Текст книги "Письма Ефимову"
Автор книги: Сергей Довлатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Конечно, сейчас для Вас возникли некоторые неудобства с тем, что я время от времени появляюсь на «Свободе» и надо проходить мимо меня, отворачиваясь. Но все же бываю я там так редко – как-нибудь разминемся.
В течение тех месяцев, когда я переживал наш разрыв, я-не скрою много про Вас думал, пытаясь понять движущие Вами мотивы. И мне кажется, результаты этих раздумий могут Вас заинтересовать и составить
ДЕЛОВУЮ ЧАСТЬ ПОСЛАНИЯ.
Кроме обаяния и одаренности, в Вас привлекает еще одна черта, одна страсть – благородная и бескорыстная, – за которую люди Вам многое прощают: страсть к литературе. И, к Вашей чести, страсть эта остается неудовлетворенной. Ни успехи, ни популярность не ослепляют Вас (хотя и тешат, что вполне простительно). Вы хотели бы писать лучше. Вы чувствуете, что в главном деле своей жизни могли бы достигнуть большего.
Мне тоже часто казалось (кажется и сейчас), что в Вас кроется очень большой неиспользованный творческий потенциал. Надеюсь, Вам могут быть интересны соображения собрата по профессии на этот счет – все же я дал Вам несколько советов в свое время, которые пошли на пользу (не печатать «Один на ринге», соединить рассказы про зону в повесть).
В самом упрошенном виде мой совет может быть сформулирован так: хватит писать про других – напишите, наконец, про себя.
«Как это? – скажете Вы. – Да почти все мои вещи написаны от первого лица, почти все – про себя». Попробую объяснить на примере.
Временами я пытался понять: что за неуловимый фермент делает порой Ваши устные рассказы интереснее их письменной реализации? И понял: чувство, страсть. Вот Вы рассказываете, как Вас раздражает привычка В.М. просить купить что-нибудь «заодно» в магазине – сигареты, пару апельсинов – и потом забыть отдать деньги. Вы сами в этой короткой импровизированной новелле были полны яростной, бурной страсти. И это вовсе не мелочность (все знают, что Вы человек – я бы сказал – панически щедрый), а возмущение тем, что нарушен идеал – кем-то, когда-то – неважно, кем и когда – вбитый в Ваше сознание идеальный кодекс человеческого поведения. А если бы Вам довелось вставить этот эпизод в рассказ, то акценты, скорее всего, были бы смещены. Вы не решились бы изобразить себя возмущающимся так бурно по такому пустяку. В результате В.М. были бы представлены в комическом, чуть жалком виде, но вышли бы живыми, а автор-рассказчик – вполне достойным, но скучноватым. Ибо живое чувство – раздражение на грани ненависти – исчезло бы из его портрета.
Вот Вы рассказываете, как Вам мучительно говорить по телефону с Эллендеей, как трудно заставить себя пойти на какое-то собрание, на светский раут, как Вас корчит уже при одной мысли о людях, с которыми придется там встречаться; как Вам приятно было бы, чтобы Р. пригласил Вас в гости, а Вы бы отказались; как Вы планируете заранее «он скажет мне это, а я тогда ему то-то и так-то, а если он повернет под таким углом, то я…»; как некрасивая жена такого-то попытается Вас поцеловать при встрече и как Вам заранее надо не забыть притвориться простуженным, чтобы увернуться от ее непрошенных ласк; как Вы страдали от намеренных и непреднамеренных обид, нанесенных Вам, как плели хитрые планы мести и наносили ответные удары, которые враги не замечали и т. д. Короче, Ваши отношения с людьми полны бурных и неподдельных чувств, но чувства эти гораздо ярче и шире исповедуемого Вами кодекса «джентльменского поведения», гораздо многообразнее и неуправляемее того, что Вы считали бы достойным, нестыдным, – и Вы отказываете в них своему литературному alter ego. Ваш «я». Ваш Алиханов, в общем-то, всегда сохраняет достоинство – даже в бедности, в неудачах, в поражениях, в пьянстве он не делает – а главное, не испытывает – ничего, за что человеку могло бы быть по-настоящему стыдно. И поэтому остается скучноватым (даже если попадает в смешное положение), беспорочным (даже если совершает что-то неблаговидное) и неубедительным.
