этой разницы в подходах позже проявился более четко: до 1987 года уравнительное жизнеустройство стояло на советском хозяйстве – а с 1987 г. новая система экономики резко сократила доли трудовых доходов и положила начало быстрой дифференциации зарплаты работников. Так началось глубокое расслоение населения по доходам.
Помню вечерние дебаты в лаборатории (примерно в 1965 г.). Сейчас удивляешься, как все совпадало: тот, кто проклинал уравниловку и мечтал о безработице (разумеется, для рабочих – «очень уж они обленились»), в то же время ненавидел «спившуюся часть народа». Он, мол, принципиально не оттащил бы пьяного из сугроба в подъезд согреться – пусть подыхает, нация будет здоровее. И доходили до фанатизма. Кто же, говорю, у нас не напивался – ведь эдак треть перемерзнет. Пусть перемерзнет! Так ведь и твой сын может попасть в такое положение – вспомни себя студентом. Пусть и мой сын замерзнет! Это уже и есть «новое мышление». Здесь и происходит главное столкновение…
Сколько же благ распределялось у нас через «уравниловку»? На уравнительной основе давались минимальные условия для достойного существования и развития человека – а дальше все зависело от него самого. Он получал на уравнительной и в большинстве случаев бесплатной основе жилье, образование, медицинское обслуживание. С большой долей уравнительности человек получал также скромную пищу, транспорт, связь, книги и прочие блага культуры. Здесь уравнительный механизм действовал через низкие цены на эти жизненные блага. Никакой избыточной уравниловки в потреблении не было, все держалось на пределе.
Потом интеллектуал А. Бовин написал в 1988 г.: «Мы так натерпелись от уравниловки, от фактического поощрения лентяев и бракоделов, что хуже того, что было, уже ничего не будет, не может быть».
А в 1961 г. моим соседом по коммунальной квартире был шофер-дальнерейсовик. Сильный и дремучий, прямо зверь. Этот человек отличался тем, что подолгу задумывался над отвлеченными проблемами. Одной из них была мера труда. Он приходил ко мне и начинал пытать: почему я, окончив МГУ, работая с утра до ночи в лаборатории, получал 105 руб. в месяц, а он, тупой неуч и пьяница, почти 400 руб.
Он говорил: «Здесь что-то не так. Будет беда». Я не соглашался, указывая, что шоферов не хватает, а в МГУ конкурс 18 человек на место. И мы с ним пытались этот клубок распутать, перечисляли все тяготы и награды его и моей работы, искали денежную меру. Оказалось, дело это очень сложное. Он рассуждал не так, как народ, – и потому заставил и меня думать. Он считал, что многие хорошие работники обижаются из-за уравниловки. Значит, часть трудящихся (в большинстве молодых) пошла по другому пути. Но именно это мы и не поняли!
Помню случай, о котором иногда рассказываю в лекциях о русской культуре, – и на Западе верят с трудом. А я его не забуду. Когда учился в МГУ, прирабатывал по ночам в автобусном парке – за студентами там было несколько рабочих мест, и мы по очереди работали «баллонщиками». Дремлешь на куче дырявых камер, а зайдет бригадир, рявкнет: «Номер такой-то, разуть левую заднюю», – и бредешь с домкратом, просыпаясь на ходу. Там же, в теплой караулке сидели штатные рабочие, вулканизировали резину. Нас недолюбливали. Всю ночь играли в домино, черные, как черти.
Однажды, только я разоспался, зашел начальник смены и заорал на меня: «Встать! Спать в рабочее время запрещено!» Я скандалов не люблю, сел. Мой напарник, студент-философ, который читал сидя, закрыл книгу и лег. Делать нечего, лег и я. Начальник вышел из себя: «Отправляйтесь домой и можете больше не приходить!» И вдруг те, за столом, которые ни разу с нами не обмолвились ни словом, оставили домино, поднялись, подошли к нам и улеглись рядом на кучу резины. Молча. Начальник поперхнулся и выскочил. Они так же молча встали и вернулись к домино. Им не надо было ни сговариваться, ни обдумывать – у них было подсознание. С ними Россия пропасть не могла.
А при Гайдаре (1992 г.) Президиум РАН принял решение: ради перехода к рынку уволить в институтах половину сотрудников и удвоить зарплату оставшимся. Это решение надо было утвердить в Отделениях РАН. Случайно я попал на заседание бюро Отделения философии и права. Среди синклита – бывшие члены Политбюро ЦК КПСС, два бывших главных редактора «Правды», а уж бывших членов ЦК КПСС не счесть.
Смотрю, единогласно (!) утверждают постановление, которое шокировало бы ученых даже в период дикого капитализма. Что же это, думаю, творится, хороши же у нас были вожди-коммунисты. Удалось взять слово, говорю великим философам и правовикам: «Вы приняли историческое решение. За тысячу лет в России не позволялось спасаться, выкидывая из лодки половину товарищей, всегда искали способ пережить беду сообща». Председатель, академик Б. Н. Топорнин, и говорит: «Что же вы нам, Сергей Георгиевич, раньше не сказали – смотрите, какую мы гадость утвердили». И так расстроился, что если бы не субординация, я бы его расцеловал – редко увидишь такую искренность. Он, на той волне неолиберализма, даже и не заглянул глубоко.
А как же отреагировали сотрудники РАН – оплота антиуравниловки