355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Вольф » Завтра утром, за чаем » Текст книги (страница 3)
Завтра утром, за чаем
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:36

Текст книги "Завтра утром, за чаем"


Автор книги: Сергей Вольф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Дни покатились однообразные и совершенно одинаковые. С третьей и девятой молекулами мы справились быстро, а семнадцатая совершенно не хотела ломаться, и подтянуть ярусность до четырех не удавалось никак.

Дома все было вроде бы нормально, как и раньше, но я-то знал, чувствовал, что это не так. По вечерам я старался не сидеть дома, просто болтался по городку и по тихим улочкам на окраине, и все думал, как же мне быть – я совершенно не собирался жить дальше так, как жил эти дни, но что именно мне делать – нет, этого я не знал. Все путалось у меня в голове, я даже догадался, что вообще очень смутно себе представляю, почему так плохо то, что случилось; гуляя, я заставлял себя рассуждать вслух, последовательно и внятно (никогда раньше со мною этого не было), и именно таким вот дурацким образом я дорассуждался до того, что самое-то плохое, оказывается, было вовсе не в том, что я, мальчишка, стал папиным начальником, а совершенно в другом; мне трудно было объяснить словами, в чем именно, но я чувствовал, что я прав, и скоро в этом убедился…

И еще я все время думал – может, я ненормальный? Другой бы человек на моем месте был бы счастлив от такого успеха, даже нос бы задрал повыше, а уж если бы его отец попал к нему в подчиненные – тем более: сколько бы шуток было, веселья!..

Иногда мне страшно хотелось пойти к Натке и все рассказать ей, но я не мог, нет, не мог я к ней пойти, я ее любил, вот в чем дело, а она меня – ни капельки, я был в этом почти абсолютно уверен.

Через несколько дней уехала мама – улетела в космос, на самую большую и далекую от Земли нашу «промежутку» – Каспий-1. Там работала врачом ее сестра Галя, и мама повезла ей шерстяную кофту, помидоры, несколько свеклин, любимые Галины конфеты с ликером «Орбита» и кое-какую специальную литературу. Мама, мне так показалось, улетала на Каспий-1 вся какая-то перевернутая – нервничала, что ли? Я подумал даже, что там, на Каспии, она первым делом расскажет Гале, что произошло на Земле и тут же позвонит домой и будет весело спрашивать, – ну, как, мол, вы там, а Галя будет сидеть рядом с ней и напряженно слушать мои или папины веселые отчеты.

В общем, улетела мама, и мы с папой остались вдвоем.

И в первую же ночь, под утро уже, я неожиданно и как-то очень резко проснулся, потому что папа с кем-то разговаривал (слов я разобрать не мог), а ведь мамы не было. Может, это было и нечестно (в тот момент я даже и не подумал об этом – так разволновался), но я, не вставая с кровати, тихонечко, ногой, приоткрыл свою дверь – и сразу же начал разбирать слова.

– Да-да. Вот именно!.. Приехали! Так сказать – докатились!.. Не правда ли, какой плавный полет, а?.. Попытайся-ка вспомнить, дружок, – в каком чемодане лежит мой золотой диплом? … Что, уже и не помнишь, забыл? А где первая премия европейской зоны за анализ гиперпластического ряда?.. Тоже забыл?.. Все это было – не ложь, не вымысел. Руку жали! Помнишь? Талант!!! А теперь мой сын, мальчишка, шкет, сидит за завтраком, уплетает пирожки с картошкой, болтает под столом ногами и с набитым ртом запросто, походя, высказывает гениальные идеи!.. Попытайся-ка это понять, дружок!.. Слушай внимательно: час, всего час обычного учебного практического занятия на Аяксе – бац!!! – и решен вопрос, над которым группа взрослых людей Высшей Лиги бьется целый год! Понятно теперь? Что рядом с его детской выдумкой мой талант?! Ноль. Невидимая капля, букашка, лапка букашки… Или он износился, мой талант, а?.. Затупился, завял – а виноват я сам: не углядел, не уследил…

Я слушал его в невероятном напряжении, мне было даже страшно, потому что то, что он говорил, и было то самое, чего никак не мог точно назвать, произнести я сам, именно то самое, а то, что я оказался его начальником, выглядело рядом с этим главным просто ерундой.

Еле слышимый, раздался щелчок, звякнул звоночек – папа повесил трубку. Или мне показалось. Не знаю.

Поразительно, но я вдруг уснул.

* * *

В пятницу, когда прилетела с Каспия-1 мама, а я вернулся с работы, меня ждала записка от Жеки Семенова и Валеры Пустошкина – ребят из моего класса в старой школе. В записке было сказано, что в воскресенье, в одиннадцать часов, они ждут меня у входа в «Тропики», чтобы поболтаться по парку.

Я вдруг обрадовался: давно уже я не видел никого из своих ребят и девчонок.

Конечно, «Тропики» нам порядком поднадоели, но, честно говоря, парк был высшего класса. Правда, создан он был с сугубо научными целями. И еще: до создания «Тропиков» что-то три или четыре городка нашего типа претендовали на роль устроителя парка, а победили, по неизвестным причинам, мы. Само собой (и эту идею выдвинули городские власти, а Лига поддержала), раз уж было решено строить у нас такой парк, глупо было бы не превратить его вообще в парк отдыха – так и поступили.

И чего только в наших «Тропиках» не было! Ну, конечно, прежде всего климат – климат шикарный! Понятия не имею, как именно технически создали эту тропическую микрозону. Сначала все в городке с ума посходили: в наших-то северных широтах и вдруг… джунгли настоящие, тропические растения, деревья тропические, тропические животные – все сугубо тропическое и только кое-где субтропическое. Папин «Пластик» (хотя это было не его дело, а дело климатологов, зоологов и строителей) предложил новинку: держать животных не как в обычных зоопарках, не за рвами с водой, а за высоченными тонкими прозрачными стенками из особопрочного плекса, мол, животным ничуть не хуже, а людям-то гораздо интереснее, – так сказать, эффект присутствия. Потом-то, правда, попривыкли, но сначала было и странно и жутковато немного – ходишь совсем, ну абсолютно рядом с бегемотами, жирафами, антилопами, крокодилами и львами – ну, просто руку протянуть… Правда, львов, заботясь о редких антилопах, держали от них отдельно. Гришаня Кау как-то сказал, что будто бы по ночам в зону львов, чтобы они все же сохраняли львиный нрав, запускают на съедение коров, обычных, живых, – для охоты. Брр… даже не верится. Особенно меня восхищала наша городская речушка Уза, а вернее даже не она сама, а переход климата в климат, который создали ученые: вот здесь речка Уза – просто Уза, довольно-таки плюгавенькая, серенькая, скромная, а вот тут, совсем рядом, в зоне парка – тропическая река, абсолютно тропическая, вся в мангровых зарослях, покрытая лилиями и пронзительно белыми лотосами; крокодилы, бегемоты, цапли, невероятные какие-то рыбы – все есть.

Сразу же после входа в парк были большущие раздевалки, которые открывались осенью, когда становилось прохладно, а зимой вообще существовало ходячее выражение «пойдемте погреемся» – это значит, в парк, в «Тропики». Скинешь с себя все в раздевалке и в одних шортиках гуляешь по парку, купаешься в бассейне, ешь по талонам (будь они неладны!) мороженое, пьешь шипучку, жара, теплынь… Конечно, если солнца на небе не было, приходилось гулять без солнца – тут уж ничего не поделаешь.

К тому же в середине зимы были целые месяцы, когда «Тропики» закрывались вовсе; дирекция парка и научное руководство вынуждены были устраивать периоды тропических дождей, без которых флора и фауна просто не могли бы нормально существовать.

Разумеется, в парке было много обычной необязательной ерунды: кафе, кафе-мороженое, ресторан, площадки для игр, танцплощадки, кинозал, кинолекторий, просто лекторий, зал-читальня, лодки на прокат (не на Узе, – это-то было бы классно! – а на прудах), прогулочный микрокосмодром для малышей (высота полета 2–5 метров, смех!) и т. д. и т. п. … Но были и шикарные развлечения, правда, платные и довольно дорогие: можно было, например, половить в Узе крупную тропическую рыбу на особые ароматные приманки, спуститься в батискафе в специальную морскую скважину на океаническую глубину, самому посадить какое-нибудь (по выбору) плодовое растение, проследить за тем, как с помощью биоускорителя появляется росток, развивается дерево или куст, цветет и дает плоды, которые потом можно было забрать домой по специальному пропуску при выходе из парка; желающие могли поохотиться из засады (конечно, с инструктором) на антилоп или львов и сфотографироваться с трофеем, а потом посмотреть забавную сценку, как убитые лев или антилопа начинают шевелить ногами и хвостом, зевать и подниматься на ноги, потому что стреляли в них не боевыми патронами, а специальными капсулами с сильнодействующим снотворным; можно было в особом прозрачном, непроминаемом, непробиваемом и непрокусываемом скафандре побродить среди львов, антилоп, носорогов или обезьян – и прочее, и прочее, и прочее…

Словом, если вдуматься, это вообще был гениальный парк.

Когда разрабатывался его проект, ученые долго ломали головы: делать парк с точки зрения запуска тропико-климатической машины многосекционным или из одной секции. Если сделать всего одну секцию (то есть секция – это весь парк), появлялся громадный риск: вдруг машина, особенно зимой, разладится, и тогда погибнут все растения и многие животные, если же делать его многосекционным (сломалась, скажем, одна, особенно внутренняя, секция – и ничего страшного, микроклимат никуда сразу же не денется, тем более что соседние секции могут отдать часть своего тепла, а общее падение температуры можно быстро восполнить повышением мощности в других секциях) – это получалось безумно дорого.

Порешили сделать четыре секции. Конечно, и в этом случае риск был немалый, ведь каждая из четырех секций двумя сторонами обязательно соприкасалась с внешним, нетропическим, климатом, но все же, как легко сообразить, риск был равен, скажем, одной четвертой по сравнению с односекционным устройством.

Первая авария произошла через два года после открытия парка и именно зимой – отказала третья секция. Несмотря на аварийную службу и разработанный научный метод ликвидации внезапной остановки машины, долгое время сделать ничего не удавалось. Кое-как сумели изловить всех животных и распихать их по другим секциям, по теплым помещениям в «Тропиках» и зоопарке, а вот растения должны были погибнуть. Но все-таки, к счастью, точку разлада системы нашли, успели.

Вот какой был у нас парк!

* * *

В воскресенье, ровно в одиннадцать, я подошел к «Тропикам», ребят еще не было, я стал читать какую-то дурацкую афишу, и тут кто-то сзади закрыл мне ладошками глаза.

– Жека! – сказал я. – Это ты, старый черт? Сзади молчали.

– Валера, ты?! Опять молчание.

Тогда я стал называть имена подряд, ну, тех ребят, кто мне в старой школе был посимпатичнее. Все мимо!

– Тогда не знаю, – сказал я. Меня отпустили, я обернулся… Это была Натка.

– Привет! – сказала она. – Ты в парк?

– В парк. Да, в парк, – сказал я голосом из другого мира. – Привет.

– Ну, пошли, я тоже. Пошли скорее!

– Да я не знаю, – сказал я. – Тут ребята должны подойти из старой школы, – говорил я, а сам уже шел за ней…

– Вы в парке встретитесь, – сказала она.

– Не знаю, – говорил я. – А вдруг нет? Вдруг потеряемся? Они очень просили, – говорил я и все шел за Наткой.

– Не потеряетесь, – сказала она. – Пошли быстрее.

Я шел за ней так, как будто находился в зоне влияния какого-то магнитного поля с идиотскими законами.

Мы переоделись в раздевалке во все летнее, бегом пробежали метров тридцать до теплового барьера, а там уже пошли нормально – жара стояла в этот день приличная.

Натка попросила меня принести ей мороженое, я принес, мы немного посмотрели змей, потом, она предложила мне пойти в розарий: там тихо и никого почти нет, я согласился, и мимо львятника мы пошли в розарий. Лев Гришка улегся возле самой стенки из плекса, жмурился и почему-то лизал эту стенку, а малышня толпилась возле него и старалась приставить ладошки к плексу с этой стороны – действительно, все выглядело так, будто он им лижет ручки. Визжали они, чтобы суметь приставить ладошку в нужное место, ужасно, дрались даже, а родители их растаскивали.

В розарии и правда никого почти не было, старуха какая-то в шортах, темных очках и с книгой и худенький, похожий на муравья мальчик, который сам с собой играл в шахматы. Мы сели в дальнем, совсем пустом конце розария, и Натка спросила:

– Читал воскресный выпуск газеты?

– Нет, – сказал я. – А что?

Только сейчас я заметил газету у нее в руках.

– На, посмотри. – И она раскрыла ее на разделе «Удивительное рядом». Слева, сверху страницы, глядела на меня довольно большая фотография – я и папа на мотороллере, и еще ничего не читая, я заскрипел зубами, потому что сразу все понял. Кто проболтался?! Об этом знали в группе «эль-три», знала мама, люди из «Пластика», может быть, кто-то еще… Но все ведь понимали, я думаю, что счастья в этом для папы нет никакого? Или, может, кто-нибудь из них считал, что это забавно, вкусно, вкуснее не бывает? А? Или газета об этом сама пронюхала? Именно пронюхала. Что гениальный Митя Рыжкин, шестой «б», удостоив чести работать в Высшей Лиге, в группе взрослых – этого им было мало? А? Наверняка написала, что я, малыш Митя – руководитель группы, а в состав группы входит Рыжкин-старший.

Так оно и оказалось, когда я через силу прочел-таки их «Удивительное рядом».

«Вот они, отец и сын Рыжкины, настоящие творцы в науке, настоящие друзья, хотя юный Митя – глава группы, а его папа… Да и может ли быть иначе…» – и так далее, и тому подобное.

Я посмотрел на Натку, у нее было холодное, железное лицо.

– Как тебе это нравится? – спросила она строго, совсем как моя мама, и я понял, что она все понимает.

– Оч-чень! – сказал я.

– Сделали они подарок твоему папе.

– Не знаю, что и делать, – сказал я. – Я все думаю, думаю, думаю и ничего придумать не могу. Ты знаешь, я даже рад, что у нас пока ни черта не выходит с ломкой семнадцатой молекулы. Ведь раз во мне сидит какая-то дрянь-машинка, именно я, может быть, и дойду первым до решения проблемы. Именно я, понимаешь? И тогда ему совсем будет худо, я знаю. Потому что он талантливый, толковый, очень, вкалывает на всю катушку… Я даже поймал себя на том, что во время работы как-то вяло соображаю, будто нарочно тяну резину, торможу дело – а ведь так нельзя, так нечестно, если вдуматься! Нечестно, понимаешь?!

– Да брось ты, – сказала она.

– Нет, нет, ты не спорь, нечестно! Я так, может быть, до того докачусь, что скрою решение, пока он сам к нему не придет. Не знаю, что делать. Заболеть, что ли? Ногу сломать и проваляться месяца три в больнице, пока они там сами с семнадцатой не справятся?

– Подсунь ему свое решение, если раньше сообразишь. Как-нибудь так подгони программу, чтобы он наткнулся первым.

– Нет, я думал. Так нельзя, он должен сам. Сам, понимаешь?

Потом мы долго молчали, я даже перестал чувствовать, что Натка здесь, рядом, и вдруг, совершенно внезапно и резко, меня, как ничтожную какую-нибудь альфа-частицу, швырнуло из поля одного влияния в совершенно другое.

– Я хочу, чтобы мы поцеловались, – сказала она тихо. – Хочешь?

Долго я не мог даже пошевелиться.

– Сейчас, – сказал я потом писклявым голосом и почему-то отвернулся и опять замер. На скамейке, где еще секунду назад читала старуха в шортах, никого не было, только раскрытая книга. Сама старуха сидела против мальчика-муравья за шахматной доской, рука ее с белым конем застыла в воздухе…

Стояла полная тишина. Ни звука. Ни запаха.

Медленно я повернулся к Натке, глаза ее были закрыты. Я закрыл свои, взял в ладони ее лицо и быстро поцеловал ее куда-то в нос, в щеку и уголок губ одновременно. Какие-то теплые дрожащие волны побежали внутри меня, и тут же все вокруг меня пришло в движение: резко запахло розами, в кронах пальм зашумел влажный тропический ветер, что-то визгливо сказал мальчик-муравей, хихикнула старуха и громко стукнула белым конем о шахматную доску. Наткин голос мягкий, но почему-то очень громкий, как громкий шепот, зазвучал вдруг в моих ушах:

– У меня глаза серые, – говорила она, – обычно серые, а смотри, какие они сейчас, смотри! Видишь, видишь, абсолютно зеленые, ты видишь?! Только, если не увидишь, не ври, я тебе никогда этого не прощу! Зеленые или нет? Зеленые?!

Я повернулся к ней и, стесняясь, долго смотрел ей в глаза, чтобы не соврать, чтобы сказать ей правду; ее глаза были хотя и чуть-чуть, но все-таки зеленые, именно что зеленые, вовсе не серые, и я сказал ей, что они зеленые, очень, очень… Она засмеялась, я почему-то тоже, и в этот момент мы оба (наверное, оба) увидели, как старуха в шортах бросилась к своей раскрытой книге и, схватив ее, куда-то метнулась, мальчик-муравей, повизгивая и охая, быстро собирал рассыпанные по скамейке черные и белые шахматные фигурки, мимо нас промчались какие-то люди, потом появились другие, лихие, деловитые, они тащили за собой тепловые шланги и огромные полиэтиленовые чехлы и в диком темпе, покрикивая, стали закрывать чехлами розы, укладывая в их гуще наподобие змеевика свои шланги, где-то, хотя слов было не разобрать, громко заговорило радио, и тут же я отдал себе отчет в том, что я среди других людей, держа Натку за ее теплую еще руку, быстро иду в сторону от розария, а кругом жутко холодно, как осенью.

– Авария в этой секции, – услышал я Наткин голос. – Пойдем скорее в теплую зону и вообще из «Тропиков». Ты не против?

Я кивнул, и мы быстро пошли по просторной пальмовой аллее.

Люди кругом нас тоже торопились.

Скоро мы выскочили в теплую зону, помчались дальше, мелькнули по дороге знакомые лица – Венька Плюкат, Ким Утюгов, Вишнячихи, Жека Семенов, Валера Пустошкин, Рита Кууль, красавица из старой школы, кое-кто из «Пластика», старушка информатор с Аякса «Ц», наш суперкосмонавт Палыч с молоденькой женой; кто-то, кажется, меня окликнул – я не ответил, не обратил внимания, после – раздевалка, и вскоре мы выскочили из «Тропиков».

После мы долго гуляли под дождем, сидели в «Шоколаднице» и ели бульон, блинчики с мясом, сбитые сливки с вареньем, я вспомнил вдруг про газету и обрадовался, что меня пока, слава богу, не узнают на улице, но, не дай бог, скоро будут – портрет-то и статью напечатали; Натка сказала, что это, мол, ерунда, чушь, вообще постарайся сделать из этой белиберды что-то для себя даже приятное; потом мы опять гуляли, дождь то начинал лить снова, то переставал; я признался Натке, что, когда мне было шесть лет, я мечтал стать космическим пиратом; она подарила мне авторучку, я ей – свою; после мы долго, до полной темноты бродили в дубовой роще, далеко за моей новой школой, и она держала меня под ручку, мы не целовались, и было очень, до жути здорово, так здорово, как будто в комнате темно, но стоит зажечь свет, и ты увидишь наряженную елку, которую, пока ты, устав от беготни, уснул на часок, сумела нарядить мама.

* * *

Скоро начали приходить письма. Тучей. Домой, в адрес газеты, в школу. Школа будто обезумела (раньше, все же, я относился к ней с некоторым уважением), позабыла недавнее прошлое и снова поставила перед Высшей Лигой вопрос о моем докладе, или – в крайнем случае – о моем выступлении с рассказом о работе в общих чертах. На этот раз я уже и сам не захотел, из-за общего ажиотажа, и Зинченко со мной согласился. Он все больше и больше нравился мне, тихий, маленький, вежливый человек, толковый ученый и вообще симпатичный. Я даже думаю, что именно из-за него (не потому, конечно, что он так велел, а из-за его собственного поведения) все в группе вели себя по отношению ко мне просто классно: не подшучивали надо мной и уж, конечно, не сюсюкали. Само собой – и не до этого было, работа была сложная.

Письма (тихо и незаметно мама стопочками клала их на окно в моей комнате) шли ко мне, не разбери-поймешь откуда, со всего света: из нашего городка, из других городов, с промежуточных станций; много было из-за границы.

Писали и спрашивали, в основном, всякую чепуху, бред: могу ли я, сравнивая интенсивность и длительность успеха прошлых кинозвезд, вычислить конец влияния Дины Скарлатти, то есть стоит ли начинать ей подражать (если не начали), или ее закат уже не за горами; что я думаю о заочном школьном обучении – каково мое отношение к полемике по этому вопросу, начатой в Англии; сколько мне было лет, когда я впервые в жизни поцеловался; не кажется ли мне, что джаз все-таки изжил себя, или можно в будущем ожидать нового его взлета; не возьму ли я на себя труд и смелость обратиться к правительству от имени всех ребят с просьбой о скорой и полной, раз и навсегда, отмене талонов на сладости, еду и развлечения, которые нам выдают родители; трушу ли я у зубного врача или нет; скоро ли выпустят обо мне кинофильм; и прочее, и прочее, все в этом же духе. Особенно дурацкое письмо пришло с Аякса «Ц» – нашлась там какая-то девчонка, которая жила на Аяксе с родителями и якобы видела меня, когда я со своим классом тащился по коридору на это практическое занятие.

«…Помню очень хорошо, как шел весь Ваш, класс и Вы тоже. Тогда, в тот момент, когда я Вас увидела, вы еще были не Вы, Вы и сами, я думаю, не знали, что Вы. это Вы (ну, Вы меня понимаете), потому что Вы еще только шли на то практическое занятие, на «Пароле час спустя Вы выкинули свой знаменитый научный трюк. (Знаменитый научный трюк – да-а-а!!!) Вы еще тогда – хорошо помню (а меня Вы не видели, я стояла у двери) – пригладили свой хохолок на голове и сказали кому-то из своих: «Все торчит и торчит, часто приходится приглаживать». (Совершенно не помню этой фразы.) Я вспомнила об этом уже потом, тогда, когда увидела Ваш портрет в центральной газете [был и такой, я забыл сказать], и решила; что теперь, когда о Вас знает вся планета, многие будут носить прическу в Вашем стиле – с хохолком. Когда я это решила и поняла, я поняла и решила, что сделаю это первой. Посылаю Вам свою фотографию с новой прической (действительно, похоже было здорово), я снимала себя сама автоспуском, японской камерой «Сакура» – очень ее Вам рекомендую. Пока прощаюсь (пока?!). Целую.

Ваша Нюша».

Хоть имя-то нормальное, человеческое!

Конечно, писали, в основном, люди моего возраста, а взрослые очень редко, и тоже чушь – мол, потрясающе, гениально, никогда бы не подумали. Одна женщина, например, узнав, сколько мне лет и как много и напряженно, не покладая рук, сдвигая горы, въедаясь в проблему, ворочая пластами знаний, я работаю, предлагала мне меня усыновить, если, конечно, у меня вдруг по любым причинам нет родителей или родственников.

Было еще одно вполне дурацкое письмо, но я так и не разобрался – взрослый человек его писал или нет. Коротенькое, без подписи, в стихах, вроде поэмы, что ли…

 
Взгляните-ка на молодца!
Он стал начальником отца.
В двенадцать лет – Умнее всех!
В двенадцать лет – Такой успех!
 

И все в таком роде.

Если бы это письмо не было таким корявым и дурацким, оно бы ударило меня прямо в сердце. Точно.

Само собой, на улице меня стали узнавать, – можно ли познакомиться, похлопывание по плечу, автографы… Дергало меня это ужасно, и я доложил об этом Зинченко (по закону Высшей Лиги ее работники обязаны были сообщать начальству о неполадках внутри себя, если чувствовали или допускали, что они, эти неполадки, мешают работе. Научный руководитель, а иногда и специальный консультант-психолог, определяли уровень нетрудоспособности, учитывая, конечно, сложность и важность работы, и делали вывод: оставить человека на рабочем месте или дать ему временный отдых. Вообще многие нарушали этот закон, потому что в период временного отдыха зарплата уменьшалась).

Мой случай был из разряда пустяшных, и Зинченко выделил нам с папой маленькую «амфибию» типа маневренной ракеты – как раз к тому же забарахлил наш «роллер». Но и в воздухе иногда, и в закрытой «амфибии», было неспокойно: увидит тебя какой-нибудь весельчак и либо в хвост пристроится, либо рядом, совсем близко, летит – улыбочки, жесты, знаки, мол, ха-ха, открой окошко, автограф в воздухе.

И по телефону звонили – не отбиться. Конечно, в основном, девчонки, и, главное, – все жутко стеснялись. Я это понимал по маминому голосу: и я, и папа вообще перестали подходить к телефону.

Я странно жил в эти дни, трудно. Работы было по горло, само собой, но уставал я не именно от работы, а оттого, что постоянно думал: вот я бьюсь, бьюсь, думаю об этой чертовой семнадцатой молекуле, стараюсь изо всех сил, ни фига не выходит и… это хорошо, так и надо; а так было не надо, не хорошо: готовился колоссальный бросок в космос, колоссальный, не полет на одну из отдаленных (именно отдаленных) планет, а высадка с целью ее освоения, впервые в мире, и я прекрасно понимал, ну, просто по конструкции корабля, что вовсе не на Аяксе «Ц» будет летать наш новый космолет.

И с Наткой получалось неважно. Буквально на следующий день после «Тропиков» я вдруг ясно представил себе, что вот я зайду к ней или позвоню, а она поведет себя так, будто ничего и не было, будто мы с ней не гуляли по дубовой роще, не сидели в «Шоколаднице»; я так этого боялся, что никак не мог ни зайти к ней, ни позвонить.

Словом, я вкалывал на всю катушку, стараясь, с одной стороны, добиться перестройки этой чертовой семнадцатой молекулы и радуясь, с другой, что ничего у меня не получается. Главное, ужасно было думать, как же я поступлю, если найду правильное решение проблемы, а об этом никто еще не будет знать. Что я сделаю? Выберу, как бы это сказать, ну, науку, что ли, или там человечество, долг (о себе я не думал) и сообщу полученный результат Высшей Лиге (а тогда, я точно это знал, папе будет худо)? Или, наоборот, затемню результаты и дам папе самому решить проблему? (Тогда я, – закрыв глаза, я очень остро это чувствовал – буду просто негодяем в науке, именно негодяем – лучше и не скажешь.)

Иногда у меня мелькала мысль, что, скорее всего, наша человеческая психика устроена так, что если чего-то очень не хочется, то ты, хоть и будешь стараться изо всех сил, ничего все равно не добьешься. Сначала такое предположение меня радовало: в конце концов, никакой я не негодяй и не могу отвечать за нашу психику, раз уж она так устроена. Но потом совсем другое, неожиданное соображение совершенно это, первое, утопило. Это было странное соображение, какое-то новое для меня, удивительное; я точно помню, что раньше такие мысли и не прыгали, не булькали, не жили в моей голове; я вдруг остро почувствовал, что – да, конечно, само-то по себе все может произойти, но в любом случае все произойдет именно само по себе, плохое ли, хорошее, а мне остается только пристроиться к этому плохому или хорошему. И тут я впервые почувствовал, что, кроме моего как бы долга, или моего папы, есть еще я сам, я сам, и именно перед самим собой я обязан точно знать, как мне поступить. Мне самому, затерявшейся в космосе молекуле под названием «Рыжкин», нужно точно знать, что важнее, самому принимать твердые решения, а не просто шаляй-валяй, не просто: выйдет хорошо – радость, плохо – горе.

Я так удивился, увидев вдруг, как забурлила во мне эта свеженькая мысль, что сначала даже обрадовался: вот, мол, все вроде бы просто, приму решение – и все тут, какое ни приму, а сам все равно буду твердо уверен в его правильности, но после растерялся, и мне стало еще хуже; как поступить, я не знал, но уже и не мог спокойно думать, – мол, будь, как будет, – я уже был обязан как бы сам перед собой все знать заранее.

Теперь мне стало ясно, что ни о каких ходах и думать нечего: смешно было мечтать о том, чтобы сломать ногу и залечь в больницу или еще хуже – каким-либо образом, если проблему семнадцатой решу именно я, подсунуть верную мысль, ход папе. (У меня даже скулы до боли сводило от мысли, что он будет радоваться, не зная, что все это сплошной обман, просто я очень хорошо представлял себя на его месте.)

Довольно быстро я освоил управление «амфибией», которую нам с папой выделил Зинченко, и иногда по вечерам, когда мне становилось особенно не по себе, я говорил дома, что слетаю к кому-нибудь там из ребят, а сам плавно поднимался в воздух и, выбравшись из строгого, по правилам воздушного движения, надгородского пространства, летел по прямой куда глаза глядят, забираясь чуть выше воздушного уровня, где свои, менее сложные правила все же были, на уровень, где никаких правил не существовало, но просто было категорически запрещено летать вообще.

Я гасил сигнальные (обязательные для всех) огни и мчался с дикой скоростью над темной землей. Патрульные милицейские «амфибии» ничего поделать со мной не могли, я шел как темный призрак, без единого огонька, и они либо вообще не замечали меня, либо замечали слишком поздно – скорость у меня (хотя их «амфибии» были мощнейшие) была куда выше их: как-то я, размечтавшись о таких полетах, за три дня начертил и тайком за неделю собрал микроприставку к двигателю нашей «амфибии», которая легко, за считанные секунды, монтировалась или снималась с двигателя, запросто умещалась в моем портфеле и мощность двигателя увеличивала феноменально.

Я мчался в темном небе над темной землей с невероятной скоростью, внимательно следя за огнями патрулей, и возвращался обратно, когда совершенно выматывался от этой дикой гонки. Иногда я (хотя это тоже было запрещено), погасив сигнальные огни, зависал низко над «Тропиками», открывал иллюминаторы и долго сидел, ни о чем не думая и только чувствуя, как мягко по щекам, шее и волосам струится снизу теплый, влажный тропический воздух, а внизу, в гущах деревьев, за высоченными стенками из прозрачного плекса спросонья скандалят обезьяны и рыкают львы.

Однажды я, выбрав темный беззвездный вечер и тоже выключив сигнальные огни, завис прямо над Наткиным домом. Двигатель работал (я отладил его) почти бесшумно, я расхрабрился и опустился еще ниже, но не слишком близко, чтобы на меня не упал шедший из окон свет. Свет в ее комнате не горел, и мне стало нехорошо от мысли, что она не дома, прыгает где-нибудь, носится, хохочет, веселится и совсем не думает обо мне. Я подумал еще, что, может, она не в своей, а в другой комнате или сидит в темном тайничке у колодца, но это было всего лишь предположение, и я не успокоился.

Тут же я услышал, как резко хлопнула входная дверь коттеджа (калитка не щелкала, я знал твердо; слух мой был напряжен до предела, значит, кто-то вышел из коттеджа, а не вернулся домой), я мягко взмыл слегка вверх и увидел в слабых отблесках уличных фонарей, что от коттеджа к калитке идет ее отец, ну, это светило науки. Зачем-то я включил микрофон обратной связи с землей и направил луч щупа в сторону светила и вдруг услышал:

– Н-да-а-с!.. Это в наш-то просвещенный век… Забавно..

Молча он шел к калитке, но не дошел, остановился на полпути и начал (я даже обомлел) вслух читать стихи:



 
Среди зеленых свечек,
Подняв свои усы,
Сидит в траве кузнечик
И смотрит на часы.
Часы висят на ели,
Их стрелки – из смолы,
Они выводят трели,
Они темнят углы,
Они смущают травы,
И, завершая круг,
Седой и величавый,
Обходит их паук.
Сидит кузнечик в травке
И, лапками суча,
Он слышит, как канавки
По камешкам журчат.
И, растопырив усики,
Он в сумраке лесном
Ползет-ползет на пузике
Купаться перед сном.
Часы закрыл листочек:
Натикались вполне.
Паук, спокойной ночи!
Кузнечик спит на дне.
 

Не знаю почему – разволновался я ужасно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю