Текст книги "Тигр в камышах (СИ)"
Автор книги: Сергей Игнатьев
Соавторы: Сергей Беляков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Ханжин с достоинством наклонил голову; я приподнял шляпу.
– Я – Анна Усинская. Это я вызвала вас.
– Прошу извинить, – сказал я. – Ваш наряд ввел нас в некоторое заблуждение.
– А, вы про этот маскарад, – она едва раздвинула в улыбке побледневшие губы. – Я закончила в губернии водительские курсы. Знаю, столичных жителей сложно шокировать. Но у нас женщина за рулем стимходки всякий раз привлекает излишнее внимание. Кстати, – она кивнула Ханжину, – я на малом ходу скриплю по механке.
– Выхлопнулось без копоти, госпожа Усинская! – признал Ханжин, поправляя очки.
Собирание и систематизация разнообразных профжаргонов и сленгов интересуют сыщика столь же сильно, как графология или судебная антропология. Он рад любому поводу попрактиковаться и рад встретить человека, способного оценить его владение предметом.
– Вы, наверное, проголодались, господа, – сказала Усинская. Я бросил взгляд на моментально воспрянувшего духом Ханжина. – Пожалуй, я отвезу вас в ресторацию, «Полдень Филиппа».
* * *
…Мы едем на стимходке с откинутым верхом прочь от станции, навстречу городку Смуров. Усинская ведет аппарат уверенно, небрежно контролируя рукоять поворота левой рукой. Дорога, которую в здешних местах называют умилительным словом «шасейка», то режет ножом аппетитные ломти спелых нив, то петляет в чаще угрюмых вековых древ, с которых вот-вот, кажется, спрыгнет Соловей-Разбойник вкупе с Робин Гудом… Дождь, уверенно обещанный скопившимися ранее тучами, так и не разразился. Истомившиеся тяжелые колосья ржи устало клонились долу на полях. Подивившись тому, что сорняков на делянках видно не было, я внезапно подумал, что сейчас не время для спелых хлебов; что-то не совсем складывалось в окружающем пейзаже, и я хотел было спросить прелестницу-мещанку о резоне для здешнего раннего урожая, но раздумал. Повод для молчания давал оглушительный треск и кашель двигателя, а также густые клубы пара, норовящие набиться в ноздри и глотку. Дабы предотвратить удушение – каким бы кажущимся оно ни было – мы прикрыли лица шейными платками, завязанными на затылке. Но, похоже, Усинской эта феерия дыма и пара вместе с какофонией звуков очень нравилась: в моменты, когда она поворачивала голову к нам, я видел, как широко открывались трепетные ее ноздри, сладостно втягивающие газообразную отраву из воздуха, а глаза слегка подкатывались кверху, выражая высшую степень экстаза.
Ханжин нетерпелив. Я знаю его несносные манеры и поэтому сижу молча. Перекрикивая адское моторное создание, он пытается говорить с госпожой Усинской. Это дается ему нелегко. Неловко переламываясь через лежащий на его коленях саквояж, он что-то кричит в затылок девушке, но я не могу понять, что именно. Ловя отдельные слова, я в целом понимаю, о чем Ханжин пытается расспросить тугой узел волос под кожаной фуражкой.
Они говорят о ее брате, Мстиславе Усинском. Таких, как он, по Ханжину, у нас в столице кличут «региональным заправилой» (странное словосочетание, доложу вам я).
Впрочем, Усинский, судя по всему, личность гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд. Человек широких взглядов и большой космополит, он владеет Смуровской водяной мельницей, возраст которой близится к четырем векам.
Ханжин не подает виду, что он знает о мельнице, Смурове и Усинском куда больше, чем это представляется Анне.
Подобно тому, как вся жизнь Империи коловращается вокруг бюрократических институтов и правящей Династии, ось этой мельницы пронизывает самоё суть Смурова – от снабжения энергией до невероятного количества «забобонов и нисенитниц», суеверий и вздоров (местные словечки густо пересыпают и без того мусорно-насыщенную риветхэдовским жаргоном речь Усинской; моментами она забывается, и правильные, округлые обороты институтки Смольнинского Лицея рвут кружево сленга), от кристально чистой, здоровой воды до развития экономики механизмов, о которых наш шоффэр говорит с особым жаром. Огромная масса всяких колесно-механических штуковин, за счет которых растет благосостояние города, зависит от бесперебойной работы мельницы Усинского, поясняет она.
