Текст книги "Бобка"
Автор книги: Сергей Чилингарян
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Сергей Чилингарян
Бобка
Повесть о собаке
Предисловие
Год написания «Бобки» 1982-й. То, что в течение пятнадцати лет эта удивительная повесть о собаке оставалась невостребованной, красноречиво свидетельствует об особенностях нашего литературного процесса, зацикливающегося то на идеологии и злободневности, то на безыдейности и штукарстве. Не дождавшись нормальной литературной ситуации и естественной встречи с читателем, автор на свои средства издал «Бобку» мизерным тиражом и разослал – раздарил знакомым. Отклик не заставил себя ждать: у «Бобки» появились почитатели, в том числе такие квалифицированные, как Фазиль Искандер, Евгений Сидоров, Станислав Рассадин; а Андрей Битов увидел в анималистической прозе Чилингаряна «открытие, которого не встречал прежде».
Полностью солидаризируясь с названными литераторами, мы предлагаем «Бобку» нашим читателям и сожалеем только о том, что сегодня число подписчиков «Дружбы народов» меньше, чем в былые годы.
Александр Эбаноидзе
Бобка
Одно горе делает сердце человеку.
А. Платонов
Служба шла незаметно. Единственной отвлекающей заботой были блохи. В жаркие дни Бобка их ненавидел. Он тихо рычал и скалился, щуря глаза, но ленясь утомительной ловли, лишь прислушиваясь к их возне и безотчетно надеясь, что напугает их – и те сами отстанут. Но от прямого солнца, когда злодейство блох достигало предела, Бобка срывался с оскала, впивался в шерсть и часто-часто прочесывал ее резцами.
Щелкнул шпингалет на калитке, и Бобка радостно вскочил: Хозяин! Шел нетвердо, его заносило на обочину дорожки и даже на грядки. Бобке не нравился хмельной дух, но главное, что Хозяин наконец пришел.
Хозяин угрюмо взглянул на пса. Бобка просительно заскулил. Нижнюю губу защекотало от слюны, и он стал подбирать языком в обе стороны, хотя знал, что Хозяин сердится, когда выпрашивают еду. Хозяин прошел к крыльцу. Бобка не огорчился, он ждал, чего будет ему из дома, приятно волнуясь от неизвестности еды. Но Хозяин долго возился с висячим замком.
Вдруг голова Хозяина дернулась, и Бобка услышал утробный звук. Звук повторился еще раз и еще, и оба раза Хозяин плотно сжимал губы. Бобка подал вперед свои мягкие уши, а кожа между ними от недоумения напряглась: что ли, в рот Хозяину залетело насекомое? А Хозяин оставил замок, неловко повернувшись, осмотрел двор: летний очаг под навесом, угловую будку отхожего места, курятник, ближе к дому – длинный сарай, а вплотную к боковой стене сарая – Бобкину конуру. Мутный, как будто высохший, взгляд Хозяина пошарил вокруг и утвердился на Бобке. Бобка обмяк ушами и поизвивался туловищем, смущаясь: вдруг Хозяину захотелось его погладить? Наконец не выдержал и отвел морду от тяжелых глаз – в ту сторону, где давно осохла под солнцем миска. При виде миски он робко заскулил. Тут Хозяина как-то непонятно повело; пошел было к дальней будке, а может, к курятнику, потом повернул к двери сарая, где жили свиньи; и опять его бросило, теперь к Бобке. Тот отпрыгнул вбок. Хозяин потоптался на Бобкиной территории, хватаясь за крышу конуры, пока не наступил на край миски. Миска вскинулась на дыбы и тукнула по костяшке ноги. Тут Хозяина согнуло; раскорячившись над миской, он надул щеки. Видно, сидевшая в нем тварь все сильнее его терзала. Вдруг еще наклонился – и жидкая пища полилась в миску. Сам он надрывно рыгал, будто в горле застряла кость.
Потом он утер длинную слюну, слабыми шагами ушел под навес, где были широкие нары, и улегся.
У Бобки заволновалось в пустом желудке. Еще не подойдя, он учуял прокисшую смесь водки и всякой еды, а приблизившись, ощутил внутри себя возмущение, червем извивающееся наружу. Бобка отошел и сел, смятенно глядя на миску и не зная, что делать. Помимо отвращения он еще боялся нарушить запрет: а вдруг не ему? Хозяева не разбрасывают еду как попало, а собирают в тарелки и кастрюли, а что перепадает в миску – это его, Бобкина, положенная пища. Но то, что в миске сейчас, вышло из самого Хозяина. Значит, он съел это раньше, но ему не понравилось, и Хозяин решил, что ли, сохранить на потом? Тогда почему в его миске? Бобка опять озадачился: вдруг это могло предназначаться и ему, Бобке… Он нерешительно подошел к миске, осмотрелся, потом поглядел в сторону навеса – но Хозяин уже затих на нарах – и принялся хлебать. Червь снова запросился наружу, но Бобка утопил его с первыми же глотками.
Было даже вкусно и сытно, но плохо, что без костей – зубы томились по грызне – и мешала прокисшая водка. Выхлебав до дна, Бобка ушел в тень сарая и лег.
Голову притулил к дощатой стене. Перетерпел неприятные напоминания о еде – отрыжки; раньше они являлись как продолжение едового удовольствия. Но вскоре пища вжилась в него и забылась.
Незаметно пришло и приятное продолжение – но совершенно иное. В голове набух тугой ком, а другой, теплый – в желудке; оба, увеличиваясь, наползли на туловище, плавно полились в лапы. И с утробной лаской объявилась энергия игры и неуемного движения. Бобка вскочил, беспорядочно пробежался. В голове легко закружилось. Нет, все же надо полежать после еды, вот что. Он снова лег, вытянул морду на лапы. В животе скапливалось приятное тепло, поплыла алая темень в приспущенных веках. Бобка выпустил язык и часто задышал, чтобы освежиться. Но вместе с дыханием часто и гулко забилось сердце, зовя к лихим удовольствиям. И Бобка понял: не надо отдыха! Вскочил, бренча цепью, забегал, наконец погавкал, требуя к себе участия.
Никто не отозвался, и Бобка суматошно полаял еще и еще раз, пока Хозяин не прикрикнул с лежанки. В прежние дни этого бы хватило, чтобы замолкнуть, но сейчас в Бобку вселилась отчаянная дерзость. Он помолчал секунду, но ласковый тугой ком все распирал изнутри, и Бобка залаял громче, уже нарочно, чтобы Хозяин вспомнил о нем и отпустил гулять.
Опять послышались ворчливая возня и сердитый окрик. Бобка веселее, громче облаял и новый окрик, а от самой оглушительности безудержного лая уже чувствовал удовольствие. Тогда Хозяин, ругаясь, прошел до Бобки и хотел дать пинка. Но Бобка ловко вертелся на цепи, а Хозяин со сна был медлителен. Он крикнул «На место!», и Бобка по привычке послушания забежал в конуру. Там сразу стало тесно для неимоверной резвости. Он хотел выскочить, но Хозяин загородил вход. Взяв Бобку за ошейник, он стал расстегивать его, а Бобка на миг озадачился: почему от Хозяина больше не пахнет водкой? Но, ощутив шеей легкую прохладу вольности, все забыл.
Бежать! А ну, бежать! Всполошить поселок! Раздразнить псов на привязи, что он – праздный и спешит на станцию к бродячим приятелям, к новым запахам, а может, и соблазнительным встречам, восторгам! Скорее бежать!
Бобка вырвался из рук Хозяина – тот его придерживал, вставая, и неуклюже целился пнуть на дорогу – и припустил к калитке. От радости забыл о пределе натянутой цепи: ведь, даже будучи отвязанный, он всегда неприятно ощущал его шеей, когда прорывался наружу.
За забором Бобка обегал столбики своей территории и суетно окропил их. Через минуту на тихой улочке вдоль озера поднялся перебрех. Псы ополчились на Бобку за то, что ему повезло: как же, вот, вот-вот-вот, отпустили с цепи…
Особенно ярились те, до которых донесло водочный дух.
Но Бобка уже спешил по извилистой дороге к станции. Завидев трухлявый пень, он привычно сократил петлю: побежал тропкой и по камням через ручей. По пути он встретил одинокого пса. Увидел издали – и сразу острое любопытство.
Припустил навстречу, за несколько шагов осадил, принюхался: может, давний недруг? Настороженно подошел ближе, и они ознакомились как следует. Да, незнакомый кобель, такой же дворняга-простопсин, как и он сам. Бобка разочаровался: не сука… Скорее на станцию, к знакомым приятелям! Он побежал дальше, но вдруг оглянулся. Запах встречного пса быстро смешался в памяти. Бобка вскинул голову и стал вспоминать: неужели не сука? Нет, кажется, не сука… Но перенюхивать не стал; на станции полно разных псов, не стоит задерживаться.
Вскоре лес, по которому пролегала дорожка, помельчал и отступил. Солнце прогрело Бобкину спину, стало жарче. На станции он пробежался по длинной гравийной площадке, у которой останавливался неторопливый поезд с людьми, глядящими из окошек. К поезду приходили женщины в передниках и белых косынках; они выставляли на столы разную снедь: помидоры, горячую картошку с грибами, но без мяса, огурцы в банках, – их нет-нет да поливали сверху ложкой, будто оживляли. К столам спускались из поезда голые по пояс едущие.
Иные же хозяйки, те, что приносили ягоду в ведрах, сами бегали вдоль поезда, раздавая у входов кульки.
Теперь было пусто, жирная бумага в кустах уже обнюхана, да Бобка и не хотел есть. Он прислушался и огляделся: где же постоянные псы? Запахов полно, есть и чужие; все свежо, но беспорядочно обегано. Бобка зашел за вокзальное здание, где в тени и зелени низкой оградки иногда отдыхали они, – но и там никого. Бобка пронзительно гавкнул – до того захотелось общения. Побежал между рельсами к морщеному шлангу, который свисал сверху, и под ним скапливалась лужица. Похлебал теплой воды, потом перебежал на ту сторону станции. Там, на крайнем пути, был товарный поезд. Прошмыгнув по уводящему под ним густому следу, Бобка различил в низинке шевеление высокой травы.
Мелькали озабоченные спины. Они! Бобка бросился с невысокой насыпи, и сухие стебли хлестнули его за прыть.
Подбежав, он пуще возбудился, что ощутил всех сразу – разнопёсица; целая свора! Бегло внюхался. Отвечали ему брезгливо, воротя морду и сдержанно рыча. Он сразу и учуял – сука! – всю округу собрала… Были тут все: и чумазый Бич, ночующий при котельной, и Рыжий, вожак-заводила, и Понурый – старый, крупный, но осторожный бродяга, и кобели средних дворняжьих размеров, а поодаль – прочая шавкотня, с самым малым из них – кудлатым Шматком. А один был местный, убежавший со двора с обрывком цепи на шее.
Кобели дозволили Бобке обнюх, стерпели его короткую струйку тут же в сторонке. Глухо рыча, заявили о себе главные. Было их несколько, сука еще сама не разохотилась и избранника не выделяла – может, и совсем ей никто не пришелся. Кобелям же одинаково ударило в нюх, примиряться они не хотели, что любой из них, отдельно, – не избранник. Каждый надеялся, в том числе и Понурый; от долгой бродячей жизни спина у него прогнулась, хвост уныло висел, – устал махать без толку всем подряд. Он держался особо, на суку не покушался, но и не отставал.
Оказавшись в своре, Бобка с суматохи не учел, что вожаки терпеливо стерегли удачу. Его объяло ласковым жаром, словно он лег животом на горячую золу.
Одуряющий ком в голове окреп, стучался из ушей – и согласно с ним билось в горле. Близость суки оттеснила охоту играть. Суетясь подле суки, Бобка семенил лапами, от томительного жара грудь его вздымалась, он вскидывался, но сука, оборачиваясь, с визгом цапала его за шкуру. Бобка смущался, отдергивал голову, но не отступал и, чуть помедлив, вновь загребал ее лапами.
Вожаки вначале притихли. Озадачась Бобкиной решимостью и мало ли каким его неизвестным преимуществом, они чуть слышно рычали. Но вскоре донюхали, что это все тот же Бобка, ни с чего обнаглевший; и никакое это не преимущество – а смердный дух, как от пьяных людей.
Первым ожесточился Рыжий, за ним – Бич и Цепной. От брезгливой злости у них вздернулись губы, и все трое накинулись на Бобку. Хотели цапнуть свое и средние кобели, но им не нашлось вокруг Бобки места. Под шум грызни сука выбралась из низинки и устремилась к кустам, за которыми начинался лес.
Свара так же быстро распалась, и псы побежали вслед. Гремел обрывок цепи на шее Цепного, как бубенец, дыхание псов отзывалось шелестом стеблей; высокие травы подхлестывали головками, полными зрелого семени. Разбрызгивались врасплох кузнечики. Кобели поднимали головы, уточняя бег. Бежал и Бобка, встряхивая покусанным ухом.
Сука посмотрела в глубь леса: там было прохладно, тихо – и захотела бежать туда. Но сразу же вдруг повернула обратно, в сторону станции, – может, решила, что все равно надо постоянно уходить от кобелей – тогда уж лучше заодно рыскать пищу.
Она повлекла за собой свору на насыпь, пробежала под товарным поездом и остановилась у лужи под резиновым шлангом. Поспешно похлебала воды. Кобели, столпившиеся возле, не мешали ей. Один лишь Бобка с разозленного отчаяния хотел сразу достичь ее, но его остановили оскаленные морды.
Сука пошла рыскать по растоптанной траве вдоль платформы. Оберточные бумаги уже прогоркли под солнцем, а свежего населенного поезда еще не было.
Из вокзального здания вышел человек в черной форме со строгой фуражкой. Он посмотрел в сторону головы товарного и махнул туда рукой. Потом увидел замершую свору, не спеша разглядел ее и, узнав знакомца, крикнул:
– Бич! Поди сюда!
Бич дрогнул и вильнул хвостом, посомневался на месте, а сука решила, что дежурный человек может покормить ее, и подалась было к нему. Но кобели не дали. Они заподозрились, увидев, как Понурый опустил голову и обвис ушами, показывая, что он не интересуется человеком, даже не прислушивается к нему – вот даже уши не насторожил, а бежит своей дорогой. И он действительно потрусил от здания, будто в ту сторону и направлялся. Кобели и сами догадались: «Уходим отсюда – человек смотрит».
Рыжий заворотил плечом голову суки, и она вновь побежала вдоль платформы, мимо запертых будок, отхожих и мусорных мест, мимо длинного сарая с эстакадой под низким козырьком крыши, – но ничего путного не нашла. Дальше начинались домики среди жухлых садов, там помойки скудные – там в каждом дворе свой законный пес.
И суку опять потянуло в лесную прохладу. Прыгая поперек путей, свора устремилась за ней. Цепной враскорячку расставлял передние лапы. Шматок оскользнулся на рельсе, испуганно взвизгнул и оглянулся. Под присмотром Рыжего и Бича сука забежала под один из вагонов в хвосте поезда. Бобка обогнал всех стороной и ухнул вниз по насыпи, чтобы первым встретить суку.
Но та чего-то задержалась под вагоном – может, утешилась тенью и решила тут передохнуть. Бобка взобрался обратно. Сука постояла немного и присела на прохладный песок между шпалами. Кобели выстроились с двух сторон вдоль рельсов. Бобка забежал под вагон и приластился к суке, домогаясь поднять ее.
Та в ответ оскалилась. Рыжий, разъярившись Бобкиной прытью, взвился на него – но стукнулся головой о железку и примолк. Сука вскочила и отбежала в укромное место под вагоном – между колес. За ней переместились кобели и передними лапами утвердились на рельсах. Сука не решалась сесть; просто стояла, пережидая. Теперь осмелел Бич. Скалясь половиной морды на Бобку, он подошел к суке, вскинулся передними лапами – и, как и Рыжий, ударившись о днище, отошел в ряд с остальными, но был теперь ближе всех к суке. Его лапы уперлись в рельс у самого колеса.
Сука не собиралась выбегать из-под вагона, убедившись, что ей там надежней.
Прочие кобели перебрались на шпалы между рельсами; иные присели в отдалении, а вожаки и пара средних кобелей принялись облаивать суку за то, что она всем такая недоступная. Они лаяли на нее в два ряда – и друг на друга, вторя: «вот-вот!» – они все понимают, «вот-вот-вот!» – они теперь сплотились в своей обиде. Лишь Бобка и напротив него Рыжий с Бичом нет-нет да и ужесточались с лая на рык, не решаясь, однако, сцепиться под вагоном, больно наказывающим по темени.
Так они лаяли, а сука ждала в уюте, потом снова села и даже прилегла – как вдруг несколько внезапных звуков оборвали кобелий лай. Вначале был крик Дежурного: «Бич! Бич!», – вслед за ним гуднуло на другом конце поезда, будто пробасил огромный шмель, и оттуда, от головы, покатился, стал быстро нарастать грохот неподвижных вагонов. Станционные псы знали это наползающее громыхание; сразу после него начнется большое движение: пойдут вагоны – и надо быть начеку. Псы вздрогнули, а в следующий миг, когда грохот не дошел еще до середины поезда, уже отпрянули врозь – и шавкотня, подброшенная чутким испугом, и кобели, что были ближе к колесам, и чуть припоздавшая сука – она дернулась с места, когда гром докатился до их вагона.
Пробегая мимо Бобки, она обдала его близким духом – и Бобка оторопел, взволновавшись. Он замер на миг, чтобы устремиться вслед, но тут его слуха, подглохшего от шумной крови, достиг пригрохотавший сцеп, и Бобка дернулся наконец сам, последний из всех. Передние лапы оттолкнулись от рельса, но – то ли слишком суетно дернулся Бобка, то ли его лапа, ближняя к колесу, упиралась в рельс у самой кромки, – но она, эта лапа, оскользнулась вперед… В тот же миг Бобка услышал в ушах хруст, ощутил немоту в подушечках лапы, а по его носу провернулось масляное теплое железо. Тут же его оглушила боль – и свой вопль. Он кубарем отдернулся от колеса, от чудовищной боли, что осталась за ним. Скатившись с насыпи, припустил со всех лап… – хотел припустить… – и сделал уже несколько прыжков, но они получились нетвердые, с провалами, будто одна передняя лапа каждый раз попадала в ямку, а на каждый прыжок приходился удар острой боли. Ударила в нос неизвестно откуда взявшаяся кровь. Бобка припал наземь и с надрывом заскулил. Но боль не вытолкнулась наружу – она огорячилась, стала мокрой. Бобка узнал, откуда она идет, вместе с кровью – из укоротившейся правой лапы, будто лапа так сильно подогнулась, что ее не видно. Он стал суматошно лизать густо текущую кровь, торопясь вместе с нею зализать боль. Вылизал конец лапы до чистой кости, а боль не ушла обратно; от жестких шлепков языка она усилилась. И тогда Бобка заскулил ввысь – протяжно, без надежды, лишь для того, чтобы известить окружающих, что ему тяжко, чтобы его как-нибудь утешили или хотя бы остерегли от дальнейшей боли.
Когда он немного успокоился, солнце уже висело низко. Лай своры давно затих в стороне леса. Лишь вначале приотставшие кобельки издали оглядывались на Бобку; потом взбегали на насыпь, что-то нюхали там между рельсов. Шматок подозрительно поджался, будто к нему приближались бить, – и весь остаток своры кинулся в лес.
Лежа под насыпью, Бобка слышал надвижку и прогрохатывание поездов, их шипящую остановку, крики проезжих людей. Потом на крайнем пути стоял еще один товарный поезд, и вдоль него не спеша прошел тихий, темный человек в промасленной одежде, однообразно стуча железками. К одиноко лежащему псу с затомившимися глазами служебный человек не подошел, видно, побоявшись, – может, тот уже больной и пропащий. А может, ему было некогда.
Бобка неподвижно притих, полизывая голый кончик лапы. Боль уравновесилась терпением, даже чуть отошла, но влезла внутрь лапы, глухо добираясь до плеча. Бобке стало нестерпимо грустно, что он один и беспомощен, что суки теперь не хочется и не хочется даже играть и двигаться; Хозяин далеко, а Хозяйка с Мальчиком еще дальше и уже много дней как не появлялись. Он утешился бы сейчас любой посторонней жалостью, хоть разговорным успокоением.
Но после обоих поездов с людьми, а потом и товарного снова стало тихо – до стригущего шороха кузнечиков в сухой жесткой траве. Вдали прошли разговоры приезжих и уходящих с работы людей. Среди них Бобка распознал голос Хозяйки, торопивший Мальчика, – или же это ему почудилось в забытьи? Замирая вдали, тонко надревывал автобус, увозящий людей. Пронзительно кричала над Бобкой птица, что он так долго отдыхает в неположенном месте; кричала, качаясь на крыльях, и угомонилась с сумерками.
Ночью Бобка задремывал от слабости, но просыпался от боли и собственного скуления.
Ближе к рассвету его стало раскруживать на месте; в закрытых глазах качалась тошнота – и напомнилось, как в щенячестве он подолгу вертелся за своим хвостом. Он поднимал намаянные веки и цеплялся взглядом за приметные кустики и камни, чтобы остановить мутившую его круговерть. Живот его дернулся и вмялся, чтобы вытолкнуть тошнотную муку. Но ничего не вышло, лишь едкая горчащая слюна. Потом глаза жмурились в забытьи – и круговерть снова трогалась.
Утром, когда рассвело, Бобка поднялся на лапы и осторожно попрыгал обратно по своему следу. Насыпь он одолел не сразу, срываясь и визгливо скуля, когда укороченная лапа пыталась карабкаться по склону. Достигнув наконец рельса, припал на шпалы передохнуть. Вдруг он увидел невдалеке лежащий обрубок лапы.
Бобка принюхался к нему и заворчал от жути – от того, что пахнущая им часть тела валяется отдельно от него. Потом тронул языком подошву обрубка, – но в лапе ничего не ощутил, лишь языком – холод остывших мозолей. Лизнул сильнее – обрубок отодвинулся. Бобка пугливо подполз к нему и лизнул еще раз – в запекшийся кровью срез. И опять ничего не ощутил – ни тепла, ни успокоительной слюны. Тут он услышал бас товарного поезда, вскочил и мелкими поскоками поспешил прочь со станции.
Бежать было тяжело, неудобно, приходилось заступать здоровой лапой к середке, чтобы не завалиться набок; приходилось кивать головой с каждым скоком, чтобы смягчать побежку и заодно – нянчить боль. Уставала не только рабочая лапа, но и шея.
Лесная тропа привела Бобку к ручью. Он, как обычно, скучил, напряг лапы, чтобы прыгнуть на ближайший камень, – и прыгнул. Но до его сухой макушки не дотянул. Лапа скользнула по скату, и, ударившись о камень мордой и культей, Бобка вякнул от боли. Вымокший, он отпрыгнул назад и лег на берегу, грея языком раскровенившийся кончик культи и поскуливая. Полежав, встал и, снова сосредоточившись у кромки, прыгнул. Отдохнувшие лапы теперь вымахнули его до середины камня, но передняя вновь не попала на сухую макушку: одиноко, без поправки, оттолкнувшаяся от берега, она теперь чиркнула сбоку камня, и Бобка вновь оказался в воде. Он поглядел вперед на еще несколько торчащих из воды камней, на быструю стремнину ручья, и лапы, потеряв уверенность, вернули его назад.
Пришлось бежать вприпрыжку вдоль ручья к дороге, и там – через мостик.
Лишь к полудню он добрался до своего поселка на берегу озера. Псы за заборами подозрительно обгавкали его. Многим из них приходилось скакать, поджав лапу после ушиба, но чтобы совсем не доставать больной лапой земли – такого не бывало. Бобка же смог поднять рану на половину длины лапы – так поначалу показалось одним; а другие сразу увидели, что эта половина – потеряна. Простопсины вглядывались сквозь штакетники, а за глухими заборами стучали когтями породистые и тянули вверх морды, услышав оповещение: «Чужак-чужак! Нет – не чужак. Свой-свой, калека! Свой-свой, урод!», а некоторые лаяли взахлеб: «Ага! Урод! А-вот! Вот! Вот-вот-вот! Урод-урод-урод!» Под общим лаем Бобка не посмел отдыхать; из последних сил, кивая чуть не до земли, допрыгал к своей калитке – она была открыта, – до конуры, упал на подстилку, мордой на ошейник, закрыл глаза, чуя свое последнее успокоение, и, измаянный, согласился бы сейчас вообще никогда и никуда не убегать.
Очнулся он от радостных возгласов: «Бобка! Бобка! Ах ты, Бо-обчик…» Сил в хвосте едва хватило, чтобы чуть шевельнуть им. Мальчик был в новых брюках, весь в дальних запахах, которые развозят населенные вагоны с окошками. Он потянулся приласкать Бобку – но вдруг, отдернувшись, испуганно закричал Хозяина. С Хозяином вышла из дома и Хозяйка, она сразу тоненько заохала; такая круглолицая и плотная, толще Хозяина, а причитала пискляво, как девочка. Мальчик нечаянно заплакал, загундосил в нос. Бобка понял: это из-за его оставшейся на станции лапы. Он повинно заскулил и снова принялся лизать культю, как бы обещая им, особенно Хозяину, что лапа у него заживет, а может, и отрастет вровень с целой.
Хозяин заугрюмился, проворчал что-то, наверное, о его долгом отсутствии.
Бобка приостановил лизание, глаза его развлажнелись от боли. Мальчик что-то доказывал отцу, и Хозяин еще поворчал, присел перед Бобкой, осмотрел его раскровавленную культю, потрепанное ухо и проворчал что-то решительное.
Мальчик тогда загундосил громче, и Хозяин ушел под навес, где у него было курево и где уже хлопотала Хозяйка, собирая Бобке поесть. Закурив, Хозяин сказал: «Ладно», – и Мальчик присел перед Бобкой, несколько раз прогладил ладошкой его взморщенный лоб.
Так Бобка остался жить инвалидом.
Весь остаток лета и начало осени Бобка вылезал из конуры лишь для того, чтобы поесть и немного размяться. Уныние и дрема не покидали его, не стало охоты до прежних радостей: ни поиграть с Мальчиком или пробежаться по окружности натянутой цепи, ни перегавкаться с соседями, ни поддержать их тревоги лаем или проситься погулять.
Культя ныла постоянной, непропадающей болью. Лишь потеряв одну лапу, Бобка ощутил, насколько покойно, тепло и защищенно остальным. Через культю вползали в тело холод, хворь и сырость, в ее кончике будто завелась мелкая жующая тварь, которую никак не доискаться – хоть грызи!
Особенно худо было по ночам, когда Бобка лежал, прикрыв культю кончиком хвоста, вслушиваясь в посторонние шумы. Устав слушать, он сонно открывал глаза. Освещенный луной или дальней лампочкой мир казался холодным и как будто состоял из острых предметов, отчего Бобка ощущал вокруг культи болезненное пространство, словно она так непомерно пухла. Он снова закрывал глаза. Но тогда тварь начинала грызть лапу, чуть отпуская, а затем еще злее впиваясь острыми зубами.
Утром боль отступала и забывалась от разнообразия и тепла дневной жизни.
Выходила Хозяйка, толстая и ловкая, затапливала очаг; потом – Хозяин, хмурый, нечесаный, и вскоре за ним – Мальчик. Появлялся из веранды кот Капитон. Потягивался, чутко поводил ушами, как бы удостоверяясь в неизменности оставленного на ночь наружного мира, после чего шел к оплывшей кучке песка…Бобка помнил Капитона с прошлого лета, когда Хозяйка принесла его в сумке, еще котенком, и пустила в середину двора, между верандой и сараем.
Котенок неприютно помялся на лапках, стал осторожно высматривать и вынюхивать во все стороны, а когда Бобка загремел из конуры цепью и приблизился, выгнул спину и вскинул хвост. Бобка вначале ревниво погавкал; однако в нем появилось смутное искушение допустить это маленькое существо на свою территорию, чтобы с ним общаться, – ведь Бобка и сам в прошлое лето был годовалым щенком. Он то гавкал на котенка, то, когда искушение поиграть побеждало, припадал на передние лапы, чтобы сравняться с ним ростом, и нетерпеливо натягивал цепь. Хозяйка подождала, пока они попривыкнут друг к другу и у котенка уляжется на спине шерстка, потом нагнулась взять его, но котенок сам побежал в сторону веранды, будто почуяв, что именно там ему назначено жить.
С появлением Капитона Бобкина сторожевая служба чуть разнообразилась.
Прибавилось занятие для зрения: следить за подвижным существом и разгадывать его действия. Вначале, пока Капитон был наивным котенком, это было нетрудно.
Он гонялся за мелкими предметами: за конфетными бумажками, которые Мальчик подбрасывал ему и дергал за нитку; сам приставал к любой отдельно лежащей мелочи, оживляя ее лапками для игры и преследования; или старался зацепить коготками низко летающих мух. Но пугался больших вещей – мяча, швабры, неожиданного появления Бобки, – вскидывался на лапках или же припадал к земле, урча и напружинивая лапку, чтобы ударить, а часто, не выдержав, пускался наутек на веранду или до ближайшего дерева. Мелким рыбкам, которых ему давали, сразу отъедал голову, чтобы они теряли облик и уже не смогли бы извернуться и ускользнуть; а на сухую колбасную кожуру мурчал и злился, как на живую и враждебную, потому что она сопротивлялась жеванию и не хотела быть проглоченной.
Потом Капитон подрос: разочаровался ловить мух, признал Бобкино существование и осмелел захаживать на его территорию – интересоваться, что у него в миске и в конуре. Бобка бестолково радовался, подробно обнюхивал Капитона, припадал мордой на лапы, прыгал и даже дурашливо пугал отрывистым басистым хуканьем, – не знал, как играть с непохожим на него существом. И вскоре примирился: не суждено – и они дружили без игровой возни, одним лишь учтивым наблюдением жизни другого, а потом, когда бытие каждого пригляделось до подробностей, и одним лишь доверчивым приятием – ощущением единой хозяйской родины.
Капитон, конечно, заметил, что Бобка стал инвалидом, но особого вида не подал, хотя и озадачился вначале его новой подскакивающей побежкой, а по ночам чаще просыпался, привыкая к иному звяканью Бобкиной цепи, будто ее теперь кто-то встряхивал, а Бобка спал в конуре и ничего не слышал. Первые дни Капитон стеснялся приближаться к невеселому почужевшему Бобке, несмотря на то что Мальчик теперь подкармливал пса сверх положенных остатков и в миске у него появлялась любопытная снедь.
Зато стал навещать Бобку соседний пес по кличке Вэф. Вэф был уже старенький, но из-за своей щуплости и умильной крутолобастой морды выглядел щенком-переростком. Прибился он к соседям самостоятельно, когда Бобка еще ползал сосунком и его прибытия, конечно, не помнил…Вэф тогда просто подошел с наружной стороны калитки и незлобно гавкнул: «В-вэф! В-вэф!»
Взрослому сыну владельца понравился такой наивный подход; он впустил пса во двор: мелкого, грязно-кудлатого, лохмоногого дворнягу со светло-пегим окрасом и неизвестным прошлым, – тут же назвал его Вэфом, дал ему поесть и даже сколотил наспех конуру; видно, для того, чтобы отец, вечно сердитый на него, на сына, что он мало работает в огороде и все больше гоняет музыку на полный звук или укатывает на мотоциклах с компанией, не прогнал бы Вэфа со двора. Вэф служил плохо, за весь день гавкал несколько раз, как одышливый старичок: «В-вэф! В-вэф…»; на цепи он сразу захандрил, ошейник глубоко утонул в его пушистой шее, которая оказалась совсем тонкой; цепь ему была и чуждой, и тяжелой, днем он уставал от нее, а ночь напролет отдыхал. И его отпустили служить вольно. Осенью, когда сын уехал, его седовласый отец хотел прогнать нерадивца, но тот, каждый раз послушно уходя, через несколько дней снова являлся со своим кротким «В-вэф, в-вэф» и достиг того, что его надоело прогонять. Так он прожил зиму (щели в конуре пришлось заткнуть крученой бумагой), а весной Седовласому принесли взрослого щенка, тоже простопсина, но от давней дворовой суки без бродяжьего прошлого. Сын Седовласого – он в это время как раз снова наезжал к отцу – дал новому псу дурашливую кличку Мопед. Мопед быстро возмужал и вскоре вытеснил Вэфа из конуры в случайно упавшую набок водосборную бочку, и его законно посадили на цепь, а Вэф остался при нем, как старый родственник. Седовласый, совсем к этому времени привыкший к Вэфу, не стал ставить бочку обратно на попа, лишь откатил ее подальше от угла дома, чтобы ее теперь зря не заливало, и подпер камнями. Приятели сына любили Вэфа за то, что он провожал их от калитки до дому своим деликатным вэфканьем, а если те хотели – охотно подставлял черно-пятнистый лоб с крупными ушами под снисходительный треп. Тогда как Мопед облаивал их мелко, но настойчиво, не давая себя гладить.