355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Эфрон » Автобиография. Записки добробольца » Текст книги (страница 6)
Автобиография. Записки добробольца
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:28

Текст книги "Автобиография. Записки добробольца"


Автор книги: Сергей Эфрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

– Саррочка, выпейте. Вы должны выпить за наше здоровье.

Рука капитана медленно ползла по спинке ее стула.

– Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна!

Гам. Рев. Гогот. Звенели зубы о стакан.

– Браво. Браво. Ай, да Саррочка. Лей еще.

– Раз ехал в поезде один военный

Обыкновенный

Глупец и фат…

– Ралыса, подарите мне огонь мгновенья! – Не душите меня! Не рвите платья! Ай, Ай!

– «Смело мы в бой пойдем»..

Рука капитана дошла до края спинки и медленно заползла под ее плечо. У нее мутилось в глазах. Хотела встать и не смела, хотела закричать и не могла. Ужас сковывал тело. Кто-то задел бутылку с красным вином. Никто не обратил внимания. С бульканьем вытекла пунцовая струйка, пятно росло, дошло до края, и красные капли начали стекать на ее дрожащие колени. Она не двинулась.

– Саррочка, я люблю вас. Я хочу поцеловать вас. Саррочка!

Потное, жаркое лицо коснулось ее щеки, а рука…

Звонкая пощечина оборвала гам. Побелевший капитан тихо подымался со стула. Его правая рука расстегивала кобуру нагана.

В столовую вбежало двое – багровый Исаак Рабинович и занесенный снегом всадник. Господин Исаак Рабинович бросился к дочери, а всадник, вытянувшись перед ротмистром Лебе, докладывал:

– Конница прорвалась. Конница несется к городу. Полк изрублен…

Сторож Лука спал у себя в сторожке. Тихо потрескивала лампадка. Было жарко и пахло кислым хлебом. Сторож Лука не слышал короткого выстрела.

– Ах, господин Исаак Рабинович, зачем вы вбежали в столовую!

ВИДОВАЯ

С ним произошло то, что случается ежечасно с тысячами. Но чумного не убедишь тем, что он не одинок в своих корчах, умирающий не успокоится от сознания смертности всего живого, а летящему с шестого этажа кажется, что вместе с ним разбивается вдребезги вся вселенная.

Он вошел, заложив руки в карманы и насвистывая, в комнату жены. Пахло знакомым. Со стен смотрели родные лица, и на одном из них постоянно останавливался его взгляд. Бритый юноша с зачесанными назад волосами улыбался всеми зубами. Уже три года он не носит длинных волос, и английский пробор облегает его череп, как лайковая перчатка.

Да, укоротив и пригладив волосы, он расстался с детской мечтой о славе. Рот его растянулся в улыбку, и зубы блеснули совсем как на карточке. – Слава! – С возрастом слабеет аппетит не только к еде.

Он сел в ее кресло, потянулся, заложил ногу за ногу и хотел было взяться за раскрытую книгу на столе. Синий сложенный вчетверо лист встретился с его взглядом. Лист лежал на полу оброненный. Он бы не тронул, если бы увидел его на столе. Но тайна, оброненная на пол, как и слово, произнесенное на улице – достояние всех.

Голубой листочек с водяным знаком был весомее всех земных тяжестей. Голубой листочек содрогнулся в его квадратной сильной руке. Голубой листок поставил точку, вопиющую громче любого восклицательного знака.

Сначала удивленно поднял брови. Потом сердце сжалось и бросило в голову волну кипятка. Потом кровь отхлынула, и даже губы побелели.

Встал, подошел к окну и, поднеся листок вплотную к глазам – перечел.

– Не может быть. Глупости! Глупости!

А дышать было уже нечем.

– Спокойствие. Спокойствие. Спокойствие.

Непослушными пальцами сложил синий листок, спрятал его в карман жилета и, замедляя шаг, прошел в кабинет. Вещи, книги, портреты и картины помертвели и стали ненавистными. Так раздавленному автомобилем ненавистны окровавленные булыжники мостовой.

Рванул ящик стола. С испуганным шелестом полетела всполошенная бумага. Глубже, глубже – в самое нутро – вот! Холодный, как лоб мертвеца, стальной вопросительный знак – блеснул и скрылся в боковом кармане.

