Текст книги "Красное каление. Том второй. Может крылья сложишь"
Автор книги: Сергей Галикин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Сергей Галикин
Красное каление. Том второй. Может крылья сложишь
«… Вместо обещанного лжеучителями нового общественного строения – кровавая распря строителей, вместо мира и братства народов – смешение языков и ожесточенная ненависть братьев. Люди, забывшие Бога, как голодные волки бросаются друг на друга. Происходит всеобщее затемнение совести и разума…»
Из Послания Священного Собора Православной Российской Церкви 11 ноября 1917 года.
Глава первая
«…Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м!.. Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м! Бом-м-м… Бом-м…» -далеко-далеко над широкой степью, над такими знакомыми с самого раннего детства и теперь наглухо засыпанными глубоким снегом окрестностями, над редкими, едва чернеющими в пологих балочках кудрявыми терновыми кущами, над полями да лугами – ох, и далеко– ж разносится по всей округе веселый кузнечный перестук!
-Т-пру-у-у!.., – Гришка натянул поводья, придерживая разгоряченного Воронка, широко усмехнулся, топорща совсем недавно отрощенные редкие усы. Спрыгнул с коня, снял сноровисто отяжелевшую папаху, в пояс низко, чуть картинно, поклонился родной земле. «… Дзинь – бум-м-м! … Дзинь – бум-м-м!» Первый удар, тонкий да пронзительный – это, известно, папаша ладит, правит своим легким молотком, указывает молотобойцу. Второй удар, гулкий и низкий – это его, молотобоя, тяжелого молота голос, туда, где указано папашей бьет, по красному и податливому, как мартовская прибрежная лоза, железу.
«Кого же батя ныне в молотобоях-то… держить?» – хитрой лисой промелькнула вдруг мысль.
Гришка усмехнулся, качнул головой, сладко зажмурил глаза и ясно себе представил, как теперь в жаркой, пропахшей дымом да едкой окалиной кузне, голые по пояс, в замызганных кожаных фартуках, черные от сажи, как те черти, изредка незлобно матюкаясь и часто схаркивая ту же прилипучую сажу, работают его папаша с подручным. « Боронки, небось, шлепають… Дело-то ить… к весне идеть…», -решил он про себя , взглянул на небо, нахмурился, натянул на чубатую голову папаху, поправил порядком разбитое седло, подтянул подпругу на мокром животе жеребца и снова вскочил на Воронка, слегка его пришпорил и легкой рысью направился вниз с бугра, туда, где под старой разлапистой акацией издавна притулилась над овражком хуторская кузница.
Перестук вдруг смолк. Гришка спешился, как старого друга отчего-то ласково погладил ладонью толстый зализанный сук, усмехнулся и ловко закинул на него повод, затянув его потуже так, что воловья кожа щедро выдавила из себя зеленые капли влаги. «Видать, сели полдничать. А тут вам и… гости!…».
Войдя через раскрытую дверь с яркого морозного дня в полутемную кузницу, Гришка в сутулом, бородатом человеке, сидящем на старой, такой знакомой ему с самого мальства, закопченной колоде, тут же угадал родную фигуру отца. Больше в кузнице никого не было.
Панкрат Кузьмич, подняв забитые сажей глаза, в сумраке кузнечном сперва не узнал в вошедшем статном военном своего сына, которого не видел с прошлой весны и не получал о нем никаких вестей, ибо до последних дней и окрестности Целины, и весь Донской край находились в глубоком тылу деникинских войск. Гришка, широко шагнувши вглубь помещения, сам крепко обнял старика:
– Ну и… здравствуйте, папаша!
У того и дух сперло, потемнело в глазах. Выдавил только:
-Слава Богу!.. Григорий! Э-гм… Да-а… Гм…, гм… Сынок, значить, Гриша… Живой. Как же…, -и неожиданно тяжелая горькая слеза прочертила белый след по черной впалой его щеке, растворившись в косматой бороде.
-А вот… я теперя, папаша… у самого товарища Думенки… в ординарцах хожу! – отчего-то вдруг вырвалось у Гришки, -вот, в Веселый… с донесением прибывал, -он отчего-то вдруг помрачнел, склонил голову, но тут же снова заулыбался, – та дай, думаю, добегу и до дому!..-приговаривал он сквозь редкие всхлипы старика, – круг ить… туточки… небольшой! А… а товарищ Думенко, папаша, он – ого! С самим товарищем Каменевым иной раз по аппарату говорить, вот, как и мы теперь… с Вами…
-А про што ж он… говорить-то..,-задохнулся и проглотил сухой ком Панкрат Кузьмич, приподнимаясь с колоды, -все небось, про энту…,та-а-а… стра-тен-гию, бес ей в задницу?
-Та не… -Гришка все гнулся, привыкая к серой полутьме кузницы, осмотрелся, усмехнулся, покачал головой, -они, папаша, все больше… ругаются. Комсвокор наш… страсть, как комиссаров не любить! Лезуть не в свои сани, проклятые!.. Да и бес с ними! Ну…, как вы тут…, Санька моя… как, детки?.. Я и гостинцев вот… навез им. Мамаша наша… здоровы?
-А чего им станется…, – Панкрат Кузьмич вытер рукавом глаза, сочно высморкался, провел ладонью по косматой бороде, присел на колоду,– внучок… , сынок твой, Петюня, значить, по осени чуть не помер. От золотухи… Бог миловал, та… и дохтур подсобил…, отпустило. А так… А ты… Никак воюешь, што ль?– он теперь уже спокойнее и с интересом всмотрелся в Гришкино обмундирование, чуть задержав взгляд на остроносых кавалерийских сапогах, -ты ж, сынок, вроде как… опосля Троицына дня… в путейские затесался… В Торговой?
Гришка таинственно заулыбался, широко взмахнул рукой:
-Э-эх, па-паш-ша!.. Какие тама… нам теперя путейские!… Вот добьем мировых бур-р-жуев… ,– он, усмехнувшись, сладко зевнул, присел на замызганную скамейку, вытянул ноги в новеньких яловых сапогах, -и пойду я тады в… твои путейские! –и рассмеялся чистым громким смехом, отрешенно махнув рукой и покачивая головой.
Достал кисет, протянул бате, тот отстранился, нехотя мотнул бородой: «Не надо, мол».
Гришка закурил крученку, выпустив резковатый дымок крепкого самосада, буднично спросил:
-Кого в молотобои ноне нанимаете? Нашенский, али чужой хто?
-Да к… Не-е, чужой. А наших ить на хуторе и нетуть никого…, -оживился старик и начал торопливо рассказывать:
-Туточки ить как, сынок. В самый канун Покровов… полковник один по тракту проезжал. На пароконной тарантайке. Ага… Ну и рессоры-то у ей и порассыпалися… А рессоры-то там грузинские, не наши… Он ко мне: «Сработай, мол, мил человек, я тя отблагодарю щедро! Мне в Ростов больно нужно!» А я-то што? Да к вечеру – как новые! Перебрал. Ага… «Чего ты, мастер, хошь? –спрашивает,– деньги, али продукты, проси што хошь, я комендант станции Целина!» Эге, думаю, тебя-то мне, касатик, и надобно! А на станции на запасном пути с самого Ильина дня паровоз потухший стоить, угольная яма полнехонькая! « Дай ты мне уголька малость, господин полковник, а деньги да продукты с энтим угольком-то, я и сам себе как-нибудь образую!» – говорю ему. И, скажи на милость! На другой день уже к полудню я, сынок, три подводы угля домой приволок! Так ить он же мне еще и пленного красноармейца в грузчики определил! – Панкрат Кузьмич отчего-то наклонился ближе к уху Гришки и перешел на полушепот:
– А паренек ничего, жилистый! Митрохой кличем. Из рыбачков приазовских. И сноровка имеется… Выпросил у того полковника я его себе в помощники. Они б его стрельнули, та и шабаш! А так он мне до гроба …
Низенькая дверца кузни с тыльной стороны, через которую Гришка в былые годы и сам вынес не один пуд шлака, вдруг со скрежетом распахнулась и вошел, впуская внутрь морозный пар, молотобой, мужик невысокий, но в плечах широк. Гришка вскочил, протянул было руку:
-Григорий! – и оторопел, невольно отступивши чуть назад.
На него невозмутимо глянули округлые белесые глаза Митрофана Чумакова, пулеметчика, которого покойный Гаврилов в тот страшный майский день под Ново-Манычской посадил с пулеметом в окопчик на кургане, вместе с Черевиченком, впереди позиции. Он едва заметно кивнул, пожал крепко руку, а виду не подал.
«Аль не признал?– мелькнуло в голове, -плен, ить, штука непростая…»
… Ну уж, оскоромились, так оскоромились! Как на ту мясоедную! Раскрасневшийся Гришка, все теснее прижимая к себе смущенную и рдеющую свою жену, лапал незаметно и нетерпеливо ее раздобревший зад, все подливал да подливал горькую бате да молотобою. Тот истово крутил головой, отнекивался, мол, после пыток в плену у казаков голова иной раз больно здорово ноет да давит в висках, да Григорий и слышать не хотел: пей, говорю!
Детишки, Петюня да Клавочка, с опаской выглядывали из-за занавески, пугливо косясь, во все глаза разглядывали красивого, в новеньком английском мундире с желтыми блестящими пуговицами папашку.
Не спеша рассказывал Гриня про службу, хвалил, как есть командира:
-В Лихой нынче стоим… Кады у… хутора Подколодновки перешли на правый берег Дона, так наш комсвокор сразу сказал… мне: «Ну, Григорий Панкратыч, раз перекинули нас по правому берегу, то, считай, Новочеркасск с Ростовом наши будуть!..» Он ить, наш-то, Мокеич-то…, каков… Эге-е… Пер-р-р-вая шашка Республики! Его как еще в мае прошлого года пуля сняла с седла, так все… наши думали – все!! Шабаш! Пропал наш комсвокор! Грудь разворочена!.. Во-от, -он вытягивал свои жилистые красные руки, -на энтих самых руках и нес я его, страдальца, -привирал, совсем уж по-детски всхлипывая, Гриня и скупая мужская слеза, искрясь, неспешно сползала по его румяной щеке, – а он…, а он… В беспамятстве свезли мы его в Богучар, оттудова – прямо в город Саратов. А там доктор, энтот, как его, Спасо…, Спасо…, ну да бес с ним, так просто чудо! Чудо совершил! Два ребра ему, сердешному, как есть – вынул. Как … тот Господь – Адаму!– и крестился небрежно в угол на Николая-угодника, – пол-легкого отхватил. Ребра посрастил… И поставил нашего соколика на ноги!.., – и наливал кисловатый первач , покачиваясь, в мутноватые рюмки снова и снова.
– А што же он…, – Панкрат Кузьмич, то же раскрасневшись и быстро от радости хмелея, с восхищением глядел на сына, -што ж он, сердешный, ноне-то…
-А што ноне?.., -Гришка чуть нагибался над столом и негромко, вроде как по секрету, говорил отцу, глядя прямо в лицо, -правая рука –плетью висит… Не действуеть! Ну, да он и левой мастак белякам головы сносить… Как подлетить на своей Панора-ме!.. Ка-а-ак махнеть шашкою, -привставал, показывая Гриня, -так иной беляк от уха, -он умолкая, обводил строгим взглядом разом присмиревших родственников и касался мочки правого уха, -да до самово пупа-а-а!..-и втыкал палец в живот, – так и… Спол-заеть из седла!! -при этом бабы истово крестились, жмурясь от страха и ладошками прикрывая рот.
-На чем-на чем он… подлетаеть?– не разобрал Кузьмич, сощурив глаза и наклонив голову.
-Та на Панораме… Кобыла ево любимая.
-А-а-а…-Кузьмич почесал за ухом, качнул головой, -прозвище-то… каково мудреное… Хе-хе… У кобылы.
-Та это прицел на пушке, папаша… Панорама называется, -Гришка горделиво крутнул редкие усики, вздохнул глубоко, -голова ево дюже ж … светлая… -негромко и уже спокойнее продолжал он, сочно хрустя блестящим соленым огурчиком, -да смекалка… Э-ге-е… Дай Бог каждому… Ево ить за што хлопцы любять?… А простой! В атаке первый завсегда. И свово бойца никогда… И никому! В обиду не дасть. А сам – наказать оч-чень строго могеть! Што тама… просто выпороть… В расход пустить – и глазом… не моргнеть!.. Батька! А… А беляков береть… Умом да сноровкой! Те думають – он там. А он уже тута!! Те знають – его мало! А его – много! Вот потому-то, – Гриня назидательно поднял большой палец,– хлопцы к ему тянутся… С Мокеичем в любой каше… выжить можно, пропасть не дасть…
И уж совсем на самое ухо шепнул отцу, чтоб другие не слыхали:
-Врагов да завистников больно много понажил себе наш Мокеич… Харах-тер! Ни под кого не ляжеть! Порешил так: раз новая… энта…, эра наступила, значить надобно и жить честно!.. Открыто! По правде! Всем равно! А комиссары –не-е-е… Энто не про них! Они, проклятые, все норовять прибарахлиться… Ухватить… Так они, комиссары, над ним, как те вороны, и вьются ноне… Все, понимаешь, ищуть, за што бы ухватить!..
– Та пробегали они…, думенки-то твои, -Панкрат Кузьмич сморщил в думке лоб, поскребся в бороде, -кажись, в аккурат на Радоницу, в прошлом годе. С Маныча на станцию бегли, их тады поповские казачки здорово подпирали. Один заявился, весь в новеньком, при портупеях – я, кричить, есть Думенко! Ставь полуштоф, дядя! Ну, накормили-напоили, чем Бог послал. Тока ушел – гляди-ка! еще один на пороге скрипит. И то-же: я – Думенко! Такой же огурчик! Наливай, не жалей! Што ж ты думаешь, пришлось и того кормить…
-Да-а-а…, -сладко зевнул Гришка, развел руками, -у нас, думенковцев, папаша, хлопцы веселые…
« И-и-и…, нехристи! – подумалось вдруг Панкрату Кузьмичу, -рот раскроеть… и не перекрестится!»
-Ну, а-а-а…,-Гришка все налегал на жареную баранину, аппетитно обсасывая молодые ребрышки, -казаки-то што…, лютовали небось? Обижали? Грабили… трудовой народ?
Панкрат Кузьмич глубоко вздохнул, опустил глаза, задумался. Кроме того полупьяного молоденького казачка, что приплелся однажды за Санькой, возвращавшейся от всенощной, он во дворе у себя никого из них ни разу и не видал. Да и того, крепко съездив по зубам, тут же выставил за ворота безоружный Митрофан. Жаловаться, вроде бы и не на что. Но его природное нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек, плакал: «Да што ж я, иль не русский человек… , иль … не православный, што ли?!» Как не давали ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпя издевательств, погрузил батя, Кузьма-кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой – брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его, как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки…
-А што ж… казаки…, – старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, -тама пор-я-я-док. Есаулы – те… строгие ребяты. Чуть хто провинился –порять, как с-с-укина сына, хе-хе-хе… А он тады глядишь – и пропал! И уже к красным…, прости, Хос-споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали особо. Не скажу.
… Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая Саша увела радостных, измазанных английским шоколадом, полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в бок раскрасневшегося от первача Гришку:
– Выйдем, Григорий.
В темном небе высоко висели мирные россыпи тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья-то собака. Закурили.
-К твоей Саньке тут… перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, -сочно отхаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, -так я не дал.
-Ага. А сам… Сам-то… Што?– прошипел Гришка, быстро трезвея и глубоко заглянул в его темное лицо.
-И сам не трогал. Я знал, что ты придешь… Что ты… живой. Да и… Мне твой папаша… жизню ж… спас. Ну и… Служили ж мы… с тобой… -он вдруг зашмыгал носом и голос его стал ниже: – Помнишь? Я в плен… попал. Предложили переметнуться к ним, так я не пошел супротив своих… – при этих его словах Гришка вздрогнул, низко опустил голову, -а нас на распыл… уже вели. Меня конвойные отцепили и приставили к нему… , к папашке, значить, твоему – уголь грузить. Остальных за углом тут же и шлепнули… за здорово живешь. А он…
-Знаю,– Гришка, смахнувши рукавом легкий снег со скамьи под окошком, присел, глубоко вздохнул, выпуская клубы дыма, -ты… выжил –то как? Вас же тогда с… Черевиченком… трехдюймовым накрыло, одна воронка…
-Выбрался к утру, когда очухался, контузия, ничего не слышу, а так – целый. Черевиченка нахрен… на кусочки разнесло, так я его… ну, то, что осталось… там же и погреб. Пошел к своим, на станцию. А там уже бой идеть, -он то же присел рядом, опустил голову:
-Ты вот што, Гриня… Я не со зла, ты не думай, –он поднял голову, зачем-то осмотрелся, но в темноте только редкие мелкие снежинки, поблескивая, лениво сыпались с черного бездонного неба, – мы когда в Котельникове стояли, та… кажись, на Троицу, сдался к нам молодой казачок один. Сенька звали, вроде. Так он… На тебя указал…
-Што… Што он указал?! –Гришка вдруг резво подскочил, хмель с него как ветром сдуло, он затрясся, схватил Митрофана за плечи, развернул к своему лицу:
-Говори! –прошипел испуганно, воровито озираясь. Крупные капли пота вскипели вдруг на его лице.
Митрофан спокойно убрал его ладони с плеч, поднялся, твердо сказал:
-Как ты… Белым продался. И комполка… Гаврилова…, как ты, Григорий… , нашего Гаврилова… шлепнул своей рукой…,-он отвернулся, шмыгнул носом,– да тока ты не боись. Не сдам! Окромя меня теперя про энто никто не знает. Тех уже нету, хто… А ты… Батю благодари…
Помолчали. Гришкины глаза вдруг заблестели, забегали, он выдавил:
-Со мной… пойдешь?
Митрофан отвернулся, ничего не сказал.
Дверь в сени скрипнула, показался в одной старой кацавейке на исподнем Панкрат Кузьмич:
-Пошто мерзнете? Ночь-полночь! Тебя, Григорий, уж заждалися… Кой хто!! –выдохнул он. Постелила, небось, давно… Ждеть! Ступай, я Воронку сенца и сам подкину… Да и тебе, Митроха, отдыхать пора. Завтре с Песчанки лобогрейку нам привезуть, там работы хва-а-тить…, -и, еще что-то ворча себе под нос, прошел, покашливая, оставляя след на свежем снежку, в нужник.
Митрофан повернулся что-то сказать еще, но Григория уже не было. Вздохнул тяжко, бросил в снег окурок и прошел к себе в низенькую пристройку, где ему определил жить с самого первого дня хозяин. Лег в гимнастерке, как был. Немного поворочался, озяб. Подложил сухих дровишек в печурку и под ихний веселый перетреск тут же заснул.
Старик, несмотря на тягучее нытье в суставах (к теплу, видать!), поднялся, кряхтя и охая, еще до скупой январской зорьки. Вышел во двор, потоптался-потоптался, услыхавши возню и негромкий говор в конюшне, прошмыгнул туда. Там Гришка уже в полном снаряжении, при шашке и карабине, затягивал подпруги, приговаривая Воронку на ухо что-то ласковое.
-Аль трогаеся ты уже, сынок? Пошто ж так, до зори?
-В степу беляков еще полно, –буркнул Гришка сердито, – шайками бродять, как неприкаянные. До свету надо мене на Мечетку выскочить, папаша.
-А ты…, -сперло у Кузьмича дых, – хучь.., попрощался?
-Детишков будить Саньке я и сам… не велел, -Гришка скупо улыбнулся, тут же упрятав улыбку в мокрые усы, -а мамаше поклон Вы сами передайте. К Паске прибуду еще, вот займем тока Новочеркасскую. Город энто больно зажитошный, уж я подарков вам на всех навезу!
Он вывел гарцующего от утреннего морозца жеребца из конюшни, слегка приобнял старика, придерживая звякнувший эфес сабли, лихо вскочил в седло.
-Ты…, ты скажи мне…, сынок! –Панкрат Кузьмич ухватился рукой за повод, проглотил сухой ком, смахнул навернувшуюся слезину, -ты вот…, кады гром, к примеру, гремить…, али там…, пушка гахнеть…, все одно, уже… и не хрестишься, али как? Анти-рес имею!..
-Нам, папаша, -Гришка, скупо усмехнувшись в усы, чуть наклонился, еле сдерживая хрипящего Воронка, -коли громов бояться, то и вовек воли не видать! Вы… прощевайте, коли што!
Жеребец, упершись в снег передними чулковатыми ногами, вдруг присел чуть и понесся вскачь, в сереющую быстро темень.
-А молотобой-то… у Вас… знатный, папаша! –услыхал Панкрат Кузьмич уже сквозь глухой топот, удаляющийся в едва светлеющие скупые сумерки.
Старик перекрестил ему вслед, тяжко вздохнул, потоптался, стукнул пальцами в покосившееся окошко Митрохе:
-Подъем, служивый! Хто рано встаеть, тому и Бог подаеть… Ныне горнушка-то наша напрочь застыла, небось…
Когда самовар сипло запыхтел, достал с полицы початый пирог с капустой, порезал на себя и Митрофана. Того все не было. Взял было с пыльной полки, отодвинувши цветастую занавеску, вчерашний недопитый полуштоф, повертел-повертел, да и поставил бережно на место. Недовольно бурча себе под нос, накинул старую кацавейку, вышел в сени, долго возился с валенками, едва согнувши прохватившую поясницу, вышел во двор. На гумне старый кобель вдруг тоскливо и пронзительно завыл в уже лениво сереющее низкое небо.
-Цыц ты, лихоимец! Кабы и… сдох ты ноне!.., -топнувши ногой, незлобно прикрикнул Кузьмич, -еще навоешь каку беду… Тьфу, холер-р-ра…
Толкнул ладонью дверь в пристройку:
-Митроха! Подъ-ем, служивый! Выходи строиться… Э-хе-хе-хе-е… Што, видать, тяжела головушка… А я…
Молотобой лежал на полу, раскинув врозь руки и неестественно выгнувши шею, широко распахнувши матовые глаза. Напротив сердца из голой груди запекся уже кровавый ручеек. Разорванная гимнастерка держалась на одном плече. Красный до самого замка штык валялся рядом.
Старик со стоном, ухватясь за левую сторону груди, опустился по косяку двери на пол, уронил, как неживую и обхватил белую голову руками. Набегающий ледяной утренний ветерок лениво трепал тоскливо скрипящую засаленную дверь пристройки.
…Почти до полудня, словно уходя от погони, гнал Гриня Воронка нещадным наметом, придерживая только на раскисающих под несмелым январским солнышком склонах засыпанных снегом степных балочек.
В степи – ни зги. Только изредка глухо громыхали орудия где-то с северо-запада. Да стаи ворон, сбиравшиеся к теплу, гортанно галдели над головой.
Сладко тлели горячими угольками где-то в самой глубине его груди ночные Санькины ласки:
-Соловая я, Гришенька… Ноне. Рожу вот теперь тебе… под самые Покрова… ишшо… сынку. Али доню… – и жарко целовала, целовала, целовала, щедро изливая ему на мокрую грудь свои истосковавшиеся бабьи слезы.
-Што же…, -ворковал в ответ захмелевший и оттаявший от войны да разлуки Гришка, – рожай, што ль… К Покровам, дасть Бог, и я уж прибуду… Кончим войну…
И от тех воспоминаний накатывала теперь Гришке теплая волна на грудь.
Да голодной волчицей одиноко выла в холодную темень душа.
В середине декабря, едва заняли Богучар, выбив беляков с Петропавловки, отозвал его в сторонку невесть откуда взявшийся мужичок, вроде как из обозных, нагловато ухмыльнувшись, вынул из-за пазухи кисет, протянул Гришке, тыча тонким немужичьим пальцем на вышитые цветной ниткой два слова: « Убери Микеладзе!» Высыпал ему в раскрытую ладонь душистый самосад, вывернул наизнанку кисет… Пока тот переваривал , что бы это значило, мужичок тот растворился в серой массе народу.
Приказ от Крестинского был прост ой, да…
Тихо пристрелить ненавидимого всем корпусом, недавно присланного комиссара, которому и без Гришки было опасно появляться в иных бригадах в одиночку даже днем, особого труда не составляло. Но зачем? Чем этот добродушный грузин так опасен… Крестинскому? Не-ет! Тут они явно… под Мокеича копають!
В сгустившихся вечерних сумерках вдруг забрехали где-то впереди собаки, приветливо замерцали желтые огоньки, Воронок, почуявши чужие стойла, настороженно повел ушами. Уже подняв было плеть, Гришка вяло опустил руку. «Хто там?.., -стучало в висках, -свои аль чужие?..Нарвешся еще, как на грех…» Оглядевшись, заприметил невдалеке укрытый тяжелой снеговой шапкой покосившийся стог. Подъехал поближе, постоял, всматриваясь и вслушиваясь. «Хорошее место для дозора, и коней укрыть можно…» Вынув револьвер, спешился и, прикрываясь корпусом Воронка, медленно обошел стог. Никого. С под – ветра вырыл себе кубло, зарылся, как волк, угрелся, задремал, намотавши на левое запястье повод, в правой руке держа на весу револьвер.
Воронок, отфыркиваясь, мерно жевал преловатое прошлогоднее сено, изредка подымая голову на редкий недалекий брех хуторских собак.
Едва мирно запели в сумерках зари ленивые петухи, оглашая морозный воздух звонким роскриком, тронулся дальше. Оставалось, до Зверево, по всем приметам, верст десять.
Уже на станции, неожиданно вынырнув из-за грохочущего скопища вагонов и платформ, вдруг окружили его шестеро конных с винтами наготове. Один из них красномордый в потертой кожаной тужурке хмуро приказал:
-За нами, Григорий Остапенко. И – не балуй!..
В незнакомом штабном вагоне было тепло и чисто, не в пример ихнему штабу. У Гришки со словами: «Прости, товарищ, порядок есть порядок!» –забрали все оружие и втолкнули в узкий проем купейной двери.
«-Сигану в окошко, коли што, -мелькнуло в голове при виде шевелящейся под утренним студеным ветерком занавески, -а нет, так…» – и он плечом сжал рукоятку дамского «Браунинга», который всегда таскал на кожаном шнурке высоко под левой мышкой.
-Я Смилга, -негромко и хрипловато раздалось из темного угла, -а ты, боец, не бойся.
«Смилга… Смилга…», -Гришка вдруг вспомнил, как Мокеич когда-то со смехом рассказывал, как он, шутки ради, встречал какого-то Смилгу в золотопогонном мундире поручика старой армии и который приезжал в штаб сводного корпуса с целью склонить его к троцкистам. И как он запросто выпроводил того эмиссара восвояси.
Из тьмы широкого генеральского купе выплыла высокая мышастая фигура во френче. Длинное лицо, мятая фуражка, маленькие круглые очки на прямом носу, высокий, с залысинами лоб, интеллигентная бородка клинышком.
-Год назад! – с легким прибалтийским акцентом возвысил голос Смилга, обращаясь куда-то в темноту, -не далее…, как год назад, прошлой зимой…, атаман Григорьев фактически положил Украину под ноги Советской власти!.. Своей изменой Директории!..– он на минуту умолк, задумался, – и… что могла, что могла одна наша девятая дивизия против полумиллиона войск Директории? – он наконец устремил свой взгляд на опешившего и ничего не понимающего Гришку, презрительно смерив его сверху до низу и обратно, -да ничего!! Так, пшик! Но Григорьев повернул штыки обратно, а за ним все эти… Качуры, Зеленые, Поповы и Мазуренки… И вот! Большое государство Восточной Европы вмиг стало… нашим, социалистическим!.. Далее –и это неизбежно! последуют Польша, Германия…, -он поднял взгляд куда-то вверх, крестом сложил на груди руки и молитвенно закрыл глаза.
Установилась мертвая тишина. Из темени через распахнутое окно раздался резкий свисток приближающегося паровоза.
Он вдруг резко ухватил Гришку за отвороты полушубка, притянул к своему лицу и, внимательно всматриваясь в его вытаращенные глаза, прошипел низким басом:
-Вот так и вы… Ваш комсвокор… Думенко… Вот-вот положит Дон к ногам Деникина!.. А за ним и вся эта партизанская шать-брать: Буденный, Шевкопляс, Жлоба, ну и… Мятеж! Крах!..
Он разжал пальцы, оттолкнул Гришку и отошел в дальний угол, стал снова невидим.
Гришка оторопело стоял молча, опустив руки, только мелко тряслись поджилки.
-Наша Советская власть только тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться. Так сказал великий Ленин. Но! Помиловав Миронова, ВЦИК сам…, са-ам – поставил себя в глупое положение, – он осекся, прокашлялся, глотнул из стоящего на столике стакана и продолжил уже заметно тише:
-Буденный пока… не так опасен. Он не дурак и умеет подчинить себе солдатскую стихию… Во всяком случае, в этом уверен Коба… Гм… А вот Думенко… Он весь уже во власти этой стихии!.. И ты, Григорий Остапенко, как верный Революции боец, выполнишь теперь ее приказ… Ты… убьешь его!!– прошипел из черной темноты, как с того света, Смилга.
-Ду… Ду-менку?..– глухо вырвалось у Гришки.
Смилга расхохотался в истерике. В этот момент по встречному пути проходил локомотив и его огни зловеще запрыгали, заметались по купе, выхватывая из темноты искаженное гримасой смеха лицо Смилги, драпированные стены, предметы и… Гришка заметил, что они не одни, в дальнем углу купе молча сидит еще один человек.
-Кого?! Первую шашку Республики? Орденоносца!… Да… Тут же поднимется его корпус!.. И вся буденовская шайка, повесивши Сеню на первой же березе, тут же примкнет… к ним!.. – Смилга снова очутился глаза в глаза с Гришкой, -нет, Григорий! Ты уберешь пока … человека, очень близкого комсвокору. Например, э-э, военкома… Микеладзе! Его прислал Коба, чтобы помирить Думенку с Советской властью… А они его взяли и… Самое время! – он воскликнул это, уже обращаясь в темный угол к молча сидящему там силуэту, – этот душа-грузин…, -он скрипнул зубами, -уже, небось, уговорил Думенку… вступать в партию. У-бьешь комиссара, а Думенка и задумается! А?..
Послышался прощальный свисток удаляющегося куда-то в темноту состава. В открытое окно купе пахнуло теплым шлаком. « Как в нашей кузне… Э-эх, контрразведка, твою мамашу!– подумалось Гришке, -сватають агента, а окошко-то закрыть позабыли…»
– За такую услугу, Григорий, могу тебе обещать одно, – уже иным голосом и потише проговорил Смилга, удобно усаживаясь в драпированное кресло, -когда штаб второго сводного конкорпуса всем кагалом… поволокут… в расход… Тебя там не будет! Ты меня понимаешь? Только не вздумай играть с нами!.. В топке вот этого паровоза и… сгоришь! – буднично закончил он.
…Едва сдавши отощавшего Воронка в кончасть, на ватных ногах приближался Гришка к штабу своего комсвокора-два. Жить не хотелось. Углем калилось нутро. Думки путались. « И што ж ты за человек… такой, Мокеич? Тем поперек горла стал… Оно и понятно, они – беляки, враги Советской власти… Ты ж их сотнями… в капусту… Ан, теперя выходить…, што… и энтим… Дорогу перешел? Да как же так, а?! Э-эх! Жисть… Война проклятая! Да когда ж ты уже кровушки нашей, мужичьей-то напьешься?..» И так привез Гриня комсвокору вести скорбные из Веселого, куда, едва по слухам откатились беляки от Маныча, послал его Мокеич разузнать, как его родные, жена с детишками, отец? Смогли ли выжить, не погублены? А оказалось… Одна дочь, Машенька, только и уцелела! Отца, Мокея Анисимовича, красновская контрразведка связанного и босого водили по всему по селу, били жестко, теперь в тюрьме, вроде, а где, ежели живой? Жена, Марфа, запытана, замучена насмерть, даром, что на сносях, на последних месяцах уже была…! С-суки! Не! Не-не, хватить!.. Напьюся, выложу все Мокеичу! И застрелюсь!..Твою мать и… на всю дивизию…»
Глава вторая
« Э-эх, до-ро-ги-и-и,
Пы-ыль да ту-у-ман,
Хо-лода, тре-во-о-ги,
Да степно-ой бу-у-рь-ян… Да-а…
Вы-ыст-рел гря-я-нет!
Ворон кру-у-жит,
Мой дру-жок в бурь-я-не-е-е…
Не-живой ле-ежит…Эх!»,