Мои спутники тщатся поддерживать беседу, а стимходка, тарахтя и плюясь серым паром, держит путь через Смуровские предместья. Мимо нас плывет тот самый пейзаж, что не может не греть душу утомленного странника, пред чьим взором представали выжженные солнцем африканские саванны и душные влажные джунгли, унылый океанический простор и каменистые зазубренные скалы чужих берегов.
Наконец, мы въезжаем в Смуров. Я утомлен, голова раскалывется от шума и горечи паро-дыма. То ли чудится мне, то ли кажется…
Здесь дождь, похоже, все же прошел. Я вижу извилистые, круто поднимающиеся и опадающие вниз, так что сосет под ложечкой, брусчатые улочки. Вижу утопающие в кустах рясно цветущей сирени и шиповника купеческие дома и дома зажиточных горожан, через заборы которых тянется черноплодная рябина, и бузина, и груши, и яблони, и сливы. Вижу оплетенные хмелем высокие воротины и телеграфические столбы, оклеенные размытыми от дождей объявлениями. Вижу лопоухих кудлатых дворняг, спешащих по важным шавкиным делам, и чумазых мальчишек, пинающих посередь улицы облепленный грязью мяч, стараясь избежать многочисленные лужи – мчась по ним, мы поднимаем веера радужно переливающейся воды. Вижу лузгающих жареные в масле маковые головки парней и молодок. Они или сидят, паруясь, на каменных, гранитного происхождения, трехблочных наступках у входов, или гуляют в обнимку по улицам: парни – с дерзко заломленными на бритые затылки картузами, девицы – в пестрых шалях, в которые они кутают трепетные перси, мечту картузоносителей…
Вижу вечерние картины чужой уютной жизни; семейство пьет чай под липами, на сочные ломти разделан свежий арбуз, истекает пòтом латунный бок самовара. А вот конопатый юнец (как знать – не будущий ли Ломоносов или Пушкин?) со смехом пускает с крыши голубятни навстречу низким облакам жирного, бешено хлестающего крыльями сизаря. Над оврагами и холмами разлетается отзвук гармонии, раскатистый и хмельной, цепляющий за что-то внутри грудины, за то, что глубоко упрятано под твидовым импортным костюмом. Тающим золотом искрятся пузатые луковицы церквей, алые блики пляшут на изгибах речки-Смуровки, трещат сумасшедшим оркестром цикады, да в чьем-то незатворенном окне гибкие быстрые пальцы (не видишь их – но представляешь так ярко!) наигрывают гаммы полонеза Огинского, что причудливо переплетаются с мелодией давешней гармонии.
И вспоминаешь строптивого поляка, его вызов Империи и то, что само название того самого полонеза «Прощание с родиной» – как вызов и крик подбитой с лету куропатки. И думаешь про себя – стоило ли кричать, пан Огинский? Вот же она – Родина. Твоя ли, моя ли, наша ли с тобой общая? Дело не в том, чья. В том – что жива, что процветает и здравствует…
Мне ли судить гениального спесивца? Сколько дорог я сам исходил, сколько избил сапог на чужбине? А все равно: трогает и манит. И, кажется, ничего слаще нету для изголодавшейся души – такого тихого, гомоном шмелей полного, постылого и сладкого, провинциального родинного вечера…
Я расчувствовался не к месту.
«Полдень Филиппа», двухэтажное здание, смесь кабака с гостиницей, главная местная ресторация, появляется неожиданно.
Усинская лихо выдергивает жезл-заводку, и чудовище механизации, напоследок изрыгнув остатний клуб пара, издыхает до следующего запуска. Мне даже почудилось, что машинерия издала протяжный драконий стон – вот, мол, и покатилась очередная моя голова…
Стайка пацанят, завистливо-робко толпясь в почтительном отдалении от нас, с обожанием пялится на пижонский наряд прелестницы-шоффэра. Следует лихорадочное шушукание, и стайка выталкивает афронт огольца в изумрудно-зеленых никербокерах, который чисто-звонко орет куплет частушки, явно адресованный Анне:
Со стимходчиком спозналась,
На парý каталася!
На Глинька потом нарвалась —
Шибко испужалася…
Пацаны рассыпаются дробью язвительного смеха и улепетывают что есть сил, потому что Усинская хмурится и кусает бледные губы, при этом сделав быстрый шаг в сторону нахальщика.
Ханжин, стащив с лица платок в черных пятнах копоти, спрашивает Усинскую:
– Глинько? Я не ослышался – он спел «глинько»? – Ханжин точно отразил местную гласную, звук, нечто среднее между «ы» и «и», предварённый мягким малоросским «хг», в этом странном слове.
– Да будет вам, пойдемте лучше в ресторацию, – неловко отмахивается девушка.
Дощатый пол заведения густо посыпан свежей стружкой. За небольшими столиками громоздятся местные жители, пестро одетые и представляющие собой колоритные провинциальные типы.
В углу провозглашает громкие тосты, пересыпаемые словечками местного диалекта, компания «золотой молодежи». Их причудливые одеяния сочетают отсылающие к историческим корням области «панские кафтаны» с гогглами, высокие шоффэрские краги с потемневшими от времени фамильными саблями в расписанных басурманской филигранью кожаных ножнах. Пьют за странного человека, сидящего во главе стола и посылающего собутыльникам взгляды столь же светлые, сколь и бессмысленные.
– Державин, – Анна улыбается, кивая на виновника, по-видимому, торжества. – Про него, господа, будет вам отдельная история… – Мы готовно молчим, хотя в лике местного дурака и мне, и – явно – Ханжину мерещится нечто знакомое.
Но что?
Шурша опилками, мы подходим к стойке, занимаем места на высоких стульях.
Дородная женщина, хозяйка, с готовностью устремляется лично обслужить приезжих. Выносит нам меню, при этом попеременно бросая взгляды то на нас, то на компанию в углу, и весь ее облик говорит «Как бы чего не вышло».
Мне знаком подобный взгляд…
Полистав книжицы меню, мы все дружно заказываем салат с говяжьим языком, солеными огурцами, помидорами и сыром, изрядно сдобренный зеленью и соусом «инконез». К салату я присовокупляю омелетто на сале с «грибным пыльником», Анна – жареные баклажаны с сырной начинкой, а Ханжин – рыбное ассорти, где находится место для слабосоленого филе семги и красной икры, а также рыбы-масляк холодного копчения.
Из напитков мы, доверяя вкусу Анны, выбираем «биррагу», местное темное пиво.
И ждем. Нет, не подачи блюд, хотя мы изголодались и устали в пути.
Ждем того самого «как бы чего».
Крик буревестника заменяет раздающийся в углу многоголосый взрыв смеха. Дурной, с нотами вызова и презрения.
За подрагивающими в такт хохоту перьевыми плюмажами магерок, за широкими спинами, обтянутыми апельсиновыми, канареечными и малиновыми одеяниями, которые вызывают в памяти ёмкое определение «жупан», заметны суетные движения упомянутого нашей клиенткой Державина.
Давешняя его прострация сменилась чередой обезьяньих ужимок, сопровождаемых бурной жестикуляцией и бормотанием. Монолога за хохотом и восторженными «добжэ! добжэ!» сотрапезников мне разобрать не удалось. Взгляд – против воли – притягивают пляшущие синеватые губы, роняющие бисеринки слюны, открывающие то неровный частокол оскаленных прогнивших зубов, то одурелой змейкой мечущийся язык. Уродливый шрам, не то от шпаги, не то от ножа, в виде положенной набок буквы «А», топорщит шею пониже левой скулы.
Зрелище отнюдь не разжигает аппетит, но мне приходилось столоваться еще и не в таком окружении.
На Державине, как и на остальных, подобие шляхетского кафтана, но заметно выцветшего, виды видавшего и не сказать, чтоб чистого. Меховая оторочка напоминает о недавно виденной на перроне столичного вокзала рекламе эликсира для роста волос «Chewеy Extra».
Когда смех стихает, начинается новое действо. Бросаемые через плечо жадные взгляды подсказывают, что наше присутствие замечено.
У стола местного «паньства» встает, цепляясь ножнами за скамью, худощавый отрок в убранном кистями вишневом долимане. Великоватая кунья рогативка съезжает ему на конопатый нос, но поправить ее не выходит, ибо заняты руки: левая крепко сжимает эфес, правая возносит над столом рюмку в подобии римского салюта.
Адресуясь, безусловно, к нам, ломающимся басом изрекает, молодечески ударяя по последним гласным:
– Можэ выпие пани келишэк вина?
Интонация предполагает продолжение, и оно не заставляет себя ждать. Издав некий всхлип, долженствующий означать ироническую усмешку, отрок басит на весь зал:
– За нашчэ и вашчэ вольносьц!!!
Покачнувшись, вознаграждаемый новым взрывом смеха и одобрительными возгласами, оратор подносит рюмку к иронически поджатому лягушачьему рту. Пьет, лихо откидывая голову, едва не роняя головной убор.
Ханжин с любопытством следит за моей реакцией. Смешливые лучики морщинок в сочетании со скудным освещением теперь придают ему сходства с героем пекинской оперы, выступающим в амплуа «чоу».
– Прошу извинить, госпожа Усинская, – говорю я. – Мне решительно необходимо уточнить кое-что у сиих молодых людей…
Я неспешно направляюсь к потешающейся компании.
В зале повисает напряженная тишина.
Меня встречают предвкушающими стычку ухмылками. Лицо Державина, чья роль за столом явно сводится к шутовской, внезапно приобретает выражение осмысленности. Это компенсируется тонкой ниткой слюны, пускаемой с подбородка на облезлые шнуры.
Скрипят отодвигаемые скамьи, стукают о столешницу допиваемые залпом пивные кружки, поспешно докуриваемые «саморосы» (папиросы-самокрутки) вонзаются в пепельницы, бряцают под столом ножны… пятеро подвыпивших молодцев охотно подымаются мне навстречу.
Не люблю проповедовать дуракам. Но бывают такие глупые ситуации, которые просто невозможно игнорировать.
– Запрашам пана до шебе! – цедит, подрагивая двойным подбородком, по-поросячьи полный юноша, чьи малиновые брыли оттенком под стать кафтану.
Дурачок Державин, с шумом подобрав слюну, пускает по лбу морщины. Белесые брови недоуменно встопорщены, бесцветные глаза нацелены куда-то мне на галстук, а синюшные губы вновь движутся, пляшут. Невнятное бормотание вдруг срывается на истошный визгливый крик:
– ДЕРЖИ-И-И!!!
Кажется, от этого вопля в окнах дребезжат стекла, меркнет свет и заполошно вздрагивают все присутствующие.
Оказавшийся на моем пути толстяк в малиновом кафтане меняется лицом. Вместо оплывшей улыбки в нем появляется нечто монстроподобное. Взаправдашняя, черная ярость, совершенно необъяснимая и никак не чаемая.
Пятерка храбрецов кидается на меня.
Это никак не соответствует мизансцене, и на мгновение я чувствую иррациональное раздражение. Все происходящее кажется неправильным, диким, будто грезящимся в маетной дремоте перед самым пробуждением…
Но у меня кое-что имеется в ответ на иррациональность вызова.
Ладони автоматически ныряют под полы пальто, из потайных футляров телячьей кожи показываются на свет верные «лепажи» – набыченные лбы танкетас, емкостей с горючкой, демонические рожки клапанов, жаляще-тонкие каналы брандспойтов…
– Советую прикрыть глаза, – меланхолично бросает за спиной Ханжин, адресуясь, видимо, к Анне – или ко всем присутствующим.
Ему уже приходилось слышать, какой дьявольской музыкой звучат «лепажи».
Я бы с удовольствием понаблюдал из амфитеатра, если бы я не был действующим лицом стычки. Вены бурлят в предвкушении действа…
И-и-и!
Грохот опрокинутых лавок, звон разбитого стекла, вопли испуганных обывателей, ставших свидетелями феерии. Дико звучащая ругань, чередующая щегольство местных диалектов с циклопической мощью русского мата.
Я стою посреди ресторации, поводя из стороны в сторону «лепажами», чьи узкие брандспойты с хищным свистом извергают в сторону потолочных балок пару густых огненных струй. Я, безусловно, не хочу оставить от нападавших горстки пепла, и использую метод «предупреждающего внушения», как гласит часть инструкции, которая определяет также «потенциальную степень поражения»… французы – мастаки по инструкциям.
Сквозь грохот и брань спешно покидающих кабак цветастых жупанов доносятся хлопки ханжинских ладоней – единственная награда факиру-любителю.
Кажется, в лондонских андербриджах подобные представления именуют флейрингом.
Морщась от бьющей в нос удушливой выхлопной гари, я сдуваю темные клубы с «жерл умолкнувших орудий», как пелось в зуавской песенке.
Обернувшись, ловлю сквозь расступающиеся занавеси паро-дыма восторженный взгляд Усинской, и, неожиданно для самого себя, чувствую, что мне это льстит.
В образовавшемся звуковом вакууме, нарушаемом поскрипыванием распахнутой настежь входной двери да шипением разлитой по полу пивной лужи, в которую угодила чья-то оброненная самороса, деликатно покашливает хозяйка заведения.
Я ловлю взгляд Ханжина. Трезвый, с искринкой. Если верить этому взгляду, платить по общему счету, включая учиненный отступающей шляхтой разгром, предстояло мне.
* * *
После неудавшейся трапезы в «Филиппе» мы вышли на улицу.
Наша патронья, на которую я глядел теперь с совершенно другим резоном (и, по непонятной причине, украдкой), была, похоже, раздосадована эскападой разноцветных жупанов.
В этом было что-то от смуровского отчизнолюбия; кажется, она всерьез переживала из-за того, что первое знакомство наше с горожанами имело такой скандальный привкус. Будто она забыла на миг, что мы и не гости вовсе, и мрачная цель нашего прибытия тенью своей перекрывает любые недоразумения. В то же время мне почему-то хотелось слышать в ее голосе и оттенки совсем иного волнения, об истоках которого я запретил себе думать, но при мысли о которых чувствовалась непривычная гулкость сердцебиения.
Наконец, стимходка, управляемая нашим прелестным шоффэром, достигла усадьбы. От полураскрытых ворот с вензелями вглубь уходила погруженная в тенистый сумрак аллея, засыпанная гравием. Проехав примерно половину мрачного пути – и не в парке даже, но в некоем, навевавшем дантовские ассоциации, сумрачном лесу, – в просвете клонящихся ветвей мы увидели поместье.
Спроектировано оно было в некогда модном псевдоготическом стиле. Сочетая нарочитую суровость крепостных стен из грубого кирпича насыщенного вино-красного цвета с контрастно тонким и ярко-белым декором стрельчатых арочных проемов, аркатуры фриза и аттиков, многоцветные витражи и острые шпили призваны были подчеркнуть общий романтический дух архитектурного проекта.
При том меня не оставляло ощущение, что неуловимой пластикой своею, деталями убранства, пропорциями, здание выглядело плотью от плоти этой земли, издревле укорененным на этих болотистых землях родовым гнездом. Наверное, именно из-за этого, невзирая на обманчивый флер западных традиций, здание так и просилось называться маетком – и никак иначе.
– Анна Игоревна, государушка! – встречая нас, частил взволнованно старик в ливрее. – Вы бы хоть сказали Мстислав Игоревичу… ведь что делает, страдалец! Как изводится, ей-Богу! Все на анпарате своем – только пар столбом, да смотрит так страшно – сердцу томно! Что ж такое деется-то, матушка…
– Полно, Ерофей, не части, – успокаивающе ответила Анна. – Что там за напасть?
Не могу не заметить, что сдержанная строгость пусть и не полновластной, но хозяйки дома, была ей к лицу, как и шоффэрский жаргон. Впрочем, по мне – ей все было к лицу…
– Убивается кормилец нас, на машине своей бесовской, вы поглядите только что делает, господа любезные! – продолжал причитать Ерофей, теперь вовлекая в свои переживания и нас.
…Шаркая чувяками, освещая сумрачные переходы галогеновым фонарем, Ерофей ведет нас куда-то в темноту и вниз, в потаенное сердце родового гнезда Усинских.
Фонарь выхватывает кабаньи рыла, мохнатые морды зубров. На потемневших от старости медных щитах навек застыли, мерцая стеклянными глазами, царственные лоси и сморщенные в оскале волки, вывалившие восково-спелые языки.
В призрачных отсветах галогена гнутые спинки венских стульев сменяются облупленным колесом антикварной прялки, а поставец с изукрашенными тонким орнаментом филенками вытесняют бело-голубые изразцы голландской печи.
Порой показываются конструкции совершенно неизвестного мне назначения, которым уместно было бы гордо стоять в павильонах Нижегородской Технологической Выставки, дразня недоверчивого иноземного атташе превосходством отечественной инженерной мысли.
Тут было впору заблудиться.
Но вот тьма расступилась, и перед нами открылся ярко освещенный зал.
Я замер: Агесандр Родосский позавидовал бы такому типажу.
Мощный, атлетически сложенный мужчина, голый по пояс, с торсом в искрящемся бисере пота, вступил в неравную борьбу с черными жгутами резиновых змей. На том месте, где в скульптурной композиции полагалось быть сыновьям, все шипело, ухало, лязгало и пыхтело; поблескивали латунью небольшие крутобокие котлы, размеренно двигались поршни, на круглых циферблатах подрагивали стрелки.
Анна решительно подошла к чудовищному агрегату и потянула рычаг останова конструкции.
В обиженном шипении и подвывании замедляющего ход аппарата послышался ее строгий голос:
– Стисл, у нас гости!
С шумом отдуваясь, мужчина выпростался из опутавших его руки жгутов и, подхватив с одного из выступавших рычагов полотенце, промокнул им лицо, голову и мощный торс. Обтираясь, он обратился к нам хрипловатым, чуть запыхавшимся голосом:
– Прошу извинить меня за неглиже, господа! Согласитесь… Каждый по своему справляется с испытаниями, которые посылает нам судьба. – он наклонил голову: – Усинский Мстислав Игоревич…
Мы с Ханжиным представились.
– Дивная машина, право… – сказал Ханжин, с любопытством оглядывая агрегат.
– Экзерсисная машина, господа. Аргентинская сборка, конструкция Арнолднеггера – Силвестрони… Помогает даже человеку моих преклонных лет поддерживать комплекцию, или шейп, как новомодно глаголют по-аглицки.
«Преклонные года» оказались явно благосклонными к Усинскому. Пышущие жаром щеки, крупный нос римского укладу, шевелюра кучерявых волос, намокших от усердия. И – стать. Крупная, не по-знатному, кость, плечи борца. Полная противоположность сестре.
– Я в долгу перед нашими гостями: пригласила было их поужинать в ресторации, но, к несчастью, там гуляли державинские. И обошлось бы, возможно, да вот Кржижевский перебрал и стал нагличать… – Анна посмотрела на меня, блеснув глазами, – но господин Брянцев задал им урок, от которого было трудно отказаться.
Она в нескольких словах передала детали стычки «Стислу». Моя роль в ее переложении была явно более весомой, чем на деле – рассказ повеселил и Ханжина, и хозяина, но по разным причинам. Сыщик чувствовал зарождение взаимного интереса между прелестной шоффэриней и мной, а Усинский, похоже, был рад тому, что мы проучили «жупанников».
– Эта голота уже вот где у меня сидит, – он приложил ладонь к горлу. – Одни неприятности. Тормоза техногенной революции, скажу я вам. Вон мельница наша, сколько веков крутится, казалось бы, а и то как быстро мы ее приспособили к новомодным машинериям. Марыся говорила… – он осекся, как-то резко сник, словно сдулся. Накинув короткий атласный халат на голый торс, Усинский глухо сказал:
– Ганна, я надеюсь, ты не станешь возражать, если гости расквартируются в усадьбе? Господа, не сочтите за труд отужинать сегодня у меня… у нас… Ерофей, проводи гостей! – Он склонил голову и вышел из экзерсисной комнаты.
Мы с напарником обменялись взглядами. Выходило, что Усинский знал о найме Ханжина Анной. Ганной. Я мысленно попробовал произнести местное «хг» в начале ее имени. Получилось премило.
К ужину прозвонили в восемь.
Мы долго шли к трапезной в сопровождении все того же вездесущего Ерофея и его вечногорящего галогенного фонаря. Общая длина переходов и коридоров в маетке, похоже, приближалась к нескольким верстам. Таким же поразительным было гротескное сочетание самых современных машинерий с раритетными вещами и попросту рухлядью, натолканных в бесчисленных комнатах и анфиладах. Похоже, Усинский был тем еще Плюшкиным.
Трапезная, со овальным столом о двадцать четыре персоны, впечатлила даже столичных штучек вроде нас. Стол поставлен был не по центру, но в стороне, у стены, – похоже, хозяева (или хозяин) уважали танцы после обильных явств и возлияний.
Мы пришли первыми; Ерофей зажег рожки газового шанделира под высоким потолком, поколдовав немного над системой отражателей и силою подачи газа для того, чтобы насытить неяркий свет теплом, и затем тихо исчез. Отличной школы слуга, этот Ерофей.
Пока я с уважением и опаскою осматривал новомодную проекционную машину, Ханжин, сложив руки на груди, мерял шагами трапезную, дефилируя от стены к стене. Его беспокоила какая-то мысль, но я знал, что спрашивать бессмысленно, и постарался отвлечься, пытаясь запустить машинерию. Пружина была взведена, нужно было лишь найти, как включить агрегат.
– Это не совсем просто – инженеры на заводе слегка перемудрили, – словно читая мысли, произнесла Анна за моей спиной. Я обернулся; наша патронья была удивительно прелестна в темно-голубом вечернем платье, плотно охватывающем ее тонкий стан и свободно падающем складками к полу, скрывая изящность ног, в которой я уже имел возможность убедит… (в этот момент я закашлялся и поспешно отвел глаза).
Будто бы не заметив моей заминки, Анна подошла ближе и продолжила:
– Тут есть собачка, надо ее отжать, вот так, – она подалась вперед, ее волосы оказались в опасной близости от моего лица, опасной для меня, потому что мне нужно было собрать все силы, чтобы не зарыться в их нежное благоуханье… Черт побери!
Адский агрегат подпрыгнул, затрепетал, словно живой, и испустил из недр луч ослепительно-синего цвета, который уперся в стену напротив стола. Объемные проекционные дагеротип-агрегаты были в новинку даже в столице, и я совсем не ожидал увидеть такой в смуровской глуши. Выходило, что Усинский вправду был, как говорят французы, «гранд орижиналь».
Проекция на стене была нерезкой. Я покрутил фазовку обеих линз, и…
Изображение мельницы было настолько реальным, что я едва не вскрикнул от удивления, но вовремя прикусил себе язык.
Снимки были сделаны почти на закате, судя по всему. Это добавляло мрачной торжественности сооружению, стоящему на берегу небольшого озера-запруды. Мрачно там было еще и потому, что мельница была словно втиснута в узкое пространство между скалами, и ее странно-гротескное, больше походящее на многогранный тульский самовар работы модного мастера Рогожина, здание, не имеющее окон, почти висело – по крайней мере, так казалось – на невероятно большом водяном колесе.
Эпические размеры колеса завораживали. Верхний край его уходил за кромку снимка. Древесина, из которой оно было сделано, потемнела от времени, покрылась слизью и больше походила теперь на камень или… металл?
– Очень похоже, – вполголоса, совсем рядом, сказал Ханжин. Положительно, мне следует контролировать себя получше: привычка разговаривать вслух как следствие головной контузии известна медикам…
Я вдруг осознал, что Ханжин исчез практически сразу после нашего прихода в трапезную. По блеску его демоновых глаз я понял, что отсутствие сыщика не было для него – для нас – беспредметным.
Некоторое время мы слушали увлеченный рассказ девушки о Смурове и его окрестностях, который сопровождался демонстрацией проекционных дагеротипов. Мы даже позабыли об ужине, равно как и о хозяине – настолько интересным и насыщенным фактами была история, рассказываемая Анной.
Последние несколько снимков имели прямое отношение к пропавшей хозяйке маетка. Анна быстро поскучнела, ее пояснения стали короче, отрывистее, и в какой-то момент она просто замолчала, глядя на автоматически переключающиеся дагеротипы.
Воистину, Марыся была красавицею. Усинскому можно и должно было бы позавидовать… Но она исчезла, и Анна имеет серьезные подозрения по поводу участи свояченицы.
Последний снимок привлек наше внимание: Марыся была запечатлена в группе господ на какой-то не то выставке, не то научном собрании. Она беседовала с узкоплечим мужчиной средних лет в пенсне, с залысинами и с окладистой бородой, расчесанной надвое ровным пробором. Мы с Ханжиным обменялись быстрыми взглядами.
Это был Анри Беккерель.
– Где, как вы полагаете, это снято? – ровным голосом спросил мой друг.
– Не знаю, – Анна покачала головой. – Марыся очень прогрессивная, она ездит… она ездила… – девушка опустила голову на мгновение. – на всякие научные совещания в Европу. Этот снимок сделан, как она говорила, где-то во Франции, она ездила туда месяца три тому, поговорить с…
– Ганна, наверное, достаточно кормить наших залетных соловьев баснями! – Усинский вошел, почти влетел в трапезную. Ему явно не нравилось, что сестра разоткровенничалась с нами о Марысе. – Простите, господа… дела, я слегка подзадержался.
Ханжин подобрался. Глаза его сузились. Он, кажется, готов был испепелить взглядом Усинского.
– Пожалуйте к столу! Ганна, гаси агрегацию! – ему явно не нравилось, что мы просмотрели коллекцию дагеротипов. – Эй, где вы там? Гаврюха, Пашка, подавайте, остыло небось все! – Он захлопал в ладоши, зовя слуг.
Я продолжал украдкой наблюдать за Ханжиным. Внезапно подумалось, что кратковременное отсутствие моего напарника и опоздание Усинского могут быть как-то связаны, но я прогнал паранойю.
Ужин удался на славу. Усинский изо всех сил старался произвести на нас впечатление, буквально наталкивая гостей изумительными по вкусу и изысканности яствами (вспомнился Причетт, что провел «вьязнем» несколько зим в маетках местной шляхты; случаи, когда проезжалые гости, что останавливались на день-другой у скучающих шляхтичей, и становились жертвами закармливания вусмерть, были не единичны в истории здешних краев).
И тем не менее, я пристально следил за сестрой и братом Усинскими. Анна, никак не желающая оставить подозрения и хотя бы для гостей поддерживать нейтральные отношения с Мстиславом, разговаривала с ним отрывисто-сухо, словно подчеркивая неприязнь. Она ежеминутно бросала на него испытующие взгляды, словно надеялась раскрыть таки образом тайну его поездки в ночь пропажи свояченицы, с грузом, который Анна считала страшным.
В момент, когда Усинский, подвыпив, стал вспоминать Марысю и, жалея жену, расчувствовался до слез, Анна не выдержала:
– Лицемер! Какой же ты лицемер, Стисл! Ты ее никогда не любил, она нужна была тебе для камуфляжа, для придания веса твоей жалкой фигуре, твоему ничтожному реноме в среде этих… этих… – она задохнулась от гнева. Анна была занебесно хороша, когда эмоции опаляли ее лицо, когда гнев красил ее щеки. – Ты всегда, всегда печешься только о себе, о роде Усинских, об этой проклятой мельнице! И женился ты на несчастной Марысе только для того, чтобы…
– Замолчи! Панове, пшепрашам, извините, Анна явно хватила лишку, не зважаме… не обращайте внимания, – путаясь, скороговоркой выпаливал слова Усинский. Бедняжка Анна вскочила, опрокинув при этом тяжелый стул, и с плачем выбежала из трапезной.