Рукава пальто удивительно долго не хотели натянуться на руки. Удивительно долго не мог найти перчаток. Нашел и со стремительностью пассажира, опаздывающего на курьерский, отбарабанил лестницу.

Часы показывали половину седьмого.

Ветер дул с Запада. Он наморщинил сначала тяжелую, тысячеверстую гладь. Морщины вздулись, выросли в горы и лениво покатились к берегу. Загудел берег. Соленые камни, песок и ракушки ожили, закрутились, зашуршали, запутались в водорослях. Трепетал парус, торопясь домой, вздувались пузырем просмоленные куртки рыбаков, и быстро, быстро, опрокидывая друг друга, понеслися по взлохмаченному небу – корабли, звери, крылья. Боцманы нахмурились, побледневшие пассажиры забились в каюты, а дежурный на маяке затрещал на аппарате:

– Шторм. Шторм. Шторм. Скорость ветра 8. Направление вест, вест, вест. «Три Святителя» и «Ирландия» взывают о помощи.

Набухший брызгами и морским запахом ветер ворвался на материк. Сухая трава склонилась и зашуршала. Голые деревья, раскорячив острые ветви, расцарапали ветру грудь. Он засвистел и понесся дальше. Гудели телеграфные провода, хлопали ставни. Прошлогодние листья взлетали и неслись, словно живые, словно было им чего ждать от этого полета. Деревья, крыши, флюгера, ворота, башни, дым, рыжие поля, неутомимые дороги и провода обгоняли друг друга неистово. Всех опередила дорога, всех оставила позади и вместе с ветром ворвалась в город.

А тучи устали, тучи замедлили бег, и, вдруг обессилив, сбросили серебряный балласт на тысячи звенящих крыш. Часы в городе показывали половину седьмого, и господин в расстегнутом пальто, хлопнув дверью, выскочил на улицу.

– Спокойствие. Спокойствие. Спокойствие. Второй поворот направо и потом все прямо до той улицы. Ах, сердце!

Оно топотало громче автобусов. И уже добежав до второго поворота – вспомнил: начало в семь, нужно прийти последним, нужно прийти в начале восьмого. Рано. Круто повернувшись, побежал назад. Прямо, налево, потом опять прямо, потом опять налево. Вот так. – Спокойствие. – Господин в расстегнутом пальто походил на муху, а улицы – на паутину.

Ветер налетел и брызнул холодным. Господин поднял воротник. Ветер распахнул пальто, раздул, затрепал. Господин застегнулся на все пуговицы.

– Ах, сердце!

Можно было подумать, – все переживали то же. Все бежали, не глядя по сторонам, задевая плечами и локтями, сталкиваясь. Все подняли воротники. Ветер раздувал юбки, рвал из рук пузатые зонты, срывал намокшие шляпы. Асфальт сиял сплошным озером. Стаей жирных дельфинов, беззвучно, как во сне, проплывали автомобили. Луны фонарей тонули в лужах. Лужи смеялись, защекоченные прыгающими каплями. Сердитые старики трамваи со скрежетом и дребезгом разрезали улицу надвое. Одна половина с яростью неслась навстречу другой с тем, чтобы никогда не встретиться. Сплошная встреча, сплошное расставание.

Его царапало все – насмешливые удары гудков, трамвайный скрежет, острые капли, глаза витрин, подмигивающие рекламы и тупые локти прохожих. Поманил пустынный сквер. С радостью загнанной лошади, добравшейся до воды, окунулся он в голубой сумрак сквера. Сном, тихостью и голубизной сквер походил на дно аквариума. Он один нарушал тишину, скрипя мокрым гравием.

Электрическая молния стрелою вниз приглашала прохожих. У входа, на саженном листе, мок смешной господин в продавленном котелке и с кривыми ногами. Господин смотрел с грустным удивлением на бегущих мимо, а одна рука его была содрана уличными мальчишками.

Часы показывали двадцать восьмого, когда другой господин подошел к кассе.

– Торопитесь. Представление началось давно. Вам какое место?