Ключевский пишет об Иване Грозном: «Иван – один из лучших московских ораторов и писателей 16 века, потому что он был самый раздраженный москвич того времени» (т. 2, стр.93). Раздражение может дорасти до уровня великой страсти, и оно так же достойно описания, как и всякая другая страсть. Спрашивается: почему же в устном рассказике Вы не боитесь нарисовать себя обуянным этой страстью, а в письменном – не решаетесь? Не потому ли, что в дружеском расположении своих слушателей Bы, как правило, уверены, а невидимым читателям все еще до сих пор, по привычке стараетесь понравиться? Неужели долгий опыт не показал Вам, что понравиться им можно, только вывернув душу наизнанку, а наскучить – очень легко?
Перечтите «Записки из подполья». Перечтите «Падение» Камю. Перечтите исповеди Толстого, Руссо, Блаженного Августина. Не для того, чтобы научиться у них каяться (в этом нет никакой нужды), а для того, чтобы дать душе некую раскачку, необходимую для такого резкого и жутковатого оборота. Литература вообще дело опасное – Вы это уже знаете по себе. Вырваться из тупика, куда Вас завлекла эта искренняя страсть, так же трудно, как рыбе, попавшей в мережу, повернуть к течению не головой, а хвостом и выйти в открытую дыру, через которую она и попалась в ловушку.
Вы часто жаловались, что не знаете, о чем писать. Вы устраивали себе игру с разнобуквенными началами слов в одной фразе. Вы не даете жизненным впечатлениями отстояться и спешите их запихнуть в какую-нибудь «Иностранку», хотя должны были бы уже заметить, что все Ваши лучшие вещи написаны о событиях, отошедших хотя бы лет на пять, на десять назад. Тут же Вы сможете соединить два дела, которые любите больше всего на свете: говорить о себе и создавать хорошую литературу. Только говорить уж придется полную правду. До конца. Придется расстаться с образом «симпатичного и непутевого малого» – самообольстительная характеристика, включенная в Ваше письмо, – которым Вы тешили себя так долго. Поверьте, никто не видит Вас таким. Все равно спрятаться за этим муляжом так же невозможно, как успеть прикрывать ладошкой испорченный зуб – Ваш трогательный жест, – когда на Вас внезапно нападает приступ смеха.
Все же, что бы там ни говорили структуралисты, формалисты и даже Петя с Сашей, объектом литературы являются человеческие чувства. «Шпионы сердца человеческого» – вот кто мы есть, и так это пребудет. Есть среди нас такие, которые очень много знают про чувства других людей, – они вырастают в эпических писателей, создают «портрет своего времени». Но есть такие, которые досконально знают только себя – и именно они открывают нам нечто, о чем мы и понятия не имели. Я никогда не узнал бы, что сластолюбие может быть вывернуто в высокий долг, доведено до идеи предназначения, если бы не писатель Марамзин. Я никогда не получил бы представления о волшебных видениях, о радужном преломлении мира, рождаемом запоем, если бы не Веничка Ерофеев. И я никогда не узнаю о страданиях человека, которому досталось с одинаковой страстью тянуться и к «быть», и к «казаться», если об этом не напишет писатель Довлатов.
Всю жизнь Вы использовали литературу как ширму, как способ казаться. Вы преуспели в этом. Вы достигли уровня Чехонте, Саши Черного, Тэффи, Пантелеймона Романова. Но я чувствую, что Вам этого мало. Вас не устраивает остаться до конца дней «верным литературным Русланом», который гонит и гонит колонну одних и тех же персонажей по разным строительно-мемориальным (то есть вспоминательным) объектам. Вам хочется большего. И если это так, я не вижу другого способа, как превратить ширму в экран – экран, на который будут спроецированы Ваши настроения. Ваши сильнейшие чувства, какими бы неблаговидными они Вам ни казались.
Олеша прославился повестью «Зависть». У Вас есть все данные, чтобы написать на том же уровне повесть «Раздражение». Сюжет даже неважен. Это может быть просто серия портретов людей, сильно задевших вас в жизни. Но не умелые зарисовки с натуры (в этом-то Вы набили руку), а портреты – в буре тех чувств, которые эти люди в Вас вызвали. Мне кажется, можно взять любой персонаж, проходящий сквозной линией через Ваши писания – жену, возлюбленную, сослуживца, начальника, Веру Панову, Грубина, брата и десятки других – и написать про них совершенно по-новому: хронику (до мельчайших деталей) моих (автора) чувств по отношению к ним. (Кстати, Битов решился на это уже в «Пенелопе», но потом тоже испугался и стал себя сильно подрумянивать, отчасти, видимо, под давлением цензуры.)
Я понимаю, что-то, к чему я призываю Вас, – не шутка. Я понимаю, что нет ничего проще, как отмахнуться от моих затянувшихся разглагольствований, привычным ходом найти все слабые и смешноватые места в них и быстренько сочинить какую-то отбрехаловку. (Например: «Если ты такой умный, почему же сам не напишешь повесть на уровне «Записок из подполья»?". Отвечаю: потому что у меня в душе нет – признаю это с завистью и некоторым почтением таких бурных страстей, и мне приходится подолгу высматривать и выведывать их в других людях). Но мне сдается, что Вам сейчас не до таких простых уловок. 50 лет – какой-то рубеж, на котором многих бросало в нежданный водоворот, переворачивало всю жизнь.
Деловая часть в сущности сводится к тому, что издатель – да и читатель – Ефимов был бы очень заинтересован получить произведение писателя Довлатова, в котором он впервые решился бы описать себя, мечущегося между «быть» и «казаться»[.[2]2
Сейчас мне кажется, что издание, которое читатель держит в руках, и есть та книга, которую я призывал Довлатова написать (И.Е.).
[Закрыть] В остальном же, это послание, естественно, никакого ответа не требует.
В доказательство отсутствия злобных чувств посылаю наши новые книги.
Здоровья, здоровья.
* * *
Довлатов – Ефимову
19 января 1989 года
Дорогой Игорь!
В Вашем письме много справедливого и верного, а если в нем есть что-то неверное и несправедливое, то не мне об этом судить, потому что разговор о самом себе невозможен. Все, что я мог бы написать в ответ, связано либо с деталями (ни о каких деньгах для Сосноры я не слышал и не знаю, о чем Вы говорите), либо с высотой тона, то есть, попросту говоря, с грубыми выражениями, которые для меня унизительны. В основном же Вы, очевидно, правы. Я говорю – «очевидно», потому что не верю в способность человека объективно судить о себе самом. Если Вы представляете себе меня таким, каким описали в своем письме, то о человеческих отношениях говорить трудно. В этом случае я еще раз от всей души прошу Вас простить меня за все огорчения, которые я Вам причинил.
Я также сохраняю к Вам чувство благодарности, о котором уже писал, и уважения, которое связано со многими Вашими профессиональными и человеческими качествами.
Что касается «деловой» части, то правдивую повесть о себе я написать не в состоянии. Я готовлю сейчас сборник рассказов, как бы – избранное за 20 лет, но это я попытаюсь выпустить года через два – к пятидесяти годам, если доживу, а если не доживу, тем более. Такая книжка вряд ли кого-то заинтересует, и я уже смирился с тем, что ее придется выпускать за свои деньги. Есть у меня еще американский комплект «Соло на ундервуде» – страниц 50–60 из записных книжек, но и это вряд ли подойдет. Еще я пишу книжку, суть которой довольно ясно выражена в названии: «Воспоминания Людмилы Константиновны Фесенко-Базилевич о ее покойном муже Александре Базилевиче, написанные им самим». Если хотите, я могу по окончании дать Вам экземпляр. Все это я пишу, считая, что Вы не пошутили насчет деловых отношений.
Что же касается человеческих, то ужасно жаль, если они невозможны. Когда-то Вы благодарили Максимова за то, что, при всей антипатии к Вашей статье, он счел нужным потратить на ответ и на отказ так много времени и места. Позвольте и мне считать, что Ваше длинное письмо – какой-то знак внимания, что ли.
Будьте здоровы. Желаю Вам в наступающем году всех возможных удач.
Зря Вы все-таки Игорь, написали это письмо так грубо и так презрительно.
Ну, все. С уважением,
С. Довлатов.
* * *
Довлатов – Ефимову
19 января 1989 года
Дорогой Игорь!
Дня через два или три я отправляю Вам большое письмо. Пожалуйста, не возвращайте его нераспечатанным: дело не в том, что я хочу оставить за собой последнее слово, просто я надеюсь все-таки смягчить, а что-то даже опровергнуть из Ваших во многом справедливых обвинений.
Я сделал страшную глупость. Если бы я знал, что Вы с таким отвращением ко мне относитесь, я бы и не заикался про человеческие отношения. В общем, я надеюсь хоть в чем-то оправдаться. И прошу дать мне такую возможность.
С.
* * *
Довлатов – Ефимову
20 января 1989 года
Дорогой Игорь!
Я уже писал Вам, что в Вашем письме много справедливого, увы, и даже есть неожиданная для меня (по степени) проницательность, и сначала я решил, что не буду оправдываться, потому что не в состоянии обсуждать собственную личность, да и не так уж я люблю говорить о себе, как Вы считаете, не больше, чем о других, во всяком случае. Но это неважно. Я думал, что могу, то есть, в состоянии не оправдываться, но выяснилось, что по истечении двух суток не проходит тоска, в которую меня повергло Ваше письмо, и, в общем, я решил Вам написать. Не потому, повторяю, что хочу оставить за собой последнее слово, а потому, что надеюсь смягчить некоторые Ваши представления, а некоторые просто уточнить или даже опровергнуть. Если бы я мог предположить, что Вы относитесь ко мне с таким презрением, я бы, конечно, не заговорил о восстановлении наших дружеских отношений, но я об этом не догадывался. Но раз уж письмо Ваше получено, мне очень трудно молчать в тех случаях, когда Вы в какой-то мере заблуждаетесь, преувеличиваете или каким-то образом введены в заблуждение. Я пишу без черновика, чтобы не превращать это письмо в художественный текст, поэтому возможны повторения и пр.
Самое простое для меня – это следовать за Вами по ходу письма и что-то оспаривать, но я, при том, что так и поступлю в конце концов, хотел бы порядок изменить. Если я сначала напишу, в чем Вы правы, а в конце напишу то, в чем не правы или правы лишь отчасти, то получится, что смысл письма в оправдании, поэтому я начну с того, в чем Вы, как я хочу надеяться, несправедливы или слишком категоричны, а закончу на том, в чем Вы проницательны и, к сожалению, справедливы.
Я сейчас начну, но сначала прошу Вас не давать это письмо посторонним людям, хотя мне самому и случалось показывать кому-то чьи-то письма, рисующие моего корреспондента в смешном или невыгодном свете, Вас же я прошу этого не делать. Во всяком случае, мне для того, чтобы писать совершенно открыто, нужно ощущение, что никто посторонний этого не прочтет.[3]3
Эта просьба была выполнена (И.Е.).
[Закрыть]
Вы пишете в первом же абзаце: «Привирания в письме так много, а живого чувства так мало…». Действительно, тон моего письма, как я помню, довольно небрежный, и это потому, что я стеснялся писать в просительном тоне, мне это и сейчас сделать невозможно, но все-таки, я надеялся, что будет ясно, что разговор для меня серьезный. Просить прощения вообще нелегкое дело, тем более что в моем случае девять из десяти человек скажут что-нибудь такое: «Смирение паче гордыни». Короче, живого чувства мало, потому что я на это не решился, как, вероятно, не решусь и сейчас. Как Вы, может быть, догадываетесь, я очень тяжело переношу обиды, что не мешает мне наносить их другим – это разные вещи.
