Текст книги "Официальное советское обществоведение и 'незнание общества, в котором мы живем'"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Закон стоимости неадекватен и социальной реальности. Но именно взывая к этому закону как догме и увлекли интеллигенцию рыночной утопией, а она уже внедрила эту утопию в массы. Ведь как рассуждал советский человек? Рынок – это закон эквивалентного обмена, по стоимости, без обмана. Ну, пусть приватизируют мой завод, наймусь я к капиталисту, хоть бы и иностранному – так он честно отдаст мне заработанное. А сейчас у меня отбирает государство, номенклатура ненасытная.
На деле эквивалентный обмен был мифом уже во времена Маркса! Так, отношения на рынке между метрополией и колонией уже тогда были резко неэквивалентными, и с тех пор неэквивалентность быстро растет. «Третий мир» выдает на гора все больше сырья, сельскохозяйственных продуктов, а теперь и удобрений, химикатов, машин – а нищает. Соотношение доходов 20 % самой богатой части населения Земли и 20 % самой бедной было 30:1 в 1960 г., 45:1 в 1980 и 59:1 в 1989. Чехи работают получше испанцев, а цену рабочей силы, когда они «открылись» Западу, им установили почти в 5 раз меньше. Полякам в среднем положили 0,85 долл. в час, а в Тунисе, которому до Польши еще развиваться и развиваться, 2,54 доллара. Где здесь закон стоимости?
Часто поминают и другой «объективный закон», которому противоречил советский строй, и вот – законно уничтожен. Речь идет о вытекающем из закона стоимости утверждении, будто та формация прогрессивнее, которая обеспечивает более высокую производительность труда. Ленин высказал это положение, когда мир казался неисчерпаемой кладовой ресурсов. И «выжимать» больше продукта из живого труда было выгодно. Но увеличение производительности труда после некоторого предела требовало непропорционально больших расходов энергии. И когда поняли реальную стоимость этого невозобновляемого ресурса, разумно стало искать не наивысшую, а оптимальную производительность. Например, по производительности труда фермеры США вроде бы эффективны, а по затратам энергии (10 калорий на получение одной пищевой калории) недопустимо, абсурдно расточительны. Следовать их примеру не только глупо, но и в принципе невозможно.
Поскольку производительность труда в советском хозяйстве отставала от западной (вернее было бы сказать, что она вообще была несоизмерима, ибо речь шла о совершенно разных типах труда), средний интеллигент уверовал, что советский строй регрессивен, а значит, должен быть уничтожен.
Беспомощность нашего обществоведения и перестройка
Стереотипные представления об обществе, которые нас внушал вульгарный истмат, казались не такими уж опасными в условиях стабильного государства. Но когда к власти в 1985 г. пришла команда, которая резко дестабилизировала социальную, политическую и идеологическую систему, шоры окостенелых теоретических представлений сделали нас беззащитными.
Исторический материализм и национальный вопрос. Одним из самых тяжелых последствий господства истмата для судьбы советского строя было то, что общественное сознание “не видело” проблемы национальных отношений.10
Во время перестройки бойкие антимарксисты обвиняли Маркса в том, что он, якобы, был “врагом наций” и сторонником безнационального коммунистического общества. В действительности Маркс и Энгельс, при всем универсализме (“всечеловечности”) их учения вовсе не предсказывали и не желали ни языкового единообразия, ни мира, в котором не было бы места нациям. Напротив, даже Л.Н.Гумилев приводит слова Маркса о том, что возникновение этнической и национальной общности первично по отношению к формированию социальных общностей.
Дело в другом, именно в методологии исторического материализма. Марксу было можно и даже необходимо абстрагироваться от национальных проблем, ибо в этой методологии история была представлена как диалектика производительных сил и производственных отношений, полем действия которых был безликий безнациональный рынок – как абстракция, почерпнутая из классической английской политэкономии. Абстракция!
В дальнейшем “истматчики” об этом забыли и стали представлять ослабление или даже исчезновение национальных форм не как методологический прием, а как важный фактор новой реальности. Келле и Ковальзон в своем учебнике пишут: “С развитием капитализма исчезает изолированность отдельных стран и народов. Различные страны втягиваются в общее русло капиталистического развития, возникают современные нации и между ними устанавливаются всесторонние связи. Тем самым отчетливо обнаружилось, что история всего человечества едина и каждый народ переживает ряд закономерных ступеней исторического развития. Возникли широкие возможности для сравнения истории различных народов, выделения того общего, что имеется в экономических и политических порядках разных стран, для нахождения закономерной повторяемости в общественных отношениях”.
Этот тезис дан в массовом учебнике, который начал публиковаться в 60-е годы. Тезис многослойный, в нем наворочена куча ошибок и уже таится ядро будущей горбачевской демагогии. Но главное, что это – не тезис Маркса и тем более не тезис современного марксизма. Даже в “Капитале” Маркс в примечаниях, составляющих примерно половину текста, говорил о своеобразии национальных хозяйственных систем. Но у него был четко очерченный объект исследования – клеточка современного (то есть западного) капитализма, и у него не было возможности отвлекаться на подробное описание “азиатского способа производства”, русского общинного земледелия или, по его собственному выражению, “образцового сельского хозяйства Японии”.
На нашу беду, развитие истмата после Маркса происходило прежде всего в среде немецкой социал-демократии, проникнутой идеями крайнего евроцентризма. Их вообще не интересовал национальный вопрос, и само отсутствие его рассмотрения в рамках истмата стало привычным (только австрийские марксисты уделили ему некоторое внимание). Такой взгляд во многом унаследовала и российская социал-демократия. У В. И. Ленина никакой “теории наций” не было, и национальный вопрос был у него жестко привязан к задачам классовой борьбы и революции. Единственным, кто занимался национальным вопросом, был И. В. Сталин. Он в своих формулировках сделал существенный шаг вперед, что бы там ни говорили волкогоновы. А главное, он в своей политике следовал своему опыту, “неявному знанию”. Но неявное знание, в отличие от систематизированного и четко изложенного, передается с большим трудом, и после Сталина отсутствие теории уже не компенсировалось таким знанием, что мы и увидели в самом страшном образе во времена Горбачева и после него.
При становлении советского государства национальная проблема была включена в официальную идеологию просто как часть классового подхода. После устранения эксплуататорских классов все народы стали “трудящимися”, просто степень их развития надо было “выравнивать”, создавая у каждого народа свой рабочий класс, свою интеллигенцию и т. д. В национальной доктрине большевиков сфера национальных отношений под давлением истмата была втиснута в рамки представления о “формациях”. Народы были классифицированы в соответствии с уровнем их “отсталости” (этот народ находится на феодальной стадии развития, тот – на капиталистической и т. д.). Никакого знания об их реальном социальном и культурном укладе это не дало, и когда из руководства ушли старые кадры, обладавшие “неявным знанием”, то обществознание и практики оказались беспомощными. У них не нашлось даже понятий, в которых можно было бы осмыслить такое, например, явление, как чеченский народ. Ведь он даже через феодализм не прошел, но нельзя же сказать, что он находится на стадии рабства или первобытно-общинного строя.
Класс и этнос (народ, нация) – это два разных типа общности, в которые включен и в которых осознает себя человек. Это – две “плоскости”, в которых может быть расположен человек-“точка”, и они вовсе не всегда пересекаются. Подавляющее большинство людей на земле пока что принадлежат к этносам и народам, число космополитов, отрицающих всякую свою национальную принадлежность, ничтожно. Иное дело классы. Это – очень недавнее социальное образование, возникшее в специфической социальной и политической системе Западной Европы. Но даже и здесь они долгое время были “классами в себе”, то есть принадлежность к классу не сознавалась человеком. Даже в самом “старом” рабочем классе, английском, еще во второй половине XIX века преобладало крестьянское самосознание.
Понятно, что включить реальность многонационального СССР в систему понятий классового подхода было бы позволительно только в том случае, если бы вначале было надежно установлено, что представители всех наших народов – русские, таджики, манси и т. д. – осознают свою классовую принадлежность. Но это столь очевидно противоречило действительности, что наше обществоведение вынуждено было даже утаить важнейшее предупреждение Маркса: “То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства,… и т. д.”.
Известно, что развитие капитализма, который и превращает сословное общество в классовое, было в России прервано на ранней стадии, а в советское время “классовость” общества была по меньшей мере резко смягчена. Поэтому можно было считать, что Россия избежала именно той “исторической фазы развития производства”, на которой господствует классовое сознание. Напротив, после революции в СССР шел быстрый, а подчас и бурный процесс этногенеза. Но истмат не позволял нам этого видеть.
А ведь в мировом обществоведении, как марксистском, так и немарксистском, начиная с 60-х годов накоплен большой запас теоретического и конкретно-исторического знания о взаимодействии классовых и этнических отношений. Различия велики даже в близких культурах. Например, в отличие от Европы, граждане США не способны “мыслить конкретно” в категориях классов. А в странах Африки, где социальная структура очень размыта и подвижна, понятие класса выражает не состояние, а процесс – как явление текучее, находящееся в постоянном движении. Американский этнограф К.Янг, посвятивший этому большую книгу в 1976 г., говорил в Москве на конференции “Этничность и власть в полиэтнических государствах”, в частности, следующее: “Широкомасштабное насилие, имевшее место в последние десятилетия в рамках политических сообществ, в огромном большинстве случаев развивалось по линии культурных, а не классовых различий; в экстремальном случае геноцид является патологией проявления культурного плюрализма [то есть этничности – С.К-М], но никак не классовой борьбы”. Это явление пришло и в СССР, но мы о нем ничего не знали – хотя могли бы уже знать весьма много.
В советском истмате, следуя тезису, данному Келле и Ковальзоном (хотя не они, конечно, его авторы), населяющие СССР народы (или даже этносы, “малые народы”) были искусственно подтянуты до понятия “нация” (чтобы у нас было как “там”, в цивилизованных странах). В справочнике “Нации и национальные отношения в современном мире”, вышедшем в 1990 г., говорится, что в России до 1917 г. было 7 капиталистических наций, а в СССР к моменту перестройки – 50 социалистических наций. Ну какую пользу для познания могла принести такая схоластика!
С другой стороны, процессы формирования наций, которые происходили в СССР в ходе индустриализации и модернизации, были “этнизированы” и виделись через призму не национальных, а этнических проблем. Поскольку национальное самосознание есть часть общественного сознания (говорят, что “нации создаются национализмом”), “этнизация” национального процесса заложила в него мину замедленного действия. В советское время, когда национальные элиты были лояльны по отношению к Союзу, взрыватель этой мины не был включен. Но ее взорвали, когда эти элиты начали делить общенародное достояние. Возникли дикие, разрушительные понятия “статусной” или “коренной” нации. Даже в больших и развитых нациях стали политически различать людей по чисто этническим признакам – кто украинец, кто русский. Произошла неожиданная для культурного общества архаизация национального процесса.
В большой степени это произошло потому, что общество не обладало не только развитыми теоретическими представлениями, но даже и разумными понятиями для обозначения явлений. От высоких политиков и должностных лиц в Москве можно услышать такие бредовые выражения, как “лица кавказской национальности” (или даже “южной национальности”), “человек чеченской нации” и т. д. А главное, это “проглатывает” общество, мало кто и замечает эти нелепости. Не имея интеллектуального аппарата, чтобы понять состояние современных народов, люди в то же время беззащитны против националистической демагогии тех, кто апеллирует к древности. Так, один эстонский политик всерьез утверждал, что эстонцы живут на своей территории 5 тысяч лет, а один депутат Госдумы заявил, что он – печенег и требовал каких-то особых льгот для печенегов. Полное смешение понятий племя, этнос, народ, нация делает возможной самую беззастенчивую манипуляцию.
Истмат, акцентируя внимание на классовых отношениях, игнорировал не только национальный вопрос, но и отношения двух больших “половин” человечества – мужчин и женщин. Великая освободительная идея равноправия женщин и мужчин затрагивала лишь внесемейную часть социального бытия. А внутри семьи в СССР шли сложнейшие этносоциальные процессы, которые лишь изредка выплескивались пугающими и непонятными проявлениями (например, вдруг обнародованными фактами частых самосожжений женщин в узбекских семьях). Закрывать глаза на этот срез нашего жизнеустройства было чрезвычайно опасно, поскольку народы СССР получили огромное благо, таившее в себе и источник многих опасностей – возможность массового создания смешанных семей. В таких семьях национальные и культурные различия накладываются еще и на сложную социальную иерархию отношений мужчины и женщины. Нечувствительность официальной идеологии, а за нею и общественного сознания к сложности всего этого клубка отношений привела, в момент взрыва этнополитических противоречий, к массовым страданиям.
Фильтр истмата, сделавший нашу общественную мысль невосприимчивой к национальным проблемам, не позволил увидеть огромной угрозы советскому строю, которую вполне можно было вовремя устранить. В 1917 г., ради тактической цели нейтрализовать вспыхнувший после Февральской революции национальный сепаратизм и вновь “собрать” Россию в форме “республики трудящихся”, большевики провозгласили принцип права наций на самоопределение вплоть до отделения. Это никак не вытекало из марксизма (скорее, даже противоречило ему), но сыграло большую роль в гражданской войне: буржуазные националисты были изолированы, и нигде Красная армия не воспринималась как чужеземная. Право на самоопределение считалось “нецелесообразным” правом, и никто не думал к нему прибегать. Политики-практики сталинского периода знали, что “самоопределяются” не трудящиеся и даже не народы, а этнические элиты, когда им выгоден сепаратизм. Они и оказывают на народ давление, вплоть до террора, а для идеологической поддержки к их услугам всегда достаточно националистической интеллигенции, к тому же обычно неравнодушной к звону золота.
Во времена сталинизма центральная власть тщательно следила за тем, чтобы в республиках не возникало самодостаточных и самовоспроизводящихся ядер этнической элиты, способных возжелать сепаратизма. Это достигалось и ротацией кадров, и системой образования, и такими топорными методами, как репрессии. После Сталина вся эта система была демонтирована, и уже при Хрущеве взят курс на “подкуп” национальных элит. При Брежневе процесс, видимо, уже вышел из-под контроля, и местные князья и царьки начали орудовать вовсю. Для нас же главное в том, что сама эта проблема была для нас “невидима”, и когда из Москвы была дана команда рвать страну на куски, трудящиеся всех народов и национальностей, объективно заинтересованные в сохранении Союза, легко пошли на поводу своих элит, поднявших знамя национализма. Кстати, национализм этот весьма условен, выбор знамени – дело прагматичное, а то и циничное. Надо – и чалму наденут, хотя раньше Корана в руках не держали, а то и украинский язык выучат методом погружения, за две недели. Хотя, конечно, искренних и восторженных интеллигентов для митинга всегда можно найти.
Видя мир через призму истмата, наша интеллигенция и ее управляющая часть, номенклатура, перестала понимать, как опасно подрывать идеи-символы в многонациональном идеократическом государстве. Привычный догмат, согласно которому в СССР соединились народы “национальные по форме, социалистические по содержанию”, приобрел взрывчатую силу, когда во время перестройки началась массированная атака на “социалистическое содержание”. Множество народов вдруг оказалось скрепленными только “национальной формой” – и страна была буквально взорвана.
Во времена Брежнева, при стабильном союзном государстве и равновесии интересов национальных элит, бессодержательные официальные заявления о дружбе народов и окончательном решении национального вопроса в СССР были не более чем ритуалом. Неспособность предвидеть, анализировать и разрешать национальные проблемы наше обществоведение, основанное на истмате, обнаружило, когда национальные элиты почуяли, что возникла возможность разграбить страну. Тогда сложился странный “националистический Интернационал” – союз номенклатурных клик, помогавших друг другу в разжигании сепаратизма. Чем же ответила на это партийная наука? Обычным восхвалением “ленинской национальной политики” и призывом совершенствовать культуру (!) межнациональных отношений. Такой была и резолюция XIX Всесоюзной партконференции (в 1988 г., уже после начала кровавых конфликтов), таким же был и Пленум ЦК КПСС по межнациональным отношениям 1989 г.
Механистический детерминизм истмата. Видение истории, которое воспринимается человеком через призму того или другого методологического подхода, сильно влияет на его отношение к происходящим событиям и на его поведение. Чтобы осмыслить происходящее, мы, не отдавая себе отчета, используем те “инструменты мышления”, которыми нас снабдили за годы жизни. Это – образы, понятия, термины, логические приемы. Тот истмат, который внедрялся в сознание нескольких поколений советских людей, придал этому сознанию две важных особенности, сыгравших отрицательную роль в годы перестройки. Первая особенность, уже отмеченная выше – фатализм, уверенность в том, что “объективные законы исторического развития пробьют себе дорогу через случайности”. Вторая особенность – равнодушие к моменту, к его уникальности и необратимости, рассуждение в понятиях исторической формации, длительных процессов.
Вероятно, в этом отношении истмат нашел благоприятную почву в русском мышлении, привыкшем к большим пространствам и долгим временам, но не вызывает сомнения, что он эти черты усилил. Фатализм, оправдываемый “объективными законами”, в годы перестройки и реформы поражал. Одна читательница написала мне: “Я верю в закон отрицания отрицания и поэтому спокойна – социализм в России восстановится”. И это – довольно общее мнение.
Более того, вульгарный истмат внедрил в массовое сознание уверенность в том, что объективным законом является прогресс общества. Та “революция скифов”, которая угрожала России после 1917 г. и была остановлена большевиками (о ней много писал М. М. Пришвин), совершенно не вписывалась в законы истмата, и мы не могли ожидать ее в конце ХХ века – но она ведь произошла на наших глазах. А ведь был уже урок фашизма, к которому теория истмата оказалась не готова. Недаром один немецкий философ после опыта фашизма писал: “Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах”.
Основанием для такого отношения к “событиям быстротекущей жизни” является лежащий в фундаменте истмата механистический детерминизм, который господствовал в мировоззрении в период становления марксизма. Он был важной частью общественного сознания до начала ХХ века (до кризиса в физике), но по инерции он влияет на наше мышление до сих пор.11 Из него вышло само понятие “объективных законов” развития общества, сходных с законами Природы.
Механистический детерминизм был заложен в основание истмата уже самим Марксом и усилен Энгельсом. Это предопределялось самой господствующей тогда научной картиной мира, основанной на ньютоновской модели мироздания. “Выпрыгнуть” за рамки современного им взгляда на мир классики марксизма, разумеется, не могли. Однако в их собственных трудах общепринятый (и потому не замечаемый) механицизм во многом был нейтрализован огромной эрудицией и сильным диалектическим методом. Можно даже сказать, диалектической интуицией. Впоследствии эти же качества помогали великим политикам (типа Ленина и Сталина) принимать верные решения вопреки давлению все более догматизированного и все менее диалектического “партийного” истмата.12
Если брать политэкономическую основу истмата, то Маркс, конечно, сделал огромный шаг вперед от механицизма по сравнению с Адамом Смитом, который буквально и почти полностью “перевел” ньютоновскую модель на язык экономической теории. Маркс ввел в политэкономию принцип эволюционизма, хорошо разработанный к тому времени Дарвином – включив в политэкономическую модель технологический прогресс и интенсивное расширенное воспроизводство. В то же время Маркс включил в эту модель идеи термодинамики, представив элементарный экономический процесс в виде цикла воспроизводства – по аналогии с циклом Карно для идеальной тепловой машины.
Однако это не изменило механистической сущности модели, унаследованной от Адама Смита. В мир движения капиталов и товаров из ньютоновской модели движения масс были перенесены аналогии двух фундаментальных универсальных категорий. То, что у Ньютона было материей и силой, у Маркса стало стоимостью и трудом (абстрактным). Понятие силы вообще используется Марксом очень широко (производительные силы, рабочая сила). Понятия же пространства и времени были перенесены прямо в том виде, как они были в ньютоновской модели, без всяких аналогий – единица стоимости измеряется количеством абстрактного труда в единицу времени.
И все эти категории были объявлены объективными, не зависящими от действующих субъектов. Отсюда и законы политэкономии были представлены как объективные. Просто они, как считал Маркс, в докапиталистических системах хозяйства скрыты от глаз, замаскированы множеством наслоений, а в чисто товарном производстве наконец-то выходят на поверхность.
Кризис механистической картины мира возник с рождением термодинамики, когда оказалось, что мир можно видеть не как движение масс, а как движение энергии, и законы этого движения иные, нежели у Ньютона. Сейчас мы освоили и включили в нашу культуру само понятие энергия, хотя это – не более чем абстракция и выражается только через другие понятия (движение масс, нагревание тел и т. д.). Наверное, многие даже удивятся, узнав, что этого понятия в его нынешнем виде просто не существовало до середины XIX века (даже открывший первое начало термодинамики Майер еще говорил “живая сила” и “мертвая сила” – для обозначения кинетической и потенциальной энергии).
Второе начало термодинамики, которое ввело меру качества энергии (энтропию), нами, широкой публикой, еще почти не освоено. Именно оно нанесло сильнейший удар по всей политэкономической модели и главной идее всех идеологий индустриализма (включая марксизм) – идее неограниченного прогресса. Но идеологии просто игнорировали это изменение картины мира, что стало важным фактором всего нынешнего кризиса индустриализма.
Следующим тяжелым потрясением для механицизма был кризис в физике начала ХХ века. Мы, кстати, еще не вполне оценили, насколько важна была прозорливость Ленина, который обратил на этот кризис самое пристальное внимание и втянул партию большевиков в дискуссию по этому вопросу. Дело было совершенно не в том, прав или нет был Ленин в оценке конкретных научно-философских течений (Маха, Авенариуса и т. д.). Главное, становление партии проходило в общем ощущении, что кризис картины мира прямо связан с процессами в надстройке (в общественном сознании и даже в политике). Большевики учились не мыслить в старых моделях.
Для нас здесь важен тот факт, что с начала ХХ века стало ясно, что категории, в которых мы описывали реальность (пространство, время, материя и энергия) в принципе не являются абсолютными и объективными. Реальность “создается” нами, нашими инструментами. Мы, например, видим мир в очень узком диапазоне частоты электромагнитных колебаний и просто привыкли к тому, что видим. А что, если бы мы видели радиоволны и привыкли к ним? Или видели только нейтрино? Мы бы увидели мир совершенно по-другому и тоже привыкли бы к нему. Более того, одна и та же сущность может быть увидена одним наблюдателем как частица (материя), а другим – как электромагнитная волна (энергия), в зависимости от их инструментов. В некотором узком диапазоне масс и скоростей законы Ньютона описывают реальность вполне удовлетворительно, а вне этого диапазона они просто не годятся. Они не абсолютны.
Модель Маркса также годилась для узкого и весьма специфического диапазона условий хозяйства, но она воспринималась как объективная и абсолютная – несмотря на его оговорки. Это стало очень важным условием для того, чтобы мы “не знали общества, в котором живем”, поскольку ни экономика крестьянского хозяйства старой России, ни экономика советского завода не втискивались в категории “Капитала”. На короткий срок неадекватность модели была компенсирована умом, интуицией и волей Ленина, а потом и сталинской команды. Но только на короткий срок.
В категории “Капитала” не втискивалось не только советское хозяйство, но и современный нам капитализм. Маркс предполагал, что движение денег и товаров связано абсолютными и жесткими отношениями эквивалентного обмена, как движение масс под действием силы в законах Ньютона. Но развитие финансового капитала при высоких скоростях обращения (“электронные деньги”) подчиняется, если можно так выразиться, “экономической теории относительности”, а не ньютоновской механике Смита-Маркса.
Уже десять лет назад движение денег в сфере глобального капитализма полностью оторвалось от движения товаров. Тогда на 1 доллар, овеществленный в движении реальных стоимостей, приходилось более 30 долларов “виртуальных” денег. В результате возникли такие не предусмотренные политэкономией явления, как крупномасштабные кризисы реальной экономики, вызываемые действиями финансовых спекулянтов в сфере “фиктивных” денег. Мексика – большая страна со 100 млн. человек населения и мощной экономикой. В 1994 г. ее народное хозяйство в считанные часы было обесценено в два раза, хотя в самом этом хозяйстве не возникло к этому никаких причин. Все совершилось где-то вне Мексики, на финансовых биржах, где была проведена “атака” на мексиканскую валюту. Основанная на постулатах механицизма политэкономия таких вещей просто “не видит”.
Маркс в свое время отвергал изменения в научной картине мира, которые подрывали фундамент его политэкономической модели. Вряд ли можно было требовать, чтобы он поступал иначе. Страшно то, что и через сто лет после Маркса его последователи продолжали поступать так же – они защищали механицизм вопреки уже изменившейся картине мира, вопреки курсу средней школы!
Энгельс в “Диалектике природы” отверг второе начало термодинамики, он верил в возможность вечного двигателя второго рода. Что ж, это было его ошибкой. Но это была ошибка, допущенная во второй половине XIX века. А вот 1971 г., в Берлине (ГДР) выходит 20-й том собрания сочинений Маркса и Энгельса, и в предисловии сказано: “Энгельс подверг детальной критике гипотезу Рудольфа Клаузиуса, Вильяма Томсона и Жозефа Лошмидта о так называемой “тепловой смерти” Вселенной. Энгельс показал, что эта модная гипотеза противоречит правильно понятому закону сохранения и преобразования энергии. Фундаментальные принципы Энгельса, утверждающие неразрушимость движения не только в количественном, но и в качественном смысле, а также невозможность “тепловой смерти” Вселенной предопределили путь, по которому должны были впоследствии идти исследования прогрессивных ученых в естественных науках”. В 1971 г. отрицать второе начало термодинамики! Обязаны мы вникнуть в истоки такого упорства.
Подобные примеры были и в советской литературе. Мы должны наконец признать и осмыслить важный факт: официальный истмат активно защищал механистический материализм, воспринятый из ньютоновской картины мироздания, и выводимую из него фундаментальную модель политэкономии. Хотя Маркс, в отличие от классической экономической теории, рассматривал свой объект в развитии, применял системные представления и говорил о существовании в капиталистическом обществе “напряжений” и противоречий, ведущих к кризисам, сам процесс кризиса и слома или, шире, неравновесные состояния общества, в его модель не включались.
Это имело для советского строя фатальное значение, ибо в рамках этой модели советский строй в его главной сущности выглядел неправильным, в то время как на деле фундаментально ошибочным являлся именно этот механицизм истмата. Напротив, неолиберализм с его возвратом к политэкономии, основанной на механистической догме рынка как равновесной машины, является для этого истмата вполне правильным. Вера в истмат обезоружила советских людей и позволила манипуляторам успешно использовать стереотипы нашего общественного сознания.
Что же вытекает из идеи “объективных законов” при сильном влиянии механистического мышления? Уверенность в стабильности, в равновесности общественных систем как особого рода машин. Чтобы вывести такую машину из равновесия, нужны крупные общественные силы, “предпосылки” (классовые интересы, назревание противоречий и т. п.). Еще в 1991 г. никто из “простых людей” не верил в саму возможность ликвидации СССР или советского общественного строя, потому что такая ликвидация была бы против интересов подавляющего большинства граждан. Не верил – и потому не воспринимал никаких предостережений. А если уж произошло такое колоссальное крушение, как гибель СССР, то уж, значит, “объективные противоречия” были непреодолимы. Значит, и бороться бесполезно.
И люди, даже здравомыслящие, всему этому верят, хотя на каждом шагу в реальной жизни видят отрицание этой веры. Вот здоровяка-парня кусает тифозная вошь, и он умирает. Какие были для этого объективные предпосылки в его организме? Только его смертная природа. Вот деревянный дом сгорел от окурка. Ищут “предпосылки” – свойство дерева гореть. Но это ошибка. Здесь виноваты именно не законы, а небольшие моментальные отклонения, “флуктуации” – вошь, окурок. Их легко можно было не допустить, если занять мало-мальски активную позицию.