– Ах, все равно. Впрочем, нет – дайте первое. Со шляпы господина капала вода, а рука, принимавшая сдачу, по-стариковски дрожала. Мальчик с золотыми пуговицами, шаркнув ногой, повел по лакированному коридору. Дверь беззвучно открылась. Мягкая портьера погладила щеку. Пахло жарой, кинематографическим стрекотом и душными скрипками. Господин секунду задержался на пороге. Так задерживается перед головокружительным прыжком в далекую и холодную воду пловец. Под тонким трико вздрагивают литые мускулы, уже вымерил привычный глаз кривую полета, уж было и шагнул к роковому пределу, но… вдруг замер, вобрал прощальный глоток воздуха – уже не здесь, но еще и не там, мгновение, решился, разбежался и – стремглав!

Переступил. – Повернуть бы… Убежать бы…

Но, уже не он, – ноги, мальчик с золотыми пуговицами, судьба – несли вперед.

Мальчик вспыхнул фонариком. Мальчик забегал фонариком по рядам:

– Прыг, прыг, прыг, прыг – глаза, глаза, глаза, глаза…

– Ай! – увидел.

– Господин, ваше место дальше. Куда вы?!

Не отвечая пробивался сквозь строй колен. Хлестнуло стрекочущим снопом. Голова господина в шляпе черным силуэтом промелькнула по парку, где другой – в котелке, только что получивший беззвучную затрещину, подымался с земли, с грустным удивлением смотря на обидчика.

Те, кому так нужно бы увидеть, пропустили промелькнувший силуэт. Те вовсе и не видели экрана. Позади было место. Одно единственное, сжатое каракулевым саком и пропахшим сигарой пальто. Он втиснулся, задыхаясь от многолюдия, от безвоздушия и от близости тех двоих. Сквозь вой скрипок он вслушивался в чуть слышный шепоток. Только двое и слышали: тот, к кому он был обращен, и тот, от кого отгородились кинематографом, толпой и темнотой. Оба слушали не слухом, – бьющимися сердцами, но…

Господину стало жарко. Господин расстегнул пальто, резко двинув локтем по горделивому каракулевому бюсту. А правая утонула в кармане. Под скомканным платком, массивным портсигаром и разбуженными спичками лежал в ожидании стальной вопрос, на который никто живым не получал ответа.

Горячая волна прокатилась над черными рядами. От жаркого гогота заколебался каракулевый сак, и, откинувшись назад, всхлипывало пропахшее сигарой пальто! Господин в котелке и с кривыми ногами, получив очередную и последнюю затрещину, поднялся с земли, с печальным недоумением, поклонился обидчику и, весело размахивая тростью, скрылся в аллеях парка.

По черному экрану запрыгали белые буквы.

– Я не люблю видовых, – еще сотрясаясь, проговорила каракулевая дама своей соседке.

Его рука нащупала стальную округлость и в нерешительности задержалась.

– Вынуть и нажать три раза. Просто. Спокойствие. Два в них, один в себя.

Как жертва, как птица, сжатая в кулаке, судорожным движением он повернул голову направо, налево, потом вперед.

– Ведь в последний раз!

Беззвучно, словно по воде, прямо на первые ряды несся тупоносый паровоз. Он остановился вовремя, без человеческих жертв, пустив клуб белого дыма. Стадо глухонемых пассажиров и носильщиков с непостижимой быстротою протащили свои чемоданы. Захлопнулись вагонные двери, махнула повелительная ладонь кондуктора, пыхнул паровоз, и сорвался поезд, унося улыбчивые лица и треплющиеся по ветру платки.

Весь зал прицепили к последнему вагону. Весь зал беззвучно, как во сне, поплыл по убегающим рельсам. Сцепленные кресла, многоголовая черная толпа, воющие скрипки, каракулевая дама, пропахшее сигарой пальто и тот, что сидел меж ними с опущенной в карман рукою, понеслись спинами вперед по краю пропасти, проглатывая телеграфные столбы, мимо игрушечных домиков, серых гор, стеклянного озера, шипучего водопада и островерхих колоколен. Все быстрей неслись кресла, и убегала из-под ног земля, все мгновенное мелькали столбы, все пронзительнее пробегал холодок по спине. Окунулись в черноту туннеля. Светлое пятно сужилось в точку. Вынырнули и пронеслись по воздуху, по кружевному переплету моста. Потом накренились на повороте и, резко замедлив бег, подкатили к дебаркадеру крошечной горной станции. Стали.

Господин давно разжал ладонь. Когда вспыхнули люстры, он вскочил со своего кресла. Пробиваясь сквозь строй колен и наступая на ноги, он рвался к выходу, недоуменно посмотрел вслед ему мальчик с золотыми пуговицами. Господин в проломленном котелке и с оторванной рукой все так же мок на афише…

Куда идет этот поезд?

Через пять минут в Марсель.

Где касса?

Скорей, скорей – вы опоздаете.

Господин, вы забыли сдачу!

Развивались по перрону полы пальто. Хлопали вагонные дверцы. В последнюю секунду он вскочил в купе. Пронзительно свистнул кондуктор. Кто-то махал платком, кто-то плакал. Стучали колеса. Дама со строгим лицом удивленно смотрела на господина. Он открыл окно в дождь и ветер, потом закрыл лицо руками, и даме показалось, что он плачет. В открытое окно врывался ветер.

О ДОБРОВОЛЬЧЕСТВЕ

Добровольчество. «Добрая воля к смерти» (слова поэта),[56]56
  Эпиграф к стихотворению М. Цветаевой «Посмертный марш».


[Закрыть]
тысячи и тысячи могил, оставшихся там, позади, в России, тысячи изувеченных инвалидов, рассеянных по всему миру, цепь подвигов и подвижничеств и… «белогвардейщина», к<онтр>разведки, погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерства, взятки, пьянство, кокаин и пр., и пр. Где же правда? Кто же они или, вернее, кем были – героями-подвижниками или разбойниками-душегубами? Одни называют их «Георгиями», другие – «Жоржиками».

Я был добровольцем с первого дня и, если бы чудо перенесло меня снова в октябрь 17 года, я бы и с теперешним моим опытом снова стал добровольцем. Позвольте же мне – добровольцу, на вопрос «где правда?», дать попытку ответа.

Как зародилось добровольчество?

Незабываемая осень 17-го года. Думаю, вряд ли в истории России был год страшнее. Не по физическим испытаниям (тогда еще только начинались), а по непередаваемому чувству распада, расползания, умирания, которое охватило нас всех. Дуновение тлена становилось все явственнее. Дорастерзывали и допродавали. Говорить разучились, вопили.

В ушах – грохот, визг, вопли, перед глазами – ураган, обернувшийся каруселью, а в сердце – смертное томление: не умираю, а умирает.

Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнившим душу «не могу», решили взять в руки меч. Это «не могу» и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. – Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, – лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества.

Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина, как идея – бесформенная, безликая, не завтрашний день ее, не «федеративная», или «самодержавная», или «республиканская», или еще какая, а как неопределимая ни одной формулой, и необъемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали русские на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы Российской, – мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины.

Итак – «За родину, против большевиков!» – было начертано на нашем знамени, и за это знамя тысячи и тысячи положили душу свою и «имена их, Господи, ты един веси!»

О завтрашнем дне мы не думали. Всякое оформление, уточнение казались профанацией. И потом, можно ли было думать о будущем благоустройстве дома, когда все усилия были направлены на преодоление крышки гробовой. Жизнетворчество и формотворчество казались такими далекими во времени, что об этом мы, добровольцы, просто и не говорили.

С этим знаменем было легко умирать, – и добровольцы это доказали, – но победить было трудно.

Прежде всего и с самого начала, мы не обрели народного сочувствия. Добровольчество ни одного дня и часа не было движением народным. С московских кровавых октябрьских дней до последнего Крыма мы ратоборствовали, либо окруженные равнодушием, либо, и гораздо чаще, – нелюбовью и ненавистью (исключение казаки, но на то были причины особые).

Народ требовал достоверностей, мы же от достоверностей отворачивались. Мы предлагали умирать за Родину, народ вожделел землю. Отсюда большая народность даже «Махновщины» с лозунгом – «За землю, за мужиков, против большевиков, буржуев, помещиков», и ненародность Добровольчества с нашей «Единой и Неделимой».

О помещиках мы забыли, но они не забыли нас. Белая идея начала обрастать черной плотью. Мы бежали достоверностей, – достоверность гналась за нами. В то время как добровольцы прорывались, истекая кровью, вперед к «Единой», за их спинами и могилами жизнь оформлялась и направлялась не народом, а наросшей черной плотью добровольчества. Эта плоть также требовала достоверностей, но противоположных тем, что требовала революционная народная стихия. Тоже земля, но возвращенная прежним владельцам.

А мы назад не оглядывались. До этого ли? Вчера бой, сегодня бой, завтра бой. Вчера ~ смерть, сегодня – смерть, завтра – смерть. Противник дрогнул, отступает – скорей добить, скорей вперед, – туда, к Москве, там все решится, там все устроится к общей радости, к общему благу, к общему счастию.

А сзади – борьба с крестьянами, карательные отряды, порка, виселица, отбирание награбленного. В ответ – стихийная, растущая с каждым часом, ненависть к нам:

– Помещики! – Баре! – Офицерьё! – Золотопогонники!

От того, что ползло сзади, мы отмахивались.

– Не важно! – Временные меры! – A la guerre, comme a la guerre.[57]57
  На войне, как на войне (франц.).


[Закрыть]

– Всегда так бывает! – В белых перчатках не воюют! – Вот в Москве, там… Скорей в Москву!

Разложение пошло с хвоста. Мы были окружены ненавистью. Оторванные от народа, мы принимали его равнодушие, его недоброжелательство и, наконец, его злобу, как темное непонимание нашей белой цели. Мы за них, а они на нас. Черная плоть приросла крепко, мы к ней привыкли, перестали замечать ее, в ответ на равнодушие, недоброжелательство, злобу, ~ равнодушие, недоброжелательство и злоба же. Кто не с нами, тот против нас, – кто против нас, тот против Родины, а потому…

Идея отрывалась от земли все выше. Земля наваливалась на нас всей своею тяжестью.

И опять дух тлена, но уже над нами. С каждым днем черная плоть удушала все теснее, все сильнее захлестывало чувство злобы, мстительности, отчаяния, усталости. Мы изнывали от язв, внутренних и внешних. Малодушные отставали и опускались, сильных косила смерть, а наша цель ~ Москва, приблизилась, как никогда. Еще одно последнее усилие, еще раз, последний раз, напрячь мускулы духа – и мы обретем «Единую и Неделимую». Но яд проник чересчур глубоко. Гангрена с хвоста через центр доползла до действующих полков. Нужный мускул не напрягся, а только судорожно вздрагивал. Удар и… сначала поползла, а потом понесла назад разложившаяся. Мародерствующая, изъязвленная, озлобленная лавина. Орел, Курск, Обоянь, Белгород, Харьков, и дальше, дальше ~ к Ростову. Последний удар, – за Дон зализывать раны.

И странно, чем хуже, чем чернее, тем сильнее гордыня. Пьяный мародер бил себя кулаком в грудь и кричал, что он доброволец; взяточник – к<онтр>-разведчик, вымогатель, кокаинист, преступник, проповедывал «Единую и Неделимую»; Начальник государственной стражи, бывший пристав или становой, от которого стонала вверенная ему округа, призывал к исполнению долга и принесению всевозможных жертв на «алтарь отечества».

На Дону не удержались. От нас отвернулись кубанцы. Ордой переплыли в Крым. Последняя отчаянная попытка. Вчерашний мародер снова пошел умирать, уже не помышляя о грабежах, к<онтр>-разведчик сжался и спрятался, нач<альник> государственной стражи присмирел. Землю крестьянам решили отдать за небольшой выкуп.[58]58
  Генерал П.Н. Врангель издал приказ, согласно которому земля подлежала передаче в собственность крестьянам, с обязательством выплаты государству её стоимости (единовременно или в течение 25 лет) сборами хлебом или деньгами. (Большевиками Декрет о земле, ликвидировавший помещичье землевладение, был принят значительно раньше: 26 октября 1917 г., на II Всероссийском съезде Советов).


[Закрыть]

Но время было упущено. Там, в России, нам уже не верили. Отступающая лавина оставила после себя незабываемый след. Да и от черной плоти мы отделались лишь наполовину. Она не была изничтожена, а лишь притихла, припрягалась по углам до лучшего для себя времени.