Я не знаю, есть ли у Вас копия Вашего письма, сам я, например, копий своих писем не оставляю, но Вы печатаете на компьютере, так что, может быть, копия и есть. В общем, я пропускаю почти целиком 4 пункта – это история нашей ссоры, все это будет в конце, а я сейчас останавливаюсь только на том, с чем не могу частично или полностью согласиться. Тут будет все в беспорядке, иначе письмо затянется до бесконечности.
Вы пишете: «Он (то есть – я) считает, что для ненависти нужна причина». И дальше: «…Например, ненавидит он своего молодого родственника, добрейшего и щедрейшего человека». Это не так, то есть Миша Бланк, действительно, добрый и симпатичный человек, но это не так, что я его ненавижу, это неправда. Я сначала, еще в Ленинграде, к нему относился очень хорошо, прекрасно, и здесь тоже сначала, даже несколько лет, был с ним в хороших отношениях, и этому есть доказательства, просто я не хочу их приводить, потому что Вы скажете, что я лгу, но эти доказательства есть. Конечно, я над ним посмеивался, он как-то к этому побуждает своей горячностью, но никогда серьезной антипатии у меня к нему не было. Когда-то он, как мне казалось, относился ко мне с уважением, но потом стал взрослым самостоятельным и успешным человеком, и уважение прошло. Он мне нравится, и никаких злых чувств я к нему не питаю, и уверенно говорю Вам, что Миша добрый и сердечный человек.
Единственное, с чем я могу согласиться – это моя страшная раздражительность и невоздержанность, которые не полностью, но хоть процентов на 50 связаны с насильственной трезвостью, но с этим я согласен, хотя все-таки надеюсь, что между раздражительностью и ненавистью есть большая разница.
Нет у меня злых чувств и к Ксане, и я очень, клянусь Вам, сожалею, что не могу общаться с ними, теперь уже по их нежеланию. Я никогда не сделал им сознательно ничего плохого, если не считать злословия (которое все же слова, а не дела) и невоздержанного отношения к ним. Кроме того, на меня сильно подействовал, как ни странно, эпизод, который не следовало бы рассказывать, потому что Вы скажете, что все было не так, что я лгу, но я все-таки расскажу, можете не верить и считать, что это пустяк, как раз с тем-то, что это пустяк, я даже согласен, но как-то все началось с пустяка, а зашло далеко. Короче, Ксана позвонила мне в госпиталь, когда у меня второй день, это правда, было кровотечение, и все были уверены, что у меня рак, а Лене даже сказали об этом, и Ксана позвонила, спросила, как я себя чувствую? Я сказал про кровотечение, и услышал: «Это неправда». Я согласен, что Ксана могла сказать, то есть брякнуть это от испуга, но тогда я как-то несоразмерно оскорбился, так все и пошло. Раздражать-то меня, конечно, и Ксана раздражает, но клянусь Вам, всерьез я ни одного злого слова о них сказать не могу. Я, наверное, буду пытаться что-то изменить в отношениях с ними, хоть и не знаю, что из этого получится.
Что касается автомобиля, то, во-первых, Миша, действительно, хотел мне его подарить, а во-вторых, и тысяча долларов было очень дешево, мне механик потом говорил, что машина этого года и в этом состоянии стоит 1500–1700 долларов. При этом я честно не помню, чтобы жаловался кому-то на Бланка в этом смысле, а если это и было, то в связи с моим злословием, о котором речь впереди.
Дальше я опять кое-что пропускаю, вернее – переношу в конец, а затем Вы пишете о вещах очень щекотливых, о которых надо говоришь с полной откровенностью, что я и попытаюсь сделать, потому что это один из пунктов раздражения, которое возникло у меня по отношению к Вам. Вы пишете, что я обвинил Вас в незаконной торговле «Компромиссом», который принадлежит Поляку и т. д. Позвольте мне совершенно открыто сказать, что я думаю по этому поводу. Я тогда считал и сейчас считаю, что Вы какое-то время продавали «Компромисс» незаконно, мне непонятно, что значит: «дюжина экземпляров, случайно выплывшая на складе», ведь «Компромисс», если не ошибаюсь, стоял у Вас в каталоге, и не один год. Короче, я был уверен, что Вы, печатая «Компр.» по Гришиному заказу, изготовили для себя какое-то количество экземпляров. При этом упаси Вас Господь думать, что меня это смутило, я сам абсолютно грешный человек, причем, настолько, что нет, пожалуй, ни одного преступления, которого я не совершил бы, как минимум, в мыслях, а чаще – в действительности. Мою реакцию вызвали не какие бы то ни было операции с книгами, тем более что я согласен, Гриша мог изрядно до этого попортить Вам крови, но меня раздражало то, что Вы при этом одеваетесь в белые ризы, или как там это принято называть. Я мог бы с увлечением говорить на эту тему, потому что, торгуя (пусть для возмещения своих моральных или материальных убытков, виною которым был Поляк) этими дурацкими книгами, Вы как бы сходили с пьедестала, на который я Вас мысленно взгромоздил в молодости, то есть. Вы нарушали какой-то идеал. Я не хочу продолжать на эту тему, потому что дал себе слово говорить о себе и не переходить на рельсы: «А ты кто такой…». Короче, я обвинял Вас не в какой-то незаконной торговле, а в нарушении моего идеала. Продолжать не хочу и надеюсь, что все ясно.
Дальше. Про передачу книг для Сосноры Вы мне уже писали в сопроводительной записке к бандероли с книгами, и я уже тогда, клянусь Вам, не понял, о чем речь. Ни о чем подобном я не слышал и не заикался. Очень прошу Вас, получая сведения обо мне и будучи сколь угодно убежденным в моей лживости, хитрости и злобе, не считайте все-таки, что все остальные люди говорят только правду, и что никто и никогда не может злословить и в мой адрес тоже. Про деньги и Соснору в связи с Вами я ничего не знаю.
Я, действительно, говорил, что Найман не захотел издать «Ахматову» в «Эрмитаже», но не вкладывал в это никакого смысла, кроме информации, ни над кем не издевался и никого ни в чем не обвинял, да и что я мог бы сказать по этому поводу, какое злорадство могло иметь место, если я сам три лучшие книжки выпустил в «Эрмитаже», а значит, считал же это изд-во достойным для себя. Мне сказали (не помню, кто именно), что Найман не захотел издать книгу в «Эрмитаже», и я кому-то мог говорить об этом без всяких специальных эмоций, и я даже не вижу, какую из этого можно сделать устную «историю».
Что касается моей встречи с Найманом, то я ему сразу же, как только он позвонил, предложил приехать в любое время и в любое место, и он еще раз звонил, но встретиться со мной не смог или не захотел. Я не отношу это за счет того, что кто-то меня оговорил, потому что, во-первых, каждый человек имеет право встречаться с тем, с кем хочет, а во-вторых, у меня и раньше отношения с Найманом были неравные, я проявлял к нему огромный интерес, а он снисходил до отношений со мной, что, опять же, не его вина: отношения между людьми такие, на которые эти люди согласны.
Вы говорите о моих отношениях с Вайлем и Генисом: «Дело, пришитое этим обвиняемым». Я не хочу клясться и божиться, и не буду повторять, что между нами произошло, потому что, повторяю, предпочел бы говорить о себе, а не о других, но скажу только одно: у меня есть основания для обиды в отношении Пети и Саши, и дело даже не в том, что они сделали, а в том, что ни разу и ни при каких обстоятельствах не захотели со мной на этот счет объясниться. Глубочайшая моя ошибка заключалась в том, что я решил, что мы друзья, такие же близкие, как они между собой, а потом выяснилось, что это не так, что до «Американца» они не проявляли ко мне интереса, и после тоже. Конечно, я сделал глупость и возомнил Бог знает что, но я считаю, что у меня есть основания считать, что и они поступили дурно, а объясняться не пожелали, с «Американцем» все было кончено. Они талантливые люди и со многими человеческими достоинствами, но все же, Игорь, почему же Вы не допускаете, что и в моих словах есть какая-то доля правоты? Мне очень тяжело было убедиться, что мы – не друзья с ними, что просто связаны, так сказать, делом, я был уверен, что Петя и Саша – компенсация того, что я оставил в Союзе, но вот, сейчас, деловые отношения восстановлены, а Генис даже питает, мне кажется, какую-то тень симпатии ко мне, но это, конечно, все уже не то и не так. Повторяю, я ошибся, я сделал глупость, но не на сто процентов я виноват. Есть же просто факты, которые о чем-то говорят. Ну, хотя бы то, что я lie получал зарплату в «Американце», а Петя и Саша получали. Вы думаете – почему? Ну, во-первых, конечно, потому, что я очень дорожил их участием в газете, а во-вторых, и в главных, потому, что я считал, что с друзьями деньги ничего не значат. И еще раз прошу Вас, когда Вы получаете какие-то сведения, пусть даже и от Пети с Сашей, помните, что не один я могу что-то искажать, какие-то акценты смещать и невыгодные для себя детали затушевывать.
Вы пишете, что я занимаюсь «обвинительно-оправдательным привиранием, мелким подсчетом оказанных услуг». Это не так, во-первых, я никого не обвиняю, стараюсь не обвинять, а во-вторых, я напомнил не об услуге в связи с разгрузкой, а заговорил об этом только для того, чтобы доказать, что не избегал Вас, что в гости к Вам по разным причинам, может, и не пошел, но не потому, что не хотел быть в Вашем доме или общаться с Вами, а по другой причине. Во всяком случае, я очень не хотел бы быть человеком, который напоминает о мелких услугах, я заговорил об этом по другой причине и с другой целью. Неужели Вы этого не поняли?
Дальше я очень что-то пропускаю, в чем Вы правы, вернее – переношу в конец. А потом идет: «Вы мне похвастались, что все статьи Белоцерковского против «Свободы» – главного работодателя и благодетеля – устраивали вы… Абы нагадить».
Все это не совсем так. Я передал, всего лишь передал одной женщине, даже переслал по почте в журнал «Нэйшн» статью Белоцерковского, одну статью (допускаю, что Вам сказал про «все статьи», но не думаю). Белоцерковского я, действительно, не считаю крупным публицистом (хоть и не «не переношу» его, как Вы пишете), и тем не менее статью передал. Но, во-первых, я не считал тогда радио «Либерти» святыней, как и сейчас не считаю, а во-вторых, мне кажется, что и Белоцерковского надо выслушать, если журнал находит его статьи соответствующими профессиональному уровню. Я считаю, что «не передавать» статью – не выход, надо спорить и опровергать. Как бы я ни относился к Белоцерковскому, я считаю, что увольнение его с радио было неправильным, и кстати, два бывших юриста. Рубин и Гендлер, так считают. Белоцерковский – не Шопенгауэр, но он человек искренний и по-своему бескорыстный, мне кажется. Что касается «работодателя и благодетеля», то и советская власть была моим работодателем, я же против нее шипел и тоже что-то на Запад передавал.
«Абы нагадить» – несправедливо, не вполне справедливо по отношению ко мне, и не по форме, а по сути. Всю жизнь я страдаю и тем более причиняю страдания другим своим злословием или «очернительством», как Вы пишете, но все это ограничивается словами, сотни раз самыми неприязненными людьми отмечалось, что действий как таковых я почти не совершаю. Я согласен, что злые, неправдивые и несправедливые слова – это те же дела, но все-таки начинается у меня со слов, которые, согласен, перерастают в нечто большее. И тем не менее стремления нагадить кому-то у меня никогда не было, только в детстве или в каких-то исключительных случаях.
Что касается деловой части Вашего письма, то если не считать, что Вы написали все это в шутку, то тогда Вы обратились не по адресу: я не обладаю талантом, говорю это, поверьте, без кокетства, чтобы написать психологическую драму и вообще – книгу о внутреннем мире, у меня это не получится, и я даже не возьмусь никогда. Я знаю предел своих способностей, и думаю, что уже сейчас получил за свою литературу больше, чем заслуживаю. Вот уже два года я ничего такого, что увлекло бы меня, не пишу, а до этого два года писал то, что меня в результате не устраивало. К сожалению, я знаю, что способности – это физиология, они могут иссякнуть, отказать, это произошло с неизмеримо более талантливыми, чем я, людьми. Во всяком случае, сейчас я уверен, что ничего хорошего больше не напишу.
Если же напишу то, что меня бы самого устраивало, то, как я понял, могу Вам это показать.
Теперь я перехожу к тому, в чем Вы, к сожалению, правы, но письмо уже сейчас такое длинное, а смысл всего этого мне как-то все менее ясен, так что постараюсь, чтоб было не очень длинно.
Вы пишете, что не поняли когда-то причин моего изменившегося отношения к Вам, и что это причинило Вам горе. Если это так, то должен признаться, что в моем поведении было много сознательного, и это, как раз, должен сказать, было именно злое дело, действие. Там была какая-то полузабытая мною формальная причина, какой-то автомобиль, который Вы не смогли или не захотели мне переправить, но все это, конечно, можно было как-то утрясти, обойти и ликвидировать. Я помню, что страшно озлобился на Вас и, действительно, уклонялся от честных объяснений и даже Вы правы в том смысле, что было мучительство по отношению к Вам, и хамство, и, к очень большому стыду моему, и удовольствие, как Вы говорите, от всего этого было. Мне довольно трудно объяснить все это рациональным путем, но я много об этом думал, и, наверное, знаю, какая там подоплека у этого сознательного и безобразного свинства. Когда-то мы познакомились, и Вы заняли в отношении меня неравное, покровительственное положение, и я очень дорожил нашим знакомством, гордился им, и, действительно, до конца жизни буду Вам благодарен за то, что Вы, при всей моей патологической неуверенности в себе, сразу же сказали, что я – писатель. И вот много лет отношения были неравными (при полном осознании мной Вашего расположения ко мне), а затем мы приехали сюда, и я стал печататься по-английски, и услышал какие-то комплименты, и дальше, вероятно, сознательно и бессознательно ход мыслей и чувств у меня был такой: «Да кто он такой, чтобы мной командовать, почему я должен его слушаться, я ничем не хуже, чего он важничает и т. д.». Короче, бунт на корабле. Понять это, я думаю, можно, но то, в какие формы это вылилось, вызывает у меня чувство отвращения к себе.
Правы Вы и в том, что я не люблю людей, которые «в ладах с собой, с жизнью, друг с другом», вернее – не «не люблю», а просто я завидую им, потому что сам я никогда ни с чем в ладах не был, но при этом хотел бы быть и веселым, и успешным, и вообще, быть похожим на Аксенова. Зависть, как известно, не очень-то побуждает к добру. Вы правы, что я неудачник, и это даже не связано с конкретными обстоятельствами, не всегда плохими, потому что «неудачник» – это такое же врожденное качество, как рост или цвет волос – кому надо, тот всегда и во всем неудачник.
Вы правы и в том, что моими друзьями всегда в конце концов становились люди слабые и неудачливые, и хотя в этом смысле у меня есть знаменитый предшественник, «тот самый малый из Назарета», но я, конечно, шучу, потому что всю жизнь мне, действительно, естественно жилось лишь в атмосфере неудачи, что и подтвердилось в результате конкретными обстоятельствами разочарование в своих творческих возможностях, проблемы со здоровьем (увидите меня на радио – все поймете) и довольно-таки мрачный, боюсь, остаток жизни впереди. Никогда мне не дано было ощутить довольства собой или жизнью, никогда я не мог произвести впечатление человека, у которого все хорошо, к которому стоит тянуться, который располагает к себе именно своей успешностью, для простоты – тот же Аксенов. Все это может быть связано у меня с какими-то детскими душевными травмами – Ася, плюс мечты о героизме при полном расхождении с возможностями по этой части, и так далее. Есть и много такого, чего Вы, при всей Вашей проницательности, просто не знаете, и это «много такого» – не в мою пользу.