Четырехмесячная неравная борьба. Опять тысячи и тысячи могил. Смерти, смерти, смерти и… сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережьи.[59]59
  Здесь были устроены лагеря для Русской армии под командованием генерала А.П. Кутепова. Большинство офицеров разместилось в палатках (по 100 человек в каждой), предоставленных французским правительством. Семейные устроили землянки и каменные лачуги.


[Закрыть]

Год голодного томления, переезд в Болгарию, Сербию, распыление, постепенное превращение армии в «во рассеянии сущих».

Таков крут добровольчества. Я с умыслом сделал этот краткий обзор пути. Без него нельзя было бы дать ответа, чем же были добровольцы – «Георгиями» или «Жоржиками»?

Мой ответ: «Георгий» продвинул Добровольческую Армию до Орла, «Жоржик» разбил, разложил и оттянул ее до Крыма и дальше, «Георгий» похоронен в русских степях и полях, «положив душу свою за други своя», «Жоржик» жив, здравствует, политиканствует, проповедует злобу и мщение, источает хулу, брань и бешеную слюну, стреляет в Милюкова, убивает Набокова,[60]60
  Покушение на П. Н. Милюкова во время его выступления в Берлине в 1922 г., в результате которого погиб В. Д. Набоков, пытавшийся обезоружить террориста.


[Закрыть]
кричит на всех перекрестках о долге, любви к Родине, национализме. Первый – лик добровольчества, второй – образина его.

Но не все добровольцы «не-Жоржики» убиты. Тысячи и тысячи их рассеяны по рудникам Болгарии, по полям Сербии, по всем просторам земным не только Европы, но и Африки, Азии, Америки. Многие, может быть большинство из них, после гражданской войны научившись умирать, разучились жить, потеряли вкус к жизни. Святое дело, которому служил, провалилось; жизнь, которую отдавал, осталась; Родина, ради которой шел на подвиг, – отвернулась и отвергла. И вот, вместо жизни – прозябание, вместо надежды и веры – равнодушие.

Что делать и в чем дело?

Должен оговориться: я делю добровольчество на «Георгия» и на «Жоржика». Но отсюда не следует, что каждый данный доброволец является либо тем, либо другим. Два начала перемешались, переплелись. Часто бывает невозможно установить, где кончается один и начинается другой.

И первейший наш долг, долг и перед Родиной, и перед теми, кто похоронен тысячами в России, и перед самими нами, освободиться, наконец, в себе и во вне, от этого тупого, злого, бездарного Жоржика, застилающего нам глаза запоздавшими на столетия прописями, затыкающего нам уши своими надсадными воплями, – всеми способами мешающего нам всматриваться и вслушиваться в то, что нарождается там, в России.

И первое, что все мы, не желающие порывать связи с Россией, верящие в нее, должны сделать, это отбросить, избавиться от гордыни и злобы. Не будем бояться язв своих. Чтобы от них избавиться, нужно их обнаружить. А чтобы их обнаружить, нужно обрести смирение. Не скрыть, а вскрыть. Мы потерпели поражение, и поражение это не случайно, оно в нас самих.

Почувствовать собственную вину, собственные ошибки, собственные преступления мы обязаны, если не хотим порвать окончательно связи с Россией, не хотим сделаться духовными изгоями.

Мы не должны самообеляться, взваливая ответственность на вождей. Язвы наши носили общий и стихийный характер. Мы все виноваты: черная плоть, наросшая при нашем попустительстве, сделалась частью нас самих. Мы поддерживали друг друга, питались друг другом, заражались друг от друга. Мы оказались не обладающими необходимым иммунитетом.

А народ?

Возненавидев большевиков, он не принял и нас, хотя и жаждал власти, порядка и мира. Он пошел своей дорогой, – не большевицкой и не белой. И сейчас в России со страшным трудом и жертвами он пробивает себе путь, путь жизни от сжавших его кольцом большевиков.

Мы, научившиеся умирать и разучившиеся жить, должны, освободившись от язв и не устыдившись их, – ибо не ошибается только тот, кто сидит сложа руки (а сколько таких!), – мы должны ожить и напитаться духом живым, обратившись к Родине, к России, к тому началу, что давало нам силу на смерть.

Наш стяг остался прежним. «Все для Родины» должно пребыть, но с добавлением, которое уже не дает повторения старых ошибок:

– «С народом, за Родину!» – Ибо одно от другого неотделимо